вспоминает это чувство – когда ты молода и у тебя хватает сил поднять камень и со всей силы запустить его далеко в море, еще молода и еще можешь это сделать, можешь швырнуть этот чертов камень.
Ее тарелка была полна доброты Генри, а она тяготилась этой добротой и то и дело с досадой стряхивала ее щелчком, словно крошку, – потому что не знала того, что обязана была знать: мы бездумно упускаем, растрачиваем, проматываем день за днем.
Чего не знают молодые, думала она, лежа рядом с этим мужчиной, – его рука на ее плече, на ее руке; ох, чего они не знают – они не знают, что комковатые, старые, морщинистые тела так же жаждут любви, как молодые и крепкие; что любовь нельзя отбрасывать беспечно, будто она пирожное на тарелке, где еще много других пирожных и их будут предлагать снова и снова.
– Боже мой, до чего же я люблю февральское солнце, – сказала Оливия Киттеридж. – Боже мой, – с благоговением повторила она, – ты только глянь, как светится февраль.
Больше всего ее пугал этот первый миг, первые ноты, потому что как раз тогда люди по-настоящему слушали: она меняла атмосферу в зале. Именно эта ответственность пугала ее. И именно поэтому она играла три часа кряду без перерыва, чтобы зал больше не окутывала тишина, чтобы люди больше не улыбались ей, когда она садилась за инструмент; нет, она совсем не любила, когда на нее обращали внимание
Неважно, что делает человек, все равно ты не можешь взять и заставить себя перестать чувствовать то, что чувствуешь. Нужно просто подождать. Рано или поздно чувство проходит, потому что приходят другие. А иногда не проходит, а ссыхается во что-то крошечное и застревает в потемках сознания, как обрывок елочного дождика