В сутолоке девичьих ног выделялись одни, безукоризненные (боль, печаль, тревога), тоже черный эластик, тоже мини с лотка, но – безукоризненные. Хотя страшна девка, ничего не скажешь. А рядом – почти безукоризненные, почти. Вот она, искусительница, добрался методом исключения. Наконец-то взыграло ретивое. Она глянула надменно, как на захлебывающегося, рвущегося с цепи кобеля, глянула и отвела синий взгляд, не глаза, сам взгляд синего цвета. Почему я на цепи, я ведь не на цепи. Почему я внутренне захлебываюсь? Я должен подойти, подойти и взять. Подойти и сделать то, что я хочу. Больше мне ничего не нужно. Всё остальное – ложь. И это празднество – ложь, если я не подойду и не возьму. Но как? Как ты себе это представляешь? Я не знаю, как я себе это представляю. Если я этого не сделаю, я раб. И я не делаю этого, и я раб. Я затравлен. Иду к другим мальчикам. Хотя уже не мальчик. Мальчики неохотно потесняются на диване, я плюхаюсь между ними. Я раб этих ног. И она празднует победу. Празднует победу надо мной, не думая обо мне. Бутоны ее щек чуть распускаются ярко-розовой сомкнутой улыбкой. Я не смотрю туда, но слежу боковым зрением. Какой-то туман обволакивает их ноги, как вязовую рощу. Это словесный туман, они что-то говорят, что-то смеются. Мальчики меня ненавидят, они скопом влюблены в Милу, а Мила влюблена в меня, наверное. Но Мила для меня человек, и с ней мне пусть чуточку, но скучновато, как со всяким человеком. А эта с почти безукоризненными… да… бутон раскрывается… эта – животное, богиня, тотем. Ее как-то зовут, Тамара, Наташа… Какая разница? С этого и начинается ложь. Я бегу за ней по лесу сквозь сплошной кустарник на подтекающую зарю, чтобы взять. Но я не бегу, я раб, я царь, я червь, я Бог, я сижу промеж мальчиков. Раб среди рабов, нищий среди нищих. Но – не по себе, словно я двурушник, выставляющий из-за спины собрата вторую руку для второго подаяния, одного подаяния мне мало, мне всегда было мало одного подаяния, и я оставался ни с чем. Да, мы нищие, в пыли, поту, расчесах, рытвинах, коросте, себорее, перхоти, прыщах, кариесе, забитых порах, убогом мальчишеском тряпье скорбно грудимся на диване и ждем подаяния. Один, понаглее, что-то отпускал зазывно-подобострастно-игривое в затуманенный щебечущий угол, полный видений, заповедных уголков и живописных гротов. А у нас, нищих, кто-то перехватывает гитару и что-то в тот угол поет.
Я встаю, мне надоело, я ухожу на кухню, мальчики смотрят мне в спину с негодованием. Словно так вот вставать нельзя, как в плену, где пленным нельзя вставать с земли.
На кухне – мои ровесники. О, здорово… О, да… Анаша… Сейчас бы косяк. Почему нет настоящих хиппи? Я сам хиппи. Э нет, я хиппи.
Они, эти другие на кухне, тех девочек типа уже поняли, они их раскусили и простили. И теперь могут с ними или секс, или просто дружить. Девочки как-то выгибаются перед ними, как-то так изгибаются, словно те – все художники, а девочки – натурщицы. Те – сплошь лохматые. Прыщи, это проклятие юности, у них давно сошли. И ведут себя независимо, как художники. Девочки – изгибаются, только глухие мини-юбки не пускают изогнуться до конца, всласть. Поднимают дивные подбородки и улыбаются, и бутон лопнул, белые лепестки зубов открылись. Но не для меня. Почему? Я ведь тоже ровесник, то есть тоже старше, тоже лохматый, и прыщей у меня нет. Почему же я не чувствую себя художником, как они, почему я несу околесицу про анашу? Что, мне сказать им всем нечего? Да, мне нечего им сказать. Мне совершенно им нечего сказать! А если я сейчас напьюсь, то стану чудовищем. Хо-хо! Еще сейчас стаканчик опрокину – и стану чудовищем.
Андрей опрокинул стаканчик, и сразу решил, что ему есть что сказать. То есть стал чудовищем, захорохорился.
– Вот разглядывал я ваши ноги… – Обратился он к девочкам, ответившим ему общим недоуменным убийственным взглядом. Причем смотрели они вовсе не на него. На него еще смотреть, много чести! А друг на друга: типа, вот идиот!.. – И вспомнился старый анекдот. Анекдот с бородой. Открылся эдакий бордель для женщин. В несколько этажей. Заходит посетительница. Перед ней дверь, на двери табличка: «Здесь короткие и тонкие». В стороне от таблички указатель вверх по лестнице. Женщина поднимается на второй этаж. Опять табличка: «Здесь короткие и толстые». Но кроме таблички опять стрелка, направляющая выше. Женщина поднимается. На третьем этаже табличка: «Здесь длинные и тонкие». И – опять стрелка! – Андрей перевел от ужасного волнения дух и продолжил. – Напрочь заинтригованная и сбитая с толку женщина поднимается на последний этаж. Здесь табличка: «К вашим услугам длинные и толстые». Казалось бы, всё, предел. Но, что бы вы думали? Правильно! Опять стрелка. На крышу. Подобрав подол, женщина вылезает на крышу под звездное небо. И тут под звездным небом водружена последняя табличка, нет, не табличка, знамя полощется. А на знамени начертано: «Чего ж тебе, лярва, еще надо?!».
Анекдот никого не развлек, никто не засмеялся, даже не улыбнулся. Нет, один из ровесников улыбнулся, даже засмеялся, но не над анекдотом, а над самим Андреем. Если своим появлением Андрей отчасти стеснил гостей, то теперь они поняли, что перед ними полное ничтожество, успокоились и стали беззаботно вершить свой праздник. Танцевать.
Понравился анекдот одной Миле. Вернее, не понравился, она не смеялась, а как-то заинтересовал ее. Она долго и сосредоточенно смотрела на Андрея. Андрей, даром что пьяный, засуетился под ее взглядом и позвал через стол:
– Мила, сядь ко мне на колени.
Мила будто не услышала. К тому же одновременно ее пригласили танцевать, она осклабилась и пошла. Андрей посмотрел продолжительно на ноги безукоризненные, как звездное небо над борделем. Но нет – страшна девка, страшна, как ядерная война. И опять уставился на ноги почти безукоризненные – той, искусительницы с расцветающей буйно улыбкой. Вроде давеча в пыли валялся, в рубище и струпьях, а сейчас уже и думать о ней забыл. Но – почти забыл, почти.
Девушка отнекивалась, Андрей настоял на танце. Девушка была прекрасна, но Андрей не знал, что с ней делать. Он знал, что делать с Милой, но Мила танцевала с другим так отрешенно, так безоглядно. Андрей, наоборот, оглядывался. «Ты чего оглядываешься?» – спросила партнерша. «Да, ты права, – согласился Андрей, – Лота мне понятней Орфей, и это просто подкашивает». После этой фразы девушка мгновенно забыла к Андрею последний интерес. И пусть он больше не оглядывался, наоборот, назойливо искал ее кобальтового взгляда, оглядывалась уже она, скучающе и похотливо озиралась, заплывая румяным подбородком в свою стройную белую шею.
От тоски Андрей вдруг протрезвел и стал собираться.
Он выбежал на мороз. Мила с собакой – за ним.
– Я тебя провожу, – сказал она, – заодно с собакой погуляю.
– Наоборот. Заодно проводишь.
– Какая разница?
– Да, никакой. Я слишком щепетилен. Всё оттого, что не надо было мне приходить.
– Почему? Я так рада, что ты пришел.
– Чему ты рада? Какую радость я тебе принес? Только праздник тебе подпортил.
– Да нет, не скромничай, ты не подпортил, ты испортил.
Андрей опустился на заснеженную лавочку.
– Ну, не переживай… – Мила вдруг выполнила его давешнюю просьбу, села к нему на колени. Взяла его голову ладонями в вязаных перчатках, стала осторожно и безоговорочно целовать его в щеки и лоб. – Бедный мой, бедный! – бормотала она. – Ты цены себе не знаешь. Ну совершенно не знаешь себе цены. Как же так можно.
Андрей не обнял ее, он так же крепко и неподвижно сидел в снегу. Он чувствовал, что Мила совсем не отдается ему, просто она немного захмелела и целует его от умиления. Но при этом он уже понимал, что она теперь в его власти. Если только он не шелохнется сейчас и не спугнет ее расцветшего умиления.
Мила вскочила с его колен. Она вглядывалась в Андрея самозабвенно и машинально придерживала тянущую поводок собаку.
– Я пойду, Мила, – вкрадчиво сказал Андрей.
Мила вскинула бледный подбородок.
– Иди…
Он пошел, она всё стояла. Когда Андрей пересек детскую площадку и оглянулся: Мила с бодрым прискоком входила в подъезд. Что бы значил этот прискок?
Через неделю Мила приехала к Андрею. Сидели весь вечер, никак не могли допить бутылку противной имбирной настойки. Мила восторженно выкидывала в сторону Андрея руки, распространялась о каком-то настоящем индейце, встреченном ею в метро.
Откуда в зимней Москве натуральный дальнозоркий индеец? Как он сюда попал? Он пришел за мной! Он так на меня смотрел голубыми бликами черных глаз, как на свою единственную. Я и есть его единственная. Представляешь – настоящий! Все мои ухажеры из Строгино такие смешные, хорошие, но смешные. А он не смешной. Да, да! Кожаные слаксы со шнуровкой, косуха такая четкая, родная, с бахромой… Родная – это из резервации? Да, наверное… Мечтательно. Сапоги-казаки узорчатые, на запястьях такие улетные фенечки, родные, обрядовые! Он молодой, но он такой уже мужик. Она сжала кулаки и округлила глаза. У него орлиные ноздри, скулы, взгляд, крыло длинной челки, кажется, с ним взлетишь над каньонами в мелово-голубые небеса!
Начитанная девочка, залитературенное сравнение. Начитанная, но в меру, вершки, но не корешки, корешками здесь не пахнет. Надо, чтобы пахло корешками. Над каньонами. Впрочем – это клип «Пинк Флойд» «Learning to fly». Я больше люблю их диск семьдесят седьмого года «Animals». Тот, где собаки воют. Летать – не летать, это уже попса, это уже с жиру. А там, где собаки завывают, это да, это я люблю. Да и не начитанная вовсе. Начитанные – они пришибленные. Она понахваталась от тех лохматых с кухни. Рок-н-ролльные небеса. Восприимчивая девчурка. Хотя, конечно, не в зуб ногой. Индеец какой-то. Я, наверное, не посмотрел какой-нибудь американский фильм, вот и не въезжаю теперь. Хочется выть, как собаки на диске семьдесят седьмого года.
И он так на меня смотрел, с такой… любовью. Наши гаврики так посмотреть на женщину не способны, хоть по уши влюбятся – всё тянется рука в затылке почесать: эхма… А тут – клекот слышится в смуглой поджарой груди. У меня тоже клекот. (Ага… В малокровной груди). Мы улетим с ним вместе. Он оборотень, он орел, только добрый! Да, добрый оборотень, это бывает. Мы с ним обязательно еще встретимся, точно знаю! Тогда действительно была уверенность, что в Москве можно еще раз случайно встретиться, и встречались.
Родину, Мила, любить надо. Она на то и Родина, чтобы ее любить. Ну что ты как по телевизору. Телевизор, Мила, тут ни при чем, телевизор тут никаким боком. Не знаю…. Легкомысленно. Чертовщина! Что-то в ее голосе такое помимо rock-n-roll sky, неизбывных восторгов Строгино и тривиального кокетства. Какая-то тревога; что-то от семьдесят седьмого года, ей тогда было года два, а мне пять; от мелово-красного кирпича недействующих, задержавших дыхание церквей. Наверное, ей холодно, наверное, у нее холодные руки, и пальчики на ногах в этих смешных махровых носках озябли. И меня это слегка цепляет, подзуживает, потому что это в моем вкусе. И я плыву, как линь, мягко скольжу против холодного течения.
Я всегда забегаю вперед, смотрю, что будет в конце, заступаю, как прыгун в длину. А теперь почему-то не забегаю, не заступаю. Потому что жизнь, темный донный городской вечер струится мне навстречу, а я скольжу и не боюсь остаться один. Пусть она уходит, эта малокровная красотка со своим индейским мелово-голубым бредом, пусть продолжает бредить у себя в Строгино на первом этаже или пойдет к подруге, надо же обсудить. Еще не место и уже не время, нет, уже не место и еще не время. Мысли заплетаются. Имбирная? Хотя я трезв, как оконное стекло. Уходи – я глазом не поведу, пальцем не шевельну.
Мила вещала об индейце, сидя на спинке кресла с ногами на подлокотниках. «Да, это был настоящий индеец!..» – простодушно воскликнула она напоследок. От избытка эмоций вертанулась всем телом и сверзилась с кресла, бухнулась задницей об пол.
Ликованию Андрея не было границ, он хохотал как умалишенный. Мила растерянно сидела на полу. Ей было больно, но она, морщась от боли, тоже хохотала и смотрела Андрею в глаза. А что? Кара за индейца. Ха-ха-ха!
– Ты проводишь меня? – спросила Мила, когда имбирная наконец иссякла и пили чай.
– Я не провожаю девушек.
– Почему? – заинтересовалась Мила. – Не всякая простит, если ее не проводить.
– Поэтому и не провожаю. Мне не нужна такая, которая не простит. Женщина должна уходить самостоятельно и приходить без посторонней помощи. В ней должно быть героическое начало. А иначе она мне не нужна. Потому что я не буду ею восхищаться. А любовь без восхищения – это катастрофа.
– Да, ты прав. Не надо меня провожать.
– До метро, впрочем, я с тобой дойду.
– Зачем?
– Потому что хочу.
Не судьба. Андрей размышлял по дороге от метро сквозь донный илистый вечер. В памяти вертелась вымученная и жалкая улыбка Милы через турникеты, напоследок. Жизнь индейка, судьба копейка. А знаешь, всё еще будет. И ей мне тоже нечего сказать. Что за пошлые декларации? Что я из себя строю? Родину надо любить, героическое начало. Молился своими словами ночью в садике плохо спал общий горшок. И тут надо своими словами. Но – silentium[2]. Лучше уж по-латыни. В этом несказанная прелесть древних языков, что их не знаешь.
На Новый год Андрея неожиданно пригласили по телефону в Строгино.
Он и думать забыл. Точнее, забыл думать, запамятовал. Всё происходило само собой. Причем пригласила не она, а та, с почти безукоризненными ногами, искусительница с белой, как твороженный шмат, высокой шеей. На самом деле, конечно, Мила. На кой он сдался той?
Приехал со своими друзьями, с гитарами, с полупрозрачной бородой, состоящей частью из пуха, частью из курчавых черных волосков, по одной щеке борода смыкалась, по другой прерывалась и с обеих сторон не доходила пальца три до мальчишеских плавных усов. Но эта недоделанная борода Андрея не портила, наоборот, выдавала лучшее в нем. Приехали с полной сумкой веселого вина «Букет Молдавии».
«Букет Молдавии» брали с рук. Стоял народ в две шеренги вдоль пешеходного тротуара возле Черемушкинского рынка, народ народу продавал с рук сигареты и спиртное. Подошли к мужику с пурпурным лицом и в потной кроличьей шапке. Приценились. «Там точно вино?.. – указал на мощную бутылку Андрей (тогда десертные вина часто разливали в бутылки из-под шампанского). – А то ведь как-то ночью мы купили так в подворотне с рук. Тут неподалеку, у мужика с черными усами, тоже вот десертного вина. Он задрипанный дипломат открыл, там, мать честная: и водка, и коньяк, и чего только нет, весь ассортимент. Мы так обрадовались. Взяли у него десертное: “Спасибо, – говорим, – спасибо, добрый человек!”. Мужик сверкнул улыбкой из-под усов и рассудил: “Что ж. Мы, люди, должны друг другу помогать”. Отсалютовал нам и пропал обратно в подворотне. Не иначе помогать остальному человечеству. Мы пришли домой, в бутылке – спитой чай».
Пурпурный прослушал рассказ, свирепо вцепился зубами в пластмассовую пробку своей бутылки, сорвал ее и с пробкой в зубах протянул бутылку. «Пробуй!» – рявкнул сквозь пробку. Андрей отпил и понял, что мужик так же честен, как его вино, и что и лицо у него такое пурпурное, потому что в честных жилах течет кровь крепленая и душистая, как «Букет Молдавии». Взяли у честного мужика весь его товар. Он стоял, словно глядел вслед, на самом деле, преисполненный восторгом перед коротким последним декабрьским днем, как солдат перед главнокомандующим, день затягивал его, мужик уходил на дно дня.
Приехали в Строгино часов в одиннадцать. Хотели полдесятого, но битый час прождали автобуса на остановке. Новый год, никто не хотел работать, также и автобусы. Промерзли как собаки. Но тем драгоценней сделалось вино в сумке.
Приехали, как аргонавты. Дружество равных, боль утраты дня, радость утраты года, гора с плеч, хотя что, собственно… но сегодня не об этом. Добрая традиция: начинать праздник в сугубо мужском кругу. Девочки там, за дверью по коридору на кухне. Введите! Вошла единственно хозяйка – на правах хозяйки. Правильно, правильно я сразу угадал, что она и есть искусительница: расцветающая улыбка. Но цветочки кончились, начались ягодки, точнее яблоки. Ее круглые щеки лоснятся, как яркие спелые яблоки, и влажноватые от тесного кухонного угара тяжелые темные волосы, обрубленные в каре, по воздуху свербят ноздри сахарным воском. Арговитянам после первой чаши вина, загустевшего на морозе, как овечья кровь, возжелалось вкусить от этих яблок. Но антропофагия претит им, они, воля ваша, после первой не закусывают. Пардон (какое обхождение!), хотя бы занюхать вашей благоуханной щекой, хозяюшка! Всё под рукой, под могучей дланью, загрубевшей от весла: девы славного Строгино, семидесятилетнее вино, в том смысле, что это бесхитростное честное вино черемушкинского мужика вобрало в себя последние семьдесят лет отечественной истории, пьешь его – пьешь историю, потребляешь ее вчистую. С Новым годом, с новым счастьем! Да, у всех каре. Что ж, местные обычаи надо чтить. Каре, мини-юбка, культ пресекновения. Но постойте. Одна светлая дева без каре. Видно, это жрица, не познавшая мужа. Как сладострастен ее танец. Она призывает своего жениха, туроголового бога. Давай, давай, туроголовый! Ай-на-нэ! Белоснежные джинсы в обтяг, расшитые сочно-красочными цветами. О, Людмила, прекраснейшая из дочерей Строгино и всего Тушина! Давай, давай, туроголовый, выходи в круг! В омут с головой, в омут московского вечера, баламут. Твой ход, Колодин.
Темно в комнате. Передайте мне цымбалу или что там у вас. Среброструнная Кремона с изображением Четверых под струнами. Мой друг, художник и поэт, повесил свой сюртук на спинку стула, я сам из тех, кто спрятался за дверь, моя душа беззвучно слезы льет, я сам из тех, кто спрятался за дверь, в моей душе осадок зла и счастья старого зола, я сам из тех, кто спрятался за дверь, кто мог идти, но дальше не идет, я сам из тех, кто спрятался за дверь, о чем поет ночная птица, я сам из тех, кто спрятался за дверь, забытую песню несет ветерок, я сам из тех, кто спрятался за дверь, кто мог идти, но дальше не идет, ведь кто-нибудь услышит, кто виноват и в чем секрет, ведь кто-нибудь услышит, в зеркале мира я сам из тех, кто спрятался за дверь, ведь кто-нибудь услышит, день напрасно прожит, о лютой ненависти и святой любви, день напрасно прожит, я понял вдруг простую вещь, мне будет трудно.
Из аборигенов – одни девочки, да еще самые красивые, еще развязные, еще восхитительные и свежие, как черт знает что! Воля ваша… В прошлый раз они, видимо, стыдились своих недомерков-одноклассников.
Андрей пел под гитару в темноте, его голос был больше комнатной темноты. Друзья расхватали девочек, стали танцевать, флиртовать немилосердно. Девушки теперь отнюдь не кучковались обособленно, совершенно растворились в мужском внимании и общем восторге. Это наступило новогоднее чудо, но не то мерцающее, детское, а новое, взрослое. И, как всегда при чуде, казалось, что вся жизнь теперь будет такой. Андрей спел, что хотел, выпил еще полстакана веселого «Букета Молдавии», сел на диван. В комнате было темно и тесно от девочек и друзей, всё это причудливо двигалось, менялось, шепталось и пересмеивалось. Андрей наблюдал за движением темноты. Лишь белые джинсы на пухлых ножках Милы вырывались из нее. Мила села на колени к Андрею, как в седло, лицом к нему, хлестнула его по глазам волосами, потом стиснула себе сквозь блузку небольшие груди и воскликнула:
– Ты настоящий индеец!
Закончилась ночь целомудренно. Казалось, что – из-за любви Андрея и Милы, так величественно и загадочно наступавшей, что никто не посмел эту ночь опошлить. Все оставались чисты, целовались и обнимались как дети. И даже бутонная красавица хозяйка покорно положила голову одному из колодинских приятелей на колени, а тот смотрел на нее раздумчиво.
Под утро Андрей с друзьями шли не то чтобы домой, до дома было слишком далеко, – сквозь накрывшую крыши как деревья, а деревья как крыши зиму.
Через неделю Мила приехала к Андрею полностью в черном, белоснежными были лицо и руки – по контрасту с черными джинсами и водолазкой. Андрей целовал белые руки и лицо, целовал в беспамятстве колени в черных джинсах. Мила плакала от счастья. Она сама была счастьем, Андрей уже не различал ее и счастье.
О проекте
О подписке