Читать книгу «Всё началось, когда он умер» онлайн полностью📖 — Эллины Наумовой — MyBook.
image
cover

«Ура» Голубева прозвучало, когда он ополовинил бутылку. Бормоча: «Надрался, как скотина, средь бела дня», – Андрей Валерьянович поплелся в спальню. Благо у него, шестидесятитрехлетнего пенсионера, и день и ночь были в полном, не всегда мудром и умелом распоряжении. Пробудившись через пару часов, Андрей Валерьянович сказал своему отражению в обычном зеркале:

– Тебе не хочется подыхать, человече. И самонадеянности ты не нажил. Наверное, не столько боишься высшего суда, сколько сомневаешься в том, что люди ему подлежат. Тебе неприятна картина: Всемогущий Творец карает собственные напуганные, ограниченные, исстрадавшиеся творения. А они, между прочим, не по своей воле сначала родились во плоти и жили не так, как хотели смолоду, а потом освободились от плоти и всех ею обусловленных свойств личности. Поэтому ты предпочел бы совсем исчезнуть, только бы не видеть этого и не участвовать в этом.

Вообще-то, разделавшись со знаменитым иноземцем Моуди с помощью алкоголя, Андрей Валерьянович почувствовал в себе силы и настроение. Куражным мужиком он был по натуре. И слишком любил жизнь, чтобы долго думать о смерти, даже если она – начало некой другой жизни. Отдохнуть Голубев собирался. Расслабиться. Ибо уже три года не знал выходных, праздников и отпусков. Всю жизнь числил он себя в бытовых алкоголиках, а на пенсии оказался бытовым трудоголиком.

Проснувшись однажды затемно, Андрей Валерьянович резко сел в кровати, включил ночник и испытал мерзкий приступ головокружения и тошноты. Он не успел помянуть матом здоровье и возраст, потому что понял, что наизнанку его сейчас вывернет не от съеденного вчера, не от содеянного за шестьдесят лет, но от увиденного сию секунду. Увидел же он свое жилище – грязное, лет двадцать не знавшее никакого ремонта, бестолково обставленное продавленной и ободранной мебелью. Он, бедняга, еще удивлялся зачастившим к нему в последнее время ночным кошмарам. Изумился бы лучше тому, что раньше спал без сновидений. Ведь каждый день видел этот зловеще острый, будто провоцирующий на неверное движение угол комода и бугрящееся уродливыми выпуклостями кресло, воплощенную мечту каких-то культуристов-теоретиков с мебельной фабрики. Не будь Андрею Валерьяновичу так паршиво физически, он вскочил бы и топором порубил вещи в щепки. А пришлось подышать глубоко и снова заснуть.

Утро, как водится, размыло до прозрачности акварель ночных эмоций. Дом показался страшным, но не безнадежным. В Андрее Валерьяновиче пробудилось то, что так крепко почивало вчера, – нежность и любовь к своему жилью. Эти отдохнувшие чувства быстро освоились в компании тоски и раздражения. Будто ухоженные дети безбоязненно приблизились к небритым опустившимся взрослым, напоминая всем, какими те когда-то были. И Андрей Валерьянович решил изменить в квартире все, не одарив свалку ни единой безделушкой. Явилась, было, самозванкой мысль: «Для кого стараться?» Но не засела на тронном месте, чтобы царствовать и править. Потому что главным было желание стараться. Андрей Валерьянович приступил к делу, и нудная дурнушка по имени бессонница отправилась на поиски другого любителя полуночного кофе, бессистемного чтения и внутренних монологов.

За три последующих года Андрей Валерьянович Голубев навыходился в свет плотников, столяров, штукатуров и сантехников. Такой бурный образ жизни был разорителен, но занятен. Во все, что можно было сделать золотыми руками щедро опохмеленных русских алкоголиков, они вложили свою непьянеющую душу. Собственные руки Андрея Валерьяновича, вставленные еще теми для мастерового концами, окрепли и загрубели. Больше всего возни было с мебелью. Но прошло в трудах время, и сам хозяин перестал верить, что эти вещи покупал еще его дед. Округлые формы диванов и кресел в новой обивке сулили наслаждение покоем. Естественное довоенное дерево шкафов, столов и буфета манило прикоснуться к себе ладонями, а то и щекой.

У Андрея Валерьяновича хватило вкуса и сил. Он сумел терпеть и действовать одновременно. В течение трех лет он был настолько целеустремлен и хорош, что уже ощущал неодолимую тягу к дурному поступку. Например, раз представился случай проигнорировать похвальное стремление женщин из поликлиники завлечь его на флюорографию. У них будут неприятности? Но ведь обследование – дело добровольное, его личное дело. Разве можно наказывать кого-то за чужой отказ? Выбросив оставленный Катей Трифоновой листок, злодей, посмеиваясь, взялся за новый детектив.

3

Катя Трифонова повадилась бегать к рентгенологам чуть ли не каждый день. Ее подворный обход возымел действие – десяток старушек решились грудью встретить диагностическое облучение ради своего участкового доктора. Наверное, и в молодости не могли ни в чем отказать обходительным и нужным людям, авантюристки несчастные. Выслушав это предположение, Анна Юльевна сочла необходимым сдержать ретивую медсестру:

– Потерпи, Екатерина, успокойся, до отпуска неделя осталась. Нужны тебе фамилии? Новикова замолчала, значит, идет народ. Заберешь результаты в пятницу, отметишь в карточках сразу все.

– Я хочу, чтобы Голубев явился, – не сдержалась Катя. – У него почтовый ящик не запирается, так я поднялась в квартиру и вложила ему вызов в руки. Он мне обещал прийти, глядя в глаза. Я, доктор, сразу поняла, что он безответственно относится к своему здоровью. Котлеты на завтрак жарил, представляете? Ему бы паровую тефтельку на обед. Нет, надо было у него расписку взять, что получил…

– Повестку на флюорографию? – засмеялась Анна Юльевна. – И если не явится добровольно, ты его конвоируешь? Собственно, этого от нас Новикова и добивалась. Так, Голубев, Голубев, из четырнадцатого, кажется, дома. Чем он выбился из ряда, почему я его запомнила? А, отчество какое-то редкое, как у меня. Екатерина, зачем ему паровая тефтелька? Обаятельный дяденька, симпатичный, умный, вежливый. Ни грамма лишнего жира, оптимистически настроен. Здоров, по-моему, как бык. Вот понимаю, что не может наш современник быть здоровым после сорока, фастфуд и стрессы не позволяют. Но Голубев производит такое впечатление.

– Не важно, – соврала Катя. И азартно потребовала: – Пусть еще и честным будет. Пусть выполняет, раз мы договорились.

– Может, уехал куда-нибудь срочно, – заступилась за человека, который не доставлял ей хлопот, благодарная Анна Юльевна. – У него в карточке всего одна запись двухгодичной давности. Простыл то ли на охоте, то ли на рыбалке, запустил до ларингита, помнишь? С тех пор он без нас обходился. Да и до тех пор, кстати, тоже.

– Ну и память у вас, доктор, – восхитилась Катя. И продолжила искренне гнуть свое: – Наверное, раньше он в ведомственной поликлинике лечился. Или по страховому полису с работы у частников. А теперь – наш. И пусть не обманывает. О его же здоровье заботимся.

– Екатерина, прекрати терзать меня своим Голубевым. Завтра кончается срок этой кампании, но я уже панически боюсь оставаться с тобой в одном помещении. Чего доброго доконаешь, не дашь дожить до послезавтра.

– Ладно, я сама с ним разберусь, – кровожадно пообещала медсестра.

Анна Юльевна расхохоталась. Катина газированная молодостью жажда уважения к себе со стороны пожилого пациента напоминала манию заведующей отделением, хотя девушка неутомимо ее высмеивала.

Лишь подсчет грядущих отпускных и планы их интенсивной растраты ненадолго отвлекли Катю от строптивца Голубева. А потом наступил отпуск, начало которого психологи признают весьма ощутимым стрессом для трудящегося люда. Услышав об этом от Анны Юльевны, Катя спорить по своему обыкновению не стала.

– Точно. И обморожение, и ожог по клинике – близнецы.

«Своеобразно мыслит, – подумала тогда Анна Юльевна. – Для кого-то весь мир – театр, а для нее – лечебное учреждение».

Видимо, желая облегчить себе адаптацию к заслуженному отдыху, Катя Трифонова отправилась к Андрею Валерьяновичу Голубеву выяснять отношения. Правда, их пока не существовало. Но намекни ей кто-нибудь о желании предварительно установить то, что потом можно будет выяснять, Катя обиделась бы. Она вообще часто обижалась. На всех, живущих дома, а не в общежитии. На богатых. На имеющих машины, дачи, свободное время. На замужних ровесниц. На студенток. На тех, кому есть, где поселить собаку или кошку. При такой чувствительности она категорически отказывалась возвращаться к родителям в маленький городок, в трехкомнатную квартиру. В гараже зимой дремали стараниями отца не ведающие износа «Жигули». А весной, летом и осенью на них за полчаса добирались до каркасного дачного домика, украшавшего шесть соток хорошо унавоженного песка.

Она не ходила с подружками приторговывать косметикой по выходным. Не желала делать платные уколы и массаж. «Человеческую жизнь» ей должны были обеспечить те, кто «деньги за это во власти получает». Анна Юльевна так и не смогла доказать упрямице, что «они» делают ее жизнь сносной, исходя из своих представлений о потребностях медицинской сестры двадцати трех лет от роду. И если недовольна их мнением, а оно Катю оскорбляло, хлопочи о себе сама. «Нет, – говорила Катя, – надо заставить их ценить наш труд».

Анну Юльевну Клунину потрясало, что девчонка способна честно и старательно работать в поликлинике за гроши. Но сбегать еще в десять мест, сейчас-то, во времена одноразовых шприцев и систем, и положить в свой потрепанный кошелек вторую зарплату Катю заставить было невозможно. «Тогда не хнычь, Катька», – говорила ей Инна из процедурного кабинета, приспособившаяся ловко снимать сыр и соскабливать масло с бутербродов ветеринаров, покалывая на дому больных животных. Но Катя отстаивала свое право хныкать, проклинать все и всех, мечтать о справедливом будущем и ругать прошлое с настоящим вслух.

– Мне не трудно, мне противно! – кричала Катя. – Я не хочу стричь пуделей и торговать помадой. Я не желаю пахать в поликлинике по восемнадцать часов в сутки на черт знает сколько ставок. Потому что получу все равно только на сомнительного качества еду и одежду, а умру задолго до пенсии. И это не худший выход. Ведь пенсия у меня будет крохотная. И жизнь пройдет как гроза: – любуешься молнией, заслушиваешься громом, а на улицу нельзя.

Про грозу медсестрам особенно нравилось. «Выбрать бы нашу Трифонову в профком. Но мы всем отделением из профсоюза вышли, как главврач ни пугал всяким неудобствами, – вздыхали девочки. – И хочется ее, заразу горластую, заткнуть, но ведь правильно орет. Хоть и зря. Крутиться надо. А так Катька не подлая. Нельзя в наше время не свихнуться на чем-нибудь, все немного чокнутые. Пусть возмущается, тогда не забудем, что ненормально это для медиков – крутиться».

Показав себя надежной труженицей и утвердившись в неофициальном штатном расписании в должности бесстрашного критика всего подряд, Катя Трифонова принялась обдумывать свои неслужебные перспективы. Недавно двоюродная сестра, знаменитая среди родственников мудреным высшим образованием, под которое почему-то не придумали профессию, одарила ее исповедальным таким письмом. Оно взволновало Катю до немедленного ответа с таким подтекстом: все на свете сволочи, только ты – ангел, и я тоже, потому что понимаю и жалею тебя всем сердцем.

Сестра жаловалась на мужа. Парень сильно отставал в гонке с препятствиями за материальными благами. То барьер сшибет, то в яму провалится. «Я не очень-то хотела выходить за него, – покаянно рвала бумагу шариковой ручкой сестра, – но самая близкая моя подруга, тогда уже замужняя, меня уговорила. Стародевичеством запугала. С утра до вечера твердила о его достоинствах, в гости нас приглашала вместе и так радовалась любому намеку на взаимность между нами, будто война кончилась. Она была свидетельницей на свадьбе, потом нас незаметно разметало по жизни. А на днях встретила я ее. Сели, выпили вина, разговорились, как в старые времена. Лично мне казалось, что не прошло десяти лет друг без друга, поэтому я и разомлела. Рассказала, во что превратился ее блестящий протеже. Не стала бы унижаться, но болтали у меня, а моя квартира – убогий залог честности. Она всплеснула ручками в бриллиантах: «Надо же, а ведь столько возможностей подняться было, нашему поколению так повезло! Впрочем, он всегда был вяловат, безынициативен и равнодушен к деньгам. Но ты, помнится, не рассуждая, бросилась за ним, как крыса на звук дудочки. Остановить не могли». Далее шли не лишенные художественности стенания о юной доверчивости, длинный перечень упущенных возможностей и богатый набор советов вроде: «Катенька, никогда никого не слушай, решай все сама. Мне горько, но смена строя в России ни при чем. И при социализме не все жили одинаково, просто не выставляли благополучие напоказ. И подруга не виновата. Себе она нормального выбрала и благословляет вон тех, кто дал «возможности подняться». Это я кретинка. Только ты будь мудра, будь умницей».

Катя, в сущности, ею и была, если только так называемая мудрость не есть один из вариантов дурости, безостановочно развивающийся от младенчества до старости в людях, склонных шагать исключительно по прямой. И она хорошо помнила сестру влюбленной и ставившей в известность об этой банальности каждый уличный столб. Жених объявлялся тогда лучшим в мире. И будущая страдалица действительно очень боялась никогда не попасть безымянным пальцем в обручальное кольцо. Ее мать, тетка Кати, призывала требовать у избранника символ верности пошире, потяжелее и подороже. «Не знаю, как там дальше все у вас повернется, – окрыляла она дочку, – но хоть раз пусть мужик в ювелирном на тебя раскошелится». А бывшая подруга, познакомив Катину сестру с парнем, говорила про любовь и секс. И учила не обращать внимания на материнские пошлости. Всего лишь.

Тем не менее Катя не одобряла самобичевания родственницы – повзрослела, нахлебалась жизни и теперь винит себя в ушедшей молодости, что ли? Она с удовольствием оттаскала бы сваху-любительницу за волосы. Чтобы выбирала выражения и не обзывалась крысой. Чтобы не забывала, как сама дула в дудочку от нечего делать. Чтобы не махала ручонками в драгоценностях перед сопливым носом нищей невезучей бабы. Да просто чтобы легче стало.

Словом, Катя была девушкой самостоятельной и на женскую помощь не рассчитывала. А вот на мужскую – пожалуй. Катя смекнула, что общительный, напористый парень может решить все проблемы одной-двух-трех отдельно взятых женщин быстрее и успешнее, чем свора надутых политиков поправить всенародные беды. И размечталась о спутнике, которого случай выведет на орбиту ее незатейливой жизни. Именно случай, потому что осознавала, сколько денег надо, чтобы попросту завлечь какого-нибудь современного богатея. Вот так из века в век облегчают женщины участь государственных мужей и утяжеляют собственную.

Впрочем, Катина судьба пока ничем космос не напоминала. И вопрос «как живешь», туго и кругло окутывавший пустоту равнодушия, медсестричка бойко отбивала стандартным «не регулярно, но с удовольствием». Правда, неплохо было бы добавить «очень нерегулярно». Вернее, всего раз пять и спала со своим первым и единственным, любимым и ненавистным мальчиком. Но зачем разочаровывать подружек? Они и сами врали напропалую про красавцев с иномарками. Однако ночевать все собирались к общежитским тараканам как миленькие. За год одна Людка по прозвищу Фотомодель перебралась в коммуналку к лысому молчаливому типу. Он решил, что нашел свое призвание – холить безвольными руками белую «Оку». Теперь можно было и жениться. Мужчина прокоптил небо на двадцать лет дольше Людки и вознамерился продолжать в том же духе и никак не меньше за ее счет. Так он оценил жесткий диван в своей комнате. Людка его одевала, кормила, поила на свои кровно наторгованные. Даже на бензин и автослесаря давала. Сначала приходила в общежитие плакаться, но через годик на сочувственный вопрос ответила рыком: «Хоть такого себе найдите». И перестала навещать комнату неудачниц.

На Людкино место пришла Алла Павловна, научный работник. Эта собралась перетерпеть в общаге медовый месяц дочери. Не мешать же молодым на паре десятков квадратных метров общей площади. Не обрекать же любимое дитя на тридцать дней любви в ревнивом, недоброжелательном и придирчивом биополе свекра и свекрови в такой же однушке. Рассуждение о биополе насторожило всех – девочки, поневоле сбитые в кучу, быстро взрослеют. И они не ошиблись. Миновало уже сто восемь дней, а дочкин благоверный все не покупал особняк, на который намекал до свадьбы. Зато сменил замки во входной двери. Алла Павловна ночами плакала, а по утрам обводила отчаянным взглядом стены в обоях, на которых календарями были заклеены многочисленные грязные пятна. Потом, вперившись в искусственный член на розовой ленточке, подвешенный над одним из спальных мест, недоверчиво спрашивала, обращаясь в пространство: «Это – итог моей жизни? Это – последствия диссертации, на которую до сих пор ссылается полмира»? Соседки, если оказывались рядом, прятали глаза.

Ужаснее всего было то, что люди платили за этот оазис коллективизма в пустыне частной собственности дороже, чем за изолированную квартиру. Свою, конечно, а не съемную. Но деваться было некуда, поэтому даже Кате приходилось сдерживаться. Здесь была не поликлиника, здесь умели заставить либо говорить о том, что интересует и бодрит всех, либо молчать.