– Ой, любо, что посекли бездельницу. Пусть работает, а не меж дворов шатается. А Сеньку Сокола выпусти: фузеи ладим – работы много…
Вечером Дунька пришла в предбанник. Парень сидел на лавке, опустив голову. Он не встал, не поглядел на хозяйку; горячая ревность жгла молодкину кровь, а сердце тянулось к греховоднику, изголодалось оно без ласки, без теплого слова.
Дунька шагнула и остановилась перед кузнецом:
– Встань!
Сенька поднялся с лавки.
– Ты что же это, честный человек, затеял?
Сенька поднял глаза на молодку, они синели, как небо в погожий день. Руки кузнеца дрожали.
– Что ж поделать? Не удержаться было, кровь у меня горячая, любить хочется. Молод я, хозяйка.
Дунька дышала жарко, и тепло это передалось кузнецу. Он подошел ближе.
– Неужто среди своих не нашел, кого любить? – Голос молодки обмяк, в ушах стоял звон. Казалось ей, что земля в предбаннике закружилась.
– Кого же? – Они взглянули друг на друга проникновенно, долго. Сенька по глазам молодки узнал ее тайну…
Ярыжка на бане вязал веники: любил Никита пар да хлестанье мягкой березкой. Нарезанные ветки Кобылка вязал в пучки и подвешивал для сушки под крышу. Он услышал говор, припал к лазу, опустил голову в предбанник.
Дунька стояла сильная, горячая и, откинув голову, любовалась Сенькой.
Ярыжка вороватым глазом посматривал и недовольно думал:
«Что же они, окаянцы, не целуются!..»
За проворство в работе по настоянию Дуньки Сеньку Сокола перевели в приказчики. Покатилась жизнь проворного парня сытно и гладко. Раздобрел Сенька, песни стали звонче. Никита Демидов учил подручного:
– Всем берешь, парень. И силой и сметкой; одно худо: рука у тебя на битье легкая, крови боишься. Бить надо добро, с оттяжкой, так, чтобы шкура с тела лезла. Вот оно как! Дурость из человека вышибай – легче в работе будет.
– На человека, Демидыч, у меня рука не поднимается! – признался Сокол.
– А ты бей, лень из нерадивого работника выколачивай, – настаивал на своем Никита.
Сокол сопровождал хозяина на курени – там шел пожог угля. В лесу в землянках маялся народ. Кабальные мужики рубили лесины, складывали в кучи для жжения. Пожог угля требовал терпенья. За каждую провинность приказчики и подрядчики били работных батожьем и кнутьями. Раны от грязи червивели, подолгу не заживали. Наемшикам-углежогам платили в день пять копеек, из них взимали за кормежку. Голодные, измаянные каторгой работники дерзили. Люди изнемогали, изорвались, почернели от угля.
– Ну, лешаки, как жизнь? Много угля напасли? – Никита сидел на коне крепко, прямо. Губы сжаты, лоб нахмурен.
У дымящейся кучи, крытой дерном, стояли двое; у одного железная рогатка на шее: провинился. Глядя на хозяина волком, он бойко ответил:
– Хороша тут в лесу жизнь: живем мы не скудно, покупаем хлеб попудно, душу не морим, ничего не варим.
В дерзких словах углежога звучала насмешка. Демидов накрутил на руку повод, конь перебрал копытами. Хозяин сухо спросил:
– Аль одной рогатки мало?
Второй хмуро надвинул на глаза колпак:
– Не привыкать нам, хозяин. Тот тужи, у кого ременны гужи, а у нас мочальны – мы стерпим.
На лесинах каркало воронье; лесины раскачались; ветер приносил приятный запах дымка. У пня, покрывшивь рогожей, лежал больной мужик; глаза его были воспалены; он с ненавистью поглядел на заводчика. Демидов со строгим лицом проехал мимо. На просеках работники дерном обкладывали поленья: готовили к пожогу.
Вороной конь хозяина осторожно обходил калужины и пни. Хозяин покрикивал:
– Работай, работай, что стали? Домницам уголь надо!
Во все трущобы, глухие уголки проникал зоркий хозяйский глаз.
Возвращались с куреней поздно. Сенька отводил хозяйского и своего коня на Тулицу, купал их и сам с яра бросался в реку.
В ночь в слюдяных окнах хозяйских хором гасли огни. Дом погружался в крепкий сон. Тогда из конюшни выходил Сенька и, как тать, пробирался к демидовским светлицам.
Никита Демидов снаряжал десять добрых кузнецов на Каменный Пояс, на Нейву-реку. В числе других для отсылки отобрал Никита и деда Поруху.
На подворье перед отъездом приехал сам хозяин и, построив мужиков в ряд, велел догола разоблачиться: нет ли у кого коросты или тайной хвори. И тут обнаружил хозяин в шапке деда Порухи письмо. В том письме ярыжка Кобылка доносил Акинфию Никитичу о беде: схлестнулась женка с приказчиком Сенькой Соколом.
Демидов прочел письмо, крепко сжал кулак. Знал: неграмотен дед Поруха, не читал он письма; сказал ему:
– Одевайся, старый филин, – гож! Едешь на Каменный Пояс…
Никита скрипнул зубами, посерел. Вскочил на коня и уехал в лесные курени. Три дня лютовал хозяин, приказчики сбились с ног. На четвертый день Демидов явился домой тихий, ласковый. Позвал в контору ярыжку Кобылку:
– Ты, мил-друг, все без дела ходишь?
Кобылка осклабился:
– Порядки блюду, хозяин.
Никита сидел за столом прямо, как шест, строг, жесткими пальцами барабанил по столешнику. По глазам и лицу не мог догадаться ярыжка, что задумал хозяин.
– За порядком есть кому блюсти, мил-друг. Надумал я тебя к делу приспособить. Собирайся завтра…
Ярыжка поежился, собрался с силами:
– Я вольный человек и в кабалу не шел.
Никита молчал, глаза потемнели. Ярыжка пытался улыбнуться, но вышло плохо.
– Нарядчик, – крикнул Никита, – завтра того холопа отвезешь на Ивановы дудки.
Ноги у ярыжки отяжелели, он прижал к груди колпак, бороденка дрыгала. Понял, что ничем не проймешь каменного сердцем Демидова.
– Ну, пшел, – ткнул нарядчик в спину ярыжку.
– Помилуй, – развел руками Кобылка; горло перехватили судороги, хотел заплакать, но слезы не шли.
Никита, не мигая, смотрел в пространство.
На травах сверкала густая роса; за дикой засекой порозовело небо; расходились ночные тучи. В посаде над избами – дымки; хозяйки топили печи. Лесной доглядчик Влас прибыл за ярыжкой. Делать нечего – на дворе ходил, громко зевая, кат, – надо было ехать. Ярыжка напялил на плечи плохонький зипун, встал перед образом на колени, сморкнулся. Стало жалко себя, проклятущей жизни, вспомнил бога. Жизнь в рудных ямах – знал ярыга – каторжная, никто не уходит оттуда.
Стряпуха вынесла на подносе две большие чары, поклонилась в пояс:
– Тебе и доглядчику Власу Никита Демидов на прощанье выслал, – не поминай лихом.
Лицо у стряпухи широкое, русское, согретое постельным теплом. Ярыжка и доглядчик выпили, крякнули, а баба, пригорюнившись, уголком платочка вытерла слезу: знала, не к добру Демидов выслал чару.
Ехали росистыми полями, в придорожных кустах распевала ранняя птица. Дорогу перебежал серый с подпалинами волк; зимой в засеке их бродили стаи.
– Страхолютики, всю мясоедь под займищем выли, – ткнул кнутовищем Влас.
Дорога бежала песчаная, влажная, шумели кусты. Ярыжка тоскливо думал: «Сбегу, вот как только пойдут кусты почаще!»
Влас сидел на передке телеги. Лицо избороздили морщины. Борода у него с прозеленью, брови свисали мхом, – походил доглядчик на старого лешего. От пристального взгляда он вдруг обернулся к пленнику, который, наклонив голову, уныло смотрел на демидовского холопа.
«Вишь ты, чует сердце, что на гибель везу! Жалко человека: все-таки тварь живая! Но что поделаешь? Отпустить его – хозяин тогда самого меня со света сживет! Запорет!» – тяжко вздохнул Влас и закричал на ярыжку:
– Ты гляди, ершина борода, бегать не вздумай! Все равно догоню, и то всегда помни: у Демидова руки длинные, везде схватят!
Въехали в пахучий бор. Доглядчик продолжал:
– Я отвезу тебя, ершина борода, на Золотые Бугры… Местина сухая – только погосту быть. Пески! Кости ввек не сгниют…
Ярыжка сидел молча, тепло от выпитой последней чары ушло. Глаза слезились. Бор становился гуще, медные стволы уходили ввысь.
– На буграх тех золото пытался добыть Демид, да оно не далось. Отвезу тебя – ты, ершиная борода, добудешь. Угу-гу-гу!..
По лесу покатился гогот, по спине ярыжки подрал мороз. Уже не морок ли то? Он опустил голову, покорился судьбе: не сбежишь от лешего…
«Вот приеду на прииски, огляжусь, подобью людишек, тогда уйду. Сам сбегу и других сведу».
От этой мысли стало веселее.
Вверху, в боровых вершинах, гудел ветер, дороги не стало. Долго кружили без дороги по пескам и по корневищам.
На глухих полянах-островах среди самой засеки, вдоль ручья вереницей идут Золотые Бугры. В этих песчаных холмах пробовал Демидов тайно добыть золото, но ничего не вышло. Земные пласты здесь – севун-песок. Дудки в них бить можно, когда пески бывают влажные. Сухие пески страшны, гибельны. Задень ненароком кайлом или царапни – из той борозденки просочатся песчинки, вырастет струйка, шелестит, бежит, растет она… Севун льется, как вода. И заливает, как водополье, дудку… Сколько работных погибло в таких копанях!
Влас привез ярыгу на Золотые Бугры, привел к шахте. Шахта – просто яма.
– Вот и прибыли. Сейчас полезешь. Вот тебе кайло и бадейка… Я таскать буду…
Ярыга подошел к яме, заглянул: «Кхе, неглубоко. Суха; в такой отработаюсь, сбегу…»
– Что-то народу не видно?
– Лазь! – насупился мужик. – Лазь, а там видно будет…
На песчаных буграх стелется вереск, цветут травы; солнечно. Место приветливое, кабы не Влас – совсем было бы весело.
– А ты, ершина борода, покрестись. В яму лезешь – всяко бывает… Эх и место, эх и пески!
Влас опустил ярыжку в яму; опускаясь, Кобылка тюкал кайлом в стенки.
«Натюкаю и убегу…»
В дудке послышался тихий шорох: посочился песок быстрее и обильнее. Полил севун. Ярыжка закричал истошно, страшно.
Мужик охватил руками сосну; борода прыгала – никак не мог унять дрожи доглядчик, всего трясло.
В полдень над ямой стояло солнце, от жары млели цветы.
Лесной дозорный подошел к яме, наклонился:
– Помяни, господи, душу усопшего раба твоего. И за что только грозный Демидов казнил человека?
В яме, в песке, торчала рука; последними судорогами шевелились пальцы.
Сеньку позвали в правежную избу. Шел приказчик легко, весело. Перешагнул порог; в углу на скамье сидел, опустив плешивую голову, Демидов. Недобрым огнем горели его глаза. У порога стоял кат с засученными рукавами, в руках – плеть.
– Проходи! – прохрипел кат.
Сенька вышел на середину избы. Хозяин молчал, скулы обтянулись, на коленях шевелились жесткие руки. Ногти на пальцах широки и тупы.
Демидов шевельнулся, голос был скуден:
– Знаю…
Приказчик пал на колени:
– Об одном прошу: смерть пошли легкую.
Кривая усмешка поползла по лицу Демидова:
– А мне легко ли? Молись Богу!
У Сеньки дрожали руки, за спиной шумно дышал кат, переминался с ноги на ногу, скрипели его яловые сапоги. Бог не шел Сеньке на мысли…
– Клянись перед образом: о том, что было, – могила…
Демидов встал, подошел к Сеньке, схватил за кудри и пригнул к земле:
– Ложись, ворог…
Кат в куски изрубил Сенькины портки, исполосовал тело. Из носа кабального темной струйкой шла кровь. Сенька впал в беспамятство… По лицу ката ручьем лил пот, он обтер его рукавом и снова стал стегать. Распластанное тело слабо вздрагивало… Избитого Сеньку Сокола отвезли на дальнюю заимку под Серпухов. Много дней за ним ходил знахарь. Велел Демидов передать бывшему своему приказчику:
– Поедешь ты, Сокол, на Каменный Пояс. Каторжной работой будешь избывать грех. Пощадил хозяин за золотые руки… Но помни, развяжешь язык – смерть!
Знал Сокол, Демидов не шутит. Выслушал наказ, перекрестился:
– Не переступлю воли хозяина…
Последний расчет свел Демидов со снохой. Увез он Дуньку по делам на лесную заимку и там закрылся. Кругом шумел бор, за стеной хрупали овес кони. Всю дорогу Никита молчал; а в лесу и без того было невыносимо тоскливо:
– Батя, отчего ты бирюк бирюком?
Демидов широко расставил ноги, от ярости у него перекосило рот, и он стал похож на озлобленного волка.
– Блудом мой род опакостила. Жалею сына – пощажу тебя. Знают в миру трое: вы, паскудники, да я. И никто более не узнает.
Он сгреб сноху за волосы и повалил на пол. Дунька не ревела под плетью. Отходил батя честно, рьяно. Сердце молодки от боя зашлось. Однако она собрала силы, подползла к свекру, схватила руку и поцеловала:
– Спасибо, батя. Суд справедлив. Век не забуду…
– Ну, то-то. Однако и сам я виноват, что не услал тебя с Акинфкой.
Он ткнул сапогом в дверь, она заскрипела, распахнулась, и хозяин вышел из избушки.
О проекте
О подписке
Другие проекты