Мы попали жить в барак с двумя ярусами нар. Из-за малых детей нашу семью поместили на первый ярус. Бараки были длиннющими и холодными. Печи топили круглосуточно, благо с дровами в Карелии был полный достаток. <…> Наш кормилец-отец получал на всю нашу ораву в день третью часть ведра зелено-бурой баланды, где в мутной жиже плавали 2–3 зеленых помидора или огурца, пара кусочков мороженой картошки да болтались 100–200 крупинок перловки или чечевицы.
Он вспоминал, что отец, строивший жилье для поселенцев, получал 600 граммов хлеба, сестра – 400 граммов. Этим должна была довольствоваться семья из девяти человек[274].
Тогда, как и позднее, некоторые из этих фактов получали отражение в официальных бумагах. На заседании расширенного пленума парткома Белбалтлага в августе 1932‑го звучали жалобы на плохую организацию питания, на грязные кухни и на растущую заболеваемость цингой. Ответственный секретарь парткома выразил опасение, что сроки строительства будут сорваны[275].
Но большинство не могло позволить себе такую роскошь, как сомнение. В письмах и отчетах людей, отвечавших за те или иные участки строительства, слышны панические ноты. Сталин потребовал построить канал за двадцать месяцев, и те, на кого эта задача была возложена, прекрасно понимали, что от ее своевременного решения зависит их благополучие, а может быть, и сама жизнь. Для ускорения работ лагерное начальство взяло на вооружение методы, уже опробованные в “свободном” трудовом мире, – “социалистическое соревнование” между бригадами, “штурмовые ночи”, когда заключенные “добровольно” работали двадцать четыре, а то и сорок восемь часов подряд. Один заключенный вспоминал, что работы шли круглосуточно при тусклом электрическом свете[276]. Другой в награду за хороший труд получил 10 кг муки и 5 кг сахара. Он отдал муку на пекарню. Там ему испекли белый хлеб, и он его ел один[277].
Наряду с соцсоревнованием начальство насаждало культ “ударников”. Ударники из числа заключенных за перевыполнение нормы получали добавочную еду и некоторые другие привилегии, в том числе право (немыслимое в более поздние годы) на новый костюм раз в год и на новую рабочую одежду раз в полгода[278]. Лучших работников кормили гораздо лучше, чем прочих. В столовой они получали еду через отдельное окно выдачи, над которым висел плакат: “Лучшим – лучшее питание”. А над другим окном – другой плакат: “Здесь получают пищу худшие: отказчики, прогульщики, лодыри”[279].
Хорошие работники могли, кроме того, рассчитывать на раннее освобождение: за три дня стопроцентного выполнения нормы срок заключения уменьшался на день. В августе 1933 года, когда строительство было завершено вовремя, 12 484 заключенных были выпущены на свободу. Многие получили ордена и медали[280]. Один бывший “каналоармеец” вспоминал, что его и других освобождаемых встречали хлебом-солью и криками: “Ура строителям канала!” На радостях он принялся целовать незнакомую женщину. Потом он всю ночь просидел с ней на берегу канала[281].
Строительство Беломорканала примечательно во многих отношениях. Его отличали всеобъемлющий хаос, колоссальная спешка, важность, которую ему придавал Сталин. И поистине уникальна была сопровождавшая его риторика: Беломорканал был первым и единственным проектом ГУЛАГа, на который были направлены все яркие прожекторы советской пропаганды как в Советском Союзе, так и за границей. Человеком, избранным для того, чтобы объяснить, оправдать и прославить эту стройку на родине и за рубежом, стал не кто иной, как Максим Горький.
В этом нет ничего удивительного. К тому времени Горький превратился в полноценного и преданного члена сталинской иерархии. После триумфального плавания Сталина по только что оконченному каналу в августе 1933 года Горький возглавил такое же путешествие ста двадцати советских писателей. Писатели (по крайней мере по их словам) были настолько воодушевлены, что едва могли держать в руках блокноты – дрожали пальцы[282]. Те, кто решил участвовать в написании книги о канале, получили и неплохое материальное вознаграждение, включавшее в себя “невероятный обед в банкетном зале ленинградского ресторана «Астория»”[283].
Даже на общем неприглядном фоне социалистического реализма книга “Беломорско-Балтийский канал имени С талина” выделяется как свидетельство нравственного падения писателей и интеллектуалов в тоталитарном обществе. Как и очерк Горького о Соловках, “Беломорско-Балтийский канал” пытается доказать недоказуемое, претендуя не только на демонстрацию духовного преображения заключенных в сияющие образцы Homo sovieticus, но и на создание литературы нового типа. Предисловие и послесловие были написаны Горьким, однако ответственность за книгу взял на себя целый авторский коллектив из тридцати шести человек. Используя цветистый язык, гиперболу и передержки, они задались целью выразить дух новой эпохи. Одна из приведенных в книге фотографий заключает в себе ее тему: женщина в арестантской одежде с громадной сосредоточенностью работает отбойным молотком. Подпись гласит: “Изменяя природу, человек изменяет самого себя”. Контраст с хладнокровной безжалостностью документов комиссии Янсона и экономических планов ОГПУ впечатляет.
У тех, кто не знаком с жанром, некоторые особенности соцреалистического “Беломорско-Балтийского канала” могут вызвать удивление. Книга не пытается скрыть правду полностью – например, в ней говорится о трудностях из-за нехватки техники и специалистов. Приводится разговор Матвея Бермана, в то время возглавлявшего ГУЛАГ, с подчиненным:
– Вот тебе тысяча здоровых людей. Они осуждены советской властью на различные сроки, и с этими людьми ты должен создать дело.
– Позволь, а где же охрана?
– Охрану ты сформируешь на месте. Сам отберешь из бытовиков.
– Хорошо, но что я понимаю в нефти?
– Возьми себе в помощники заключенного, инженера Духановича.
– Тоже инженер! Он по холодной обработке металлов!
– Что ж ты хочешь? Осуждать в лагеря желательные тебе профессии? Такой статьи в кодексе нет. А мы тебе не Нефтесиндикат.
С этими словами Берман отправил сотрудника ОГПУ делать свою работу. “Сумасшедшее дело!” – замечают авторы “Канала”. “Через месяц-другой” этот сотрудник и ему подобные хвастаются друг перед другом успехами, которых они добились с помощью своих разношерстных арестантских бригад. “У меня есть полковник. Лучший на весь лагерь лесоруб”, – с гордостью говорит один. “У меня прораб по земляным работам – кассир-растратчик”, – заявляет другой[284].
Смысл ясен: условия тяжелые, грубый человеческий материал нуждается в обработке, но всезнающие и всепобеждающие чекисты несмотря ни на что добиваются успеха и превращают преступников в советских людей. Так реальные факты – примитивность техники, нехватка специалистов – использовались для того, чтобы сделать более правдоподобной фантастическую в иных отношениях картину лагерной жизни.
Немалую часть книги составляют греющие душу квазирелигиозные истории о “перековке” работающих на канале заключенных.
Многие из “заново родившихся” уголовники, но не все. В отличие от очерка Горького о Соловках, где о политзаключенных сказано вскользь и их количество преуменьшено, “Беломорско-Балтийский канал” представляет читателю некоторых ярких “новообращенных” из числа политических. Инженер Маслов, бывший “вредитель”, “пытался иронией прикрыть те серьезные и глубокие процессы перестройки сознания, которые непрерывно шли в нем по мере его врастания в работу”. Инженер Зубрик, “вредитель” из пролетарской среды, “честно заработал свое право снова вернуться в лоно родного класса”[285].
Эта книга не была единственным литературным произведением эпохи, где восхвалялась преображающая сила лагерей. Другой яркий пример – “Аристократы”, комедия Николая Погодина о Беломорканале. Не в последнюю очередь пьеса интересна тем, что она разрабатывает раннебольшевистскую тему “привлекательности” воров. Впервые исполненная в декабре 1934‑го пьеса Погодина, по которой позднее был поставлен фильм “Заключенные”, игнорирует “кулаков” и политзаключенных, составлявших большинство строителей канала, и изображает веселые шутки и выходки лагерных уголовников (тех самых “аристократов”), слегка подкрашивая их язык блатным жаргоном. Правда, звучат в пьесе и одна-две зловещие ноты. Один уголовник “выигрывает” в карты девушку: проигравший должен предоставить ее в его распоряжение. В пьесе девушка спасается – в жизни ей, скорее всего, повезло бы меньше.
В финале, однако, все раскаиваются в былых преступлениях, видят свет и с энтузиазмом приступают к труду. Звучит песня:
Я был жестокий бандит, конечно, да…
Грабил народ, не любил труда,
Как черная ночь моя жизнь была
И меня, конечно, на канал привела.
Все, что было, стало как страшный сон.
Я вроде как будто снова рожден.
Трудиться, и жить, и петь хочу,
От радости слезы текут, и, конечно, я молчу[286].
В ту эпоху все это приветствовалось как новый, прогрессивный театр. Польский социалист Ежи Гликсман, видевший “Аристократов” в Москве в 1935‑м, описал свое впечатление:
Сцена располагалась не на обычном месте, а в центре зала, зрители сидели вокруг нее. Целью режиссера было приблизить их к действию пьесы, ликвидировать разрыв между зрителями и актерами. Никакого занавеса, декорации чрезвычайно простые – почти как в английском театре елизаветинских времен… Завораживала сама тема – жизнь в трудовом лагере[287].
Во внелагерном мире такая литература играла двоякую роль. Во-первых, она помогала оправдывать быстрый рост лагерей в глазах зарубежных скептиков, чему власти по-прежнему уделяли внимание. Во-вторых, она должна была успокаивать советских граждан, встревоженных жестокими методами индустриализации и коллективизации, обещая им счастливую развязку: даже жертвам сталинского переустройства общества дается шанс обрести в трудовых лагерях новую жизнь.
Пропаганда была действенной. Посмотрев “Аристократов”, Гликсман выразил желание увидеть настоящий лагерь. К его удивлению, оно вскоре было исполнено: его привезли в подмосковное Болшево в показательную “трудовую коммуну” для несовершеннолетних правонарушителей. Позднее он описывал “симпатичные белые кровати и постельные принадлежности, отличные прачечные. Все сияло чистотой”. Он встретился с группой юных заключенных, которые рассказали ему примерно такие же вдохновляющие личные истории, как те, что можно было прочесть у Погодина и Горького. Он познакомился с бывшим вором, который теперь учился на инженера, с бывшим хулиганом, осознавшим свои ошибки и теперь заведовавшим складом коммуны. “Каким прекрасным может быть мир!” – шепнул Гликсману на ухо кинорежиссер из Франции. К несчастью для Гликсмана, через пять лет он очутился на полу битком набитого “телячьего вагона”, направлявшегося в лагерь, совершенно не похожий на увиденное им в Болшеве, в обществе арестантов, не имевших ничего общего с персонажами пьесы Погодина[288].
Пропаганда подобного рода играла свою роль и внутри лагерей. Лагерные издания и стенгазеты содержали приблизительно такие же истории и стихи, как те, которыми потчевали внешний мир, но акценты были расставлены несколько иначе. Типичной выглядит газета “Перековка”, которую делали заключенные на строительстве канала Москва – Волга (проект был затеян на гребне “успеха” Беломорканала). Наполненная похвалами в адрес ударников и описаниями их привилегий (говорится, например, что еду им приносят на стол – в очереди стоять не надо), “Перековка” уделяет меньше внимания гимнам духовному перерождению, чем “Беломорско-Балтийский канал”, и делает больший упор на конкретных преимуществах, которые дает заключенному ударный труд.
Не так много здесь и претензий на высшую справедливость советской системы. В номере за 18 января 1933 года приводится речь Лазаря Когана, начальника строительства канала Москва – Волга: “Мы не можем входить в обсуждение вопроса – правильно или неправильно ты заключен в лагерь. Это не наше дело. В крайнем случае это дело прокуратуры или высших контрольных инстанций. <…> Ты должен своим трудом создать государству нужные ценности, а мы обязаны сделать из тебя ценного для государства человека”[289].
Также обращает на себя внимание отдел жалоб “Перековки”, полный весьма откровенных публикаций. Заключенные жаловались, с одной стороны, на “склоки, ругань, потасовки” в женских бараках, с другой – на пение там религиозных гимнов, на невыполнимые нормы, на нехватку обуви и чистого белья, на дурное обращение с лошадьми, на базар в Дмитрове поблизости от лагеря, на неправильное использование техники. Столь открытого обсуждения лагерных проблем позднее уже не было – оно стало достоянием секретных отчетов, направлявшихся сотрудниками органов прокурорского надзора своему московскому начальству. Однако в начале 1930‑х годов такая “гласность” была обычным явлением как в лагерях, так и вне их. Она составляла неотъемлемую часть взвинченного, неистового стремления улучшить условия, усовершенствовать методы труда и, самое главное, выполнить лихорадочно нагнетаемые требования сталинского руководства[290].
Идя сегодня по берегу Беломорканала, очень трудно вообразить почти истерическую атмосферу тех лет. Я была там в сонный августовский день 1999 года в обществе нескольких местных историков. Мы ненадолго остановились у стелы в Повенце, на которой выбита надпись: “Безвинно погибшим на строительстве Беломорканала в 1931–1933 годах” Один из моих спутников по традиции выкурил папиросу “Беломор”. Он объяснил мне, что этот сорт, в свое время самый популярный в СССР, был на протяжении десятилетий единственным памятником строителям канала.
Невдалеке – старый “трудпоселок”, где раньше жили ссыльные, ныне практически пустой. Большие, в свое время добротные карельские избы стоят заколоченные. Некоторые покосились. Здешний житель, уроженец Белоруссии – он даже говорит немного по-польски, – сказал нам, что несколько лет назад хотел купить один из домов, но местные власти не разрешили. “Теперь все разваливается”, – сказал он. В огороде за домом у него растут тыквы, огурцы, ягодные кусты. Он угостил нас домашней настойкой. С огородом и пенсией в 550 рублей (в то время примерно 22 доллара) в месяц жить, сказал он, можно. На канале, конечно, работы нет.
И неудивительно: в самом канале купались и швырялись камешками мальчишки. По мелкой темной воде брели коровы, сквозь трещины в бетоне проросла трава. У одного из шлюзов в небольшом строении с розовыми занавесками на окнах и колоннами в настоящем сталинском стиле одинокая женщина, следящая за уровнем воды в канале, сказала нам, что в день проходит самое большее семь судов, а часто всего три-четыре. Это чуть больше, чем увидел в 1966 году Солженицын, когда он провел на берегу канала восемь часов, за которые мимо него прошли две самоходные баржи с бревнами, годными только на дрова. Тогда, как и сейчас, большую часть грузов перевозили по железной дороге; к тому же, как сказал ему начальник охраны шлюза, канал такой мелкий, что “даже подводные лодки своим ходом не проходят: на баржи их кладут, тогда перетягивают”[291].
Водный путь от Балтийского до Белого моря оказался, выходит, не таким уж насущно необходимым.
О проекте
О подписке