Это был коренастый мужчина невысокого роста, быстрый в движениях. Его полные огня глаза никогда не оставались в покое, они бегали вправо, вверх, вниз, влево, будто их будоражила некая стихия, и было не понять, движутся ли они в рассеянности или взывают к слушателям. Зато его губы оставались под строгим контролем. Хотел ли Сократ говорить? Прежде чем открыть рот, он упорядочивал мысли, и лишь когда его лицо становилось сосредоточенным и серьезным, это означало, что сейчас он заговорит.
Что-то в его внешности хромало. Сидел он или шел, он непрестанно поправлял свой короткий плащ из грубой ткани, одергивая его то на плече, то на брюхе, перетягивая то на спину, то на пах; сначала мне подумалось, что плащ плохо скроен, но потом я понял, что плохо выстроено само тело, кривоногое, мощное и неуклюжее. Каждая деталь в отдельности была сработана вполне сносно, однако все вместе приводило в замешательство. Крепкие икры сравнялись в обхвате с тощими бедрами; фигура была бы солидной, но ниже брюха сходила на нет; нервные и крепкие предплечья примыкали к хлипким плечам с повисшими дряблыми бицепсами, цветом бледнее капустной кочерыжки. В Сократе соседствовали зрелость и старость: по груди разбегалась черная гладкая короткая шерсть, которая никак не вязалась ни с окладистой седой бородой, ни с обширной глянцевой залысиной. Мужское и женское начала были уравновешены: суровый обветренный лоб, изборожденный глубокими морщинами, высился над мягкими пухлыми губами, похотливыми и влажными, которые нежились среди пучков никогда не остригаемой растительности. Нос Сократа, как и его супруги Ксантиппы, придавал лицу сходство со звериной мордой; что-то звериное добавляли и волосатые плечи – нет-нет да и проскальзывало в его облике животное начало. Я ощущал с ним неловкость, не понимал, нравится он мне или нет, и никогда не знал, к кому я обращаюсь.
– Почему ты не пришел к нам спросить разрешения жениться на Дафне?
– Я об этом думал, но она мне не позволила. Она боялась.
Возмущенный топот за дверью напомнил нам, насколько Дафна была дальновидна.
– Растолкуй мне, Аргус, почему я должен тебе доверять.
– Я люблю Дафну.
– Ты заблуждаешься. С кем я имею дело? Кто твои родители?
– Будь у меня лучшие или худшие родители на свете, разве это что-то меняет? Никто не повторяет форму, из которой выходит. Вот ты, Сократ, – разве ты определяешь себя свойствами своих родителей?
Сократ помолчал: он больше привык задавать вопросы, чем на них отвечать.
– Да, – задумчиво ответил он. – Моя мать была повитухой, и мое занятие с ее ремеслом схоже: я помогаю умам разродиться их мыслями.
– А твой отец?
– Он тесал камень. Вот и я, будучи педагогом, обтесываю проницательность юношей, оформляю их мышление, помогаю им стать собой. Мои родители обрабатывали материю, я же обрабатываю дух. Но не забывай, Аргус, ты переворачиваешь ситуацию с ног на голову, ведь оправдаться-то нужно не мне. Ты, однако, ловкач… Дафна расхваливала твое врачебное искусство. Кто воспитал тебя? Кто обучил?
И опять мне не оставалось ничего другого, как солгать, во всяком случае отчасти:
– Имя моего учителя Тибор, он целитель из Фракии. Он уже покинул этот мир. Его кончина так меня опечалила, что я уединился в парнасской пещере. Близ святилища я встретил Дафну; ее ужалил скорпион. Я вылечил ее, проводил до Афин. И мы уже не могли расстаться…
– Как ты связан с Дельфами? Намерен ли туда вернуться?
– Я хотел бы остаться в Афинах, где все движется, развивается и созидается. И твоя свояченица для меня значит больше, чем родные места.
Он снова посуровел: мои сентиментальные излияния утомляли его и раздражали. Он встал и подошел ко мне вплотную:
– Ты позволишь?
Он слегка приподнял край моей туники, ощупал плечи, пробежался пальцами по торсу, заглянул под набедренную повязку и пристально осмотрел мускулы ног.
– Красивый и неглупый.
Как посмел он меня трогать, ощупывать, оценивать, будто раба на рынке? Он отдернул руку, будто обжегшись, и качнул головой:
– Ты вполне мог бы быть афинянином.
Игривый тон, каким он высказал это неисполнимое желание, меня возмутил.
– Я удовольствуюсь статусом метека.
Сократ зашумел: если в Афинах меня запишут метеком, я раз и навсегда сохраню второстепенное положение, мне придется арендовать жилье, выплачивать для поддержания своего уязвимого статуса ежегодный сбор в двенадцать драхм да плюс множество прочих налогов, которые будут мне начислены; гражданину, убившему метека, вменяют неумышленное убийство; во время допроса гражданина пытать нельзя, а метека – можно; при явке на судебный процесс мне придется прибегнуть к поддержке поручителя; в случае войны я останусь гоплитом или матросом, без надежды на повышение, этим живым щитом, подставляемым под вражеские стрелы; и главное, я буду исключен из политики, самого важного и увлекательного, что есть в жизни афинян.
– Да мне наплевать, – возразил я. – Если за жизнь с Дафной нужно уплатить такую цену, я готов.
Сократ задумчиво посмотрел на меня, и тут в дверь забарабанила Ксантиппа. Сократ встрепенулся и спросил:
– Тебе сколько лет?
– В точности не знаю. Родители умерли, когда я был еще в пеленках.
– Замечательно!
Сократ просиял, призвал меня жестом к терпению и оживленно забегал по комнате; он перебирал множество вариантов, толкавшихся в его черепной коробке, изучал их, взвешивал, просеивал. Наконец он удовлетворился результатом внутреннего совещания и подошел ко мне:
– Все просто, Аргус. Чтобы юношу признали афинским гражданином, он должен быть сыном гражданина, и отцу надлежит представить сына своей фратрии, а затем, по достижении восемнадцати лет, вписать его в свой дем. С этого момента юноша получает доступ в экклесию[16] – собрание, которое решает все вопросы, – а при определенных условиях также в магистраты и в судьи. Вставай. И повторяй за мной.
Глядя мне в глаза, он стал произносить бессвязные фразы и велел точно воспроизводить их звучание; мой акцент он тут же исправлял. Стоило мне сосредоточиться, как дело быстро пошло на лад: за прошлые века я успел освоить множество наречий и приобрел фонетическую гибкость.
– Потрясающе! Думаю, дело у нас выгорит.
Что он затеял? Сначала расхваливал тонкости афинского законодательства, а теперь преподал мне урок произношения. Семейка Дафны была определенно помешана на статусе гражданина и отвергла наш союз навсегда. Я раздраженно подумал, что в плане умственных способностей репутация Сократа была сильно раздута. Я сел и тяжело вздохнул.
– Э нет, не расслабляйся, – протрубил он, – мы уходим.
– Куда?
– К твоим родителям.
Был час сиесты. Под палящим солнцем все застыло. И иссушенный кустарник, и изнуренные козы в жухлой траве, и распластанные ящерицы, неотличимые от трещин на камнях, – все замерло под выцветшим безоблачным небом. Когда мы пробрались во двор этой фермы, затерянной на дальней окраине Афин, и я звякнул в металлический колокольчик, на его звук никто не вышел. Никто не шевельнулся. Только чуть пряднул ухом осел. Рабы, не занятые полевыми работами, спали.
– Никоклес, должно быть, в доме, – прошептал Сократ, будто боясь нарушить тишину.
Мы проникли в дом. Он тоже спал, и нас приветливо окутала его прохлада. Здесь царило легкое оцепенение, сгущая тишину и покой; на потолке дремали мухи. Бодрствовала лишь косая струйка света, вытекавшая из неплотно закрытых ставней, и в ней лениво кружила пыль.
– Вот он, – шепнул Сократ.
На соломенной лежанке спал старик, изборожденный морщинами до кончиков пальцев. Он был щуплый и смуглый, узловатый, как виноградная лоза, а рот в младенческой гримасе удивления округлился куриной гузкой, что выглядело и трогательно, и странно среди всех этих складок. Невзирая на летнюю жару, старик натянул на себя кучу шерстяных одеял.
По комнате тек затхлый запах мочи, фекалий и прелого белья. Время остановилось. Облезлые перегородки, потускневшие оловянные горшки, позеленевшие медные кастрюли, запыленные статуэтки, поблеклая керамическая плитка, букет засохших цветов – все говорило о том, что жизнь в этих стенах замерла. Что произошло? Если кто-то еще здесь и шевелился, об этом доме никто не заботился.
Сократ сделал несколько шагов, стукнув подошвой сандалии. Спящий очнулся.
– Пазеас! – радостно брякнул он, не успев присмотреться.
Увидев, что перед ним стоит Сократ, он попытался исправить оплошность, выкрикнув еще энергичней:
– О, Сократ, дорогой друг! Какая радость!
Он без передышки сыпал приветствиями и добрыми пожеланиями, многословно, хлопотливо и растерянно. Казалось, запруду пробила вода и ей уже не остановиться.
Обращался он к Сократу, но то и дело с беспокойством поглядывал на нас с Дафной.
Сократ поблагодарил его тоном, каким успокаивают испуганное животное, затем представил нас. Старик растерянно смотрел на меня, прикидывая мой возраст и оценивая внешность. «Как это возможно?» – говорили его глаза, в которых читались упрек и восхищение. Он мельком взглянул на Дафну, не вызвавшую в нем подобного волнения, и хлопнул в ладоши. К несчастью, его жест оказался лишь призрачным повтором какого-то воспоминания: его иссохшие ладони не произвели никакого звука. Но Сократ тут же повторил его жест: по дому разнесся звучный хлопок, и прибежали две служанки. По их изумленным физиономиям было ясно, что гости в доме большая редкость. Пошла суматоха, старик бранил бестолковую прислугу, никто не мог вспомнить, как принимают гостей.
– Не беспокойся ради нас, Никоклес. Мы просто зашли немного с тобой потолковать.
Видимо, что-то прозвучало не так. Задетый за живое, Никоклес засуетился еще пуще; он вознамерился предстать на должной высоте и надавал женщинам тьму противоречивых распоряжений. Наконец предложил нам сесть на скамьи, впопыхах чуть оттертые от грязи.
– Чем я обязан чести твоего посещения, дорогой Сократ? – спросил он с церемонностью, которая тотчас придала ему уверенности: он еще помнит правила гостеприимства!
– Насколько я понимаю, – заговорил Сократ, – у тебя до сих пор нет новостей о Пазеасе?
При звуке этого имени старик вздрогнул и застыл. Очевидно, оно было его наваждением и обитало в его снах – он выкрикнул его, едва пробудившись, – но он совсем не привык слышать его от других. Он очнулся и хрипло спросил с надеждой в голосе:
– А ты о нем что-то знаешь?
– Увы, нет, Никоклес.
Глаза старика наполнились слезами. На этом помятом лице чувства сменяли друг друга быстрее, чем на личике ребенка. Обернувшись к нам с Дафной, он поведал нам голосом, дрожащим от гордости:
– Пазеас, мой сын, такой храбрый мальчик… Да, такой храбрый мальчик! Самый лучший из всех!
Мы с Дафной машинально покивали, а он воодушевленно твердил:
– Такой храбрый мальчик. Такой храбрый. Истинная правда.
Сократ прервал его:
– Никто из наших послов ни в одном из городов не напал на его след. Никоклес, пришел тебе срок признать, что он уже не вернется.
– Но послушай, Пазеас не мог погибнуть в бою! Иначе мне принесли бы его тело.
– Да он и не мог участвовать в войне, ему ведь не было шестнадцати.
– Почему бы не порыскать в Спарте? Как я слышал, были ведь первые столкновения со спартанцами? Наверняка он у них в плену.
– Спартанцы не обременяют себя пленниками, они их убивают.
– Значит, они оставили его в живых! Конечно, включили его в свое войско. Такой храбрый мальчик.
Он твердил имя Пазеаса и повторял одну и ту же фразу. И заливался слезами. Сократ взял его за руки:
– Наши спартанские шпионы до сих пор ничего о нем не слышали. Твой мальчик пропал четыре года назад, и я тебе сто раз говорил, что надо примириться с его смертью. Если бы он был жив, он нашел бы способ подать тебе знак. Он так любил вас обоих, Исмену и тебя. Такой храбрый мальчик…
О проекте
О подписке
Другие проекты