Читать книгу «Мельчает» онлайн полностью📖 — Евгения Фёдорова — MyBook.
image

2. Барный день

Семнадцать лет назад одна девушка познакомилась с одним мной. Её звали Настей, и уже в момент нашей первой встречи она стала для меня самым тёплым воспоминанием.

Она стояла у дверей деканата и всматривалась в расписание первого в её, как и моей, жизни семестра. Я спросил, как её зовут. Она взглянула на меня робко и отрешённо, и в этот момент я погиб. Девушка с длинными ногами и красивым смехом, она навсегда отняла у меня способность влюбиться на несколько часов в какую-нибудь пустышку. Так пошатнулся мой разум. На следующее утро я проснулся больным и влюблённым.

Она говорила, что между нами расстояние в целый мир, и утешала, что это не самое страшное: «Ведь с кем-то – и пять, и десять миров». Когда на простыне темнели кровавые слёзы убитой невинности, я не сводил с Насти глаз, рождаясь и умирая каждую секунду.

Через шесть месяцев на мой вопрос она ответила: «Мне с тобой пусто». К любви добавилась горечь перезаваренного кофе, которую позже догнала зудящая жажда счастья.

Ненавижу так умирать.

Ещё десять лет Настя жила в моём сознании сгустком тепла, растворяющимся в отмирающей глубине. Глубина эта долгие годы ещё выворачивалась наизнанку и обращалась пустотой, которую ничем нельзя было наполнить. «Найдётся ли теперь тот, кто вдохнёт жизнь в мёртвое сердце», – думал я.

С тех пор прошло бессмысленное и долгое время. Шрамы больше не чесались. От Насти в памяти осталось лишённое контуров, растворяющееся в отбеливателе событий, замыливающееся, но не теряющее тёплого свечения пятно. Осознав, что жить дальше всё-таки придётся, я всецело отдался музыке.

Один мой приятель студенческой поры говорил, что цель его жизни – написать гениальный роман, перевести его на мёртвый язык и сжечь единственный экземпляр. В точности с таким же пониманием себя я жил до тридцати лет. Люди появлялись, предавали, были предаваемы, сходя затем с моей орбиты и обращаясь в пыль сатурновых колец – рядом, но не в обнимку. Мне не было жаль. Пусто – было. Но не жаль.

Настя была глубоким человеком – настолько, насколько может быть глубок студент первого курса. Быть может, с расстояния лет я слепо пестую в себе это убеждение, но стихи она – писала, книги – читала и меня – любила. Недолго и не по-настоящему, но тем не менее.

Однажды, когда после прогулки по остывающему, как сейчас, Петербургу, мы в кафе на Фонтанке согревались чаем с мятой – единственным, на что у меня хватало денег, – она приоткрыла для меня свою природу. В тот день, как выяснилось через полгода, для меня запустился обратный отсчёт.

– Любовь разрушает человека, – Настя обняла рукавами крупной вязки толстые стенки дымящейся чашки и задумчиво посмотрела сквозь меня.

– Ты хотела сказать, это человек разрушает любовь? – вопросительно поправил я.

Она кончиками губ отхлебнула дымящейся жидкости.

– Нет, Феденька, любовь убивает.

– Смотря что понимать под любовью, – сам не понял, согласился ли с ней я.

– А как ты считаешь, Ромео любил Джульетту?

– Любил.

– И что это, по-твоему, за любовь, которая убивает? Она же – любовь. Значит, должна всё превозмогать: и гибель, и боль, и вообще – зло. А убивать себя, оттого что не в силах пережить смерть любимого человека, – это разве любовь?

– И это – любовь, – умилился я и убрал с её лица неудобно соскользнувшую прядь.

– А как же «созидательная энергия»? Ведь это и должна быть любовь, разве нет? А раз она разрушает вместо того, чтобы созидать, выходит, это энергия уничтожения. Даже самоуничтожения.

– Ну, не всегда ведь всё плохо заканчивается.

– Это в жизни, может, и не всегда. Жизнь – лжёт. Не лгут только книги. А в книгах, например, я другого не встречала. И «Леди Макбет», и «Гроза»… – она поёжилась.

– Светлая и тёмная Катерины, – не без удовольствия продемонстрировал я, что помню, как она их называет.

– Ага. Обе ведь плохо кончили.

– Так затем книги и пишутся.

– Зачем? – и она задержала взгляд где-то на моей переносице.

– Чтобы пострадать. С удовольствием пострадать, по буковке, по капельке.

Она снова отвела вдохновенные глаза.

– Я не хочу страдать, – проговорила она так бархатно, будто речь шла о чём-то со знаком плюс.

«Я не хочу страдать». Именно эти слова я запомнил особенно хорошо.

В полёте из Сибири мне снились Настины глаза – в тот самый бархатный момент. Когда самолёт сел, вместе с пассажирами выпуская в питерскую туманность угольную кузбасскую духоту, был полдень и ещё десять дней отпуска впереди. Решив не возвращаться домой раньше полуночи, я направился в центр города.

С первых дней переезда в Петербург, те самые семнадцать лет Насти назад, я полюбил улицу Правды. Не из-за названия, нет. Не знаю, от чего именно исходила магия этого места, но именно здесь, между киновузом и Владимирским собором, необычайно вкусно согревал мой юный пищевод любой из полусуррогатных портвейнов – от «Алазанской долины» до «трёх топоров». И то и другое стоило в пределах двадцати рублей по курсу начала нулевых и особенно радовало с первым покровом зимы – уютным и пушистым, как помпон на девичьей шапке. Город укутывал собой.

На улице Правды встречались редкие чернокожие парни, и каждому я дарил улыбку. Их врождённому чувству стиля я завидовал ещё с первого курса университета (на нашем факультете числилась парочка). Я, никогда не умевший одеваться, с восторгом взирал на них – на которых простые кроссовки, штаны и футболка смотрелись так, словно их наряжала сама Гармония (наверное, это генетическое: чернокожие люди почти все обладают идеальным чувством ритма, шарнирной пластикой, безупречным чувством собственного тела и геном стиля). Любая тряпка смотрелась на них настолько идеально, насколько нелепо свисали на мне самые дорогие шмотки моего гардероба (может, это связано с тем, что я ненавидел униформу менеджера по продажам, от которой невозможно отказаться, как военному от погон). Догадываюсь, что всё это обусловлено исторически: многовековые пляски с барабанами не могут не отпечататься в геноме, что тем не менее не объясняет врождённого чувства стиля в одежде.

У дверей киновуза на улице Правды кучковалась компания из шести студентов. В октябре, когда сессия ещё не загнала их в интернет и не погребла под листьями осенних конспектов, они гормонально резвились и игриво щипались. Девушки неестественно восторгались, парни добавляли голосу дерзкого баску. Каждый звук их славил молодость.

Я остановился прикурить, и до меня донёсся неестественно развязный, до наигранности резкий голос:

– И я, прикинь, стою такой, пельмени сварились, а я, короче, накуренный, беру (зацени!) и пельмени все достал (понял?) и в ведро выбросил – вместо лаврушки – (прикинь!) и стою такой, туплю на лаврушку, бля. Заебись?

Сквозь грохнувший смех этот же голос, ставший вдруг мягким, обходительно прозвучал:

– Извините, у вас не найдётся сигаретки?

Я протянул пачку и проговорил так, чтобы выглядеть дружелюбно. Получилось снисходительно:

– Какой курс-то?

– Шестьдесят рублей, – весело отрапортовал студент и добавил, жестами выпрашивая огоньку. – Да есть восемнадцать, есть. Ха-ха! Лет – целых восемнадцать есть, а денег – ни рубля нет.

«О, бесценное время, когда безденежье может служить поводом для бахвальства», – подумал я и поднёс к его сигарете зажигалку со словами:

– Выпить не хотите? У меня сегодня день рождения, а выпить не с кем.

В кино такая ложь обычно срабатывает. Сработала и здесь. Студент смерил меня взглядом, соотнося услышанное с увиденным. Удовлетворившись результатом, он огласил предложение остальным. Раскол произошёл в мгновение. Трое попрощались, устремившись в сторону метро («Видимо, домашние, питерские», – пронеслось у меня в голове), и со мной остались, кроме хохмача, ещё двое – звонкая девчушка в розовых кедах и вихрастый поэт со смеющимися глазами. Я предложил бельгийский паб на соседней улице, что было встречено с искренним первокурсным энтузиазмом.

– Заказывайте что хотите. Я праздную и угощаю, – убедительно пригладил я бороду, когда мы разместились за столом в тёмном неоновом углу.

Уговаривать не пришлось. Официантка ничего не записывала, а потом повторила весь заказ – около дюжины позиций – наизусть.

– Вот это оперативка у девушки, – восхитился хохмач и протянул мне бледную руку, – Артём.

Поэт оказался Денисом, а розовый колокольчик – Ритой.

– А вас как зовут? – по-детски слюбопытничала она.

– Раз ты Маргарита, зови меня мастером.

– Идёт! – прозвенела она и, наигранно манерничая, с жаром добавила: – Уважаемый мастер, а можно, мы кальян закажем?

Её радостный взвизг почти опередил мой кивок.

– А сколько вам сегодня исполнилось лет? – подключился Денис.

– Больше, чем кажется, – уклонился было я, но тут же решил, что заигрываться в анонимность ни к чему, – тридцать четыре.

– Сколько? – прохрипела громким шёпотом Рита.

– Вдвое больше, чем тебе.

– Ништя-я-як! Круто выглядите!

– И покажусь ещё круче, если перестанете мне выкать.

– Договорились, – по-хозяйски опередил всех Артём.

Подоспело пиво, и мы закрепили знакомство тостом.

– У нас в универе преподов мастерами называют, – прогудел Денис.

– А на кого учитесь?

– Журналисты мы.

– Все?

Они дружно кивнули.

– И у всех это, конечно же, первая вышка? – обозначил я уверенное сочувствие вместо вопроса.

Юношество посмотрело на меня с уважением, а девушка – с интересом.

– Ну да. А что? – в этой компании Рита была главным интервьюером.

– Да ничего. Просто – плохо.

– Это почему? – звучным хором откликнулись парни.

– Потому что журналисты срубают вершки.

– В смысле?

– В том смысле, что даже если ваш диплом будет краснее советского флага, всё равно вы будете знать историю хуже историков, философию – хуже философов, и так далее.

Я глотнул пузырящегося лагера.

– Так журналистику-то же будем зато знать? – неуверенно прогудел Денис.

– Это что за наука такая? – озадачил я его и сделал вид, что поморщился от пива, а не от того, как он построил фразу.

Троица озадаченно притихла.

– А ведь именно вы будете влиять на общественное мнение. – Я снова отхлебнул. – И на умы людей.

– А это не одно и то же? – усомнился Артём.

– Нет, – твёрдо возразил я, понимая, что в эту минуту был бы не в состоянии внятно объяснить разницу.

– А что, по-вашему… по-твоему, писать и рассказывать уметь не надо? – сбивчиво понизила голос Рита.