Работать в Гнезде Лиза Островская начала сразу после переезда в Петербург, устроиться помогла научная руководительница, которая в незапамятные времена была ученицей и помощницей самого Йозефа Гирша, варила ему кофе и даже покупала носки. На лекциях Фаня Леоновна любила рассказывать о том, какие маленькие ножки были у знаменитого ученого, как элегантно он одевался и как пациентки теряли последний ум и соображение, глядя в его жгучие черные глаза. Любовь берлинских пациенток не помешала доктору Гиршу взлететь в небо тонким облаком пепла над зеленым полем у тихого польского городка с нежным, как полусвист-полузвон старинных часов, названием: Освенцим. Фаня Леоновна долго об этом ничего не знала. Будучи с юности убежденной коммунисткой, она еще до войны отправилась посмотреть на страну своих идеалов. Отсидев положенное за идеалы, устроилась преподавать в школе немецкий язык, а еще через десять лет получила место в пединституте уральского города. Известие о превращении любимого учителя в облако пришло в письме от кузины, вместе с официально оформленным приглашением вернуться в Берлин «для воссоединения с семьей». Фаня Леоновна долго смотрела на письмо, потом убрала его в потрескавшийся саквояж, с которым когда-то переходила три границы, и молча продолжила готовиться к лекции. Только ее плечи немного поднялись, как бы в некотором удивлении, и с того дня наклонялись потихоньку все дальше вперед, так что к восьмидесяти годам она уже была совершенной горбуньей и казалась похожей на худую и грустную обезьянку. Лизу она любила. Они были соседями, девочка с раннего детства проводила много времени в ее маленькой квартирке. Фаня Леоновна давала ей книги, учила немецкому языку и даже подкармливала. Она написала главному врачу Гнезда, Альфреду Степановичу: «Помогите, коллега, девочка старательная, и диплом у нее по маниакальным, как раз для вас». Так Лиза попала в Гнездо.
В первый день она постучала в кабинет Альфреда Степановича и, не услышав ответа, заглянула внутрь. Там на полу лежал толстый матрас, на стенах висели зеркала и странные маски. На исполинском письменном столе восседала бурая сова с длинными, похожими на человеческие, ногами. Больше на столе ничего не было. Толстый человек в белом халате полулежал в кресле, руки его были сложены на груди, на лице маска клоуна, на лысой голове большие армейские наушники… Потом она узнала, что так он обычно отдыхает от пациентов после утреннего обхода.
Она хотела уйти, но главврач снял маску, заплывшие глазки смотрели насмешливо.
– Догадываюсь, кто вы, воздушное создание. Садитесь на матрас, уважаемая коллега. Примите удобную позу… хи-хи, не поймите про позу превратно. У каждого психолога должен быть свой психиатр. Возьмите эту птичку, она поможет вам расслабиться. Не бойтесь, она вас не клюнет, хи-хи. Вы ленинградка?
И он бросил ей чучело совы. Лиза поймала ее и, поколебавшись, села. Сова была теплой, желтые стеклянные глаза полуприкрыты, клюв уныло свесился. Она вспомнила, что где-то читала то ли стихи, то ли в учебнике истории: «Сова летела над пустыней. Птица разрушенных городов, птица сердечной печали…»
– Нет, – сказала Лиза, устраиваясь и поджимая ноги. – Не ленинградка. Я родилась далеко отсюда, тысячу километров на восток… В городе посреди леса.
Город был спрятан в лесу, как остров в океане. Улицы карабкались вверх и спускались вниз, упирались в поляны и опушки. Высокая трава росла во дворах, березы и осины поднимались до крыш сложенных из серо-бурых бетонных плит домов. Дома были некрасивые, похожие на клетки неопрятных зверей. Дороги напоминали лоскутные одеяла, ларьки, рекламные доски, столбы, провода, заборы строились и подвешивались наспех, криво. Каждую весну и осень дороги покрывались ямами, провода падали, трубы лопались. Их латали и бинтовали на скорую руку. Лес не отступал, корнями и побегами, ручейками и росой проникал в людские гнезда, следил за городом, терпеливо ожидая, когда упадут карточные стены, и тогда деревья и камни, вода и трава сомкнутся над ними, и тишина и покой воцарятся навеки…
Но пока город был жив, и сердце его – военный завод – глухо и тяжело стучало, и дымные тучи закрывали небо свинцовым щитом. Для завода был построен город, и ради него он жил. Работа на заводе была нелегкой, платили за нее мало, но люди не роптали. Вечером поднимались по грязным лестницам в тесные квартиры с низкими потолками, где в замызганных кухнях стояли крытые клеенками столы, а на них банки с «грибами», похожими на дохлых медуз. Кислый мутный напиток из «грибов» считали полезным для здоровья, как и воду из-под крана, настоянную на мельхиоровых ложках, которые называли серебряными. Ели пироги с картошкой, селедку, по праздникам – пельмени, пили дешевую водку. Пили много, пили все – и мужчины, и женщины, и старики, и подростки. Детям наливали стопку – для крепости. Напившись, орали песни, ругались, дрались, плясали.
Горожанам их жизнь нравилась, другой они не знали. Праздников было много – ноябрьские, новогодние, февральские, мартовские, майские… А летом был отпуск и отдых-работа на своем садо-огороде, клочке земли с дощатой хибаркой, где можно спать на набитом сеном мешке, а утром умываться из ковшика дождевой водой. Садо-огороды гнездились тесно, десятками, их разделяли узкие канавки, и сосед хорошо знал, что растет на участке соседа. У родителей Лизы тоже был маленький садо-огород, мать посадила там яблоню, а отец сажал каждый год картошку, морковь и огурцы. Когда их не стало, Лиза подарила участок другу отца. В прошлом году старик приезжал в Петербург и привез Лизе яблоки с маминой яблони. Они пахли детством. Лиза проплакала тогда всю ночь.
В городе сохранился только один старинный дом, деревянный, двухэтажный, построенный еще до революции для главного инженера оружейного завода. На первом этаже дома сделали книжный магазин, а второй оставили балетной школе. Вверх вела скрипучая лестница с темными дубовыми ступенями. Лиза пробиралась по ней в зал и пряталась в углу за стульями. В классах топили высокие изразцовые печи, пахло мелом, воском и старым деревом. Одна стена зала была зеркальной, и в темном стекле отражались девочки в белых юбках. Лиза смотрела на девочек, летавших как ласточки и изгибавшихся как лебеди, и думала: как хорошо было бы всегда жить в театре, среди музыки и огней…
Семья Лизы жила на Малиновой горе, городской окраине. У Лизы никогда не было своей комнаты, она спала на раскладушке в проходной «большой». У нее не было ни книг, ни игрушек. Она рисовала кукол на кусочках картона и потом вырезала их ножницами. По ночам укутывалась с головой в одеяло и мечтала о замке с зеркалами, коврами и дубовыми лестницами. Она видела этот замок в своих снах и ощущала его запахи – олифы, воска и старого дерева. На самом верху, в башне, была ее спальня с резной кроватью и круглой мраморной ванной, в воде плавали розовые лепестки. Синеглазый принц сбрасывал шляпу, склонялся к ней, от его светлых волос пахло молоком и сухой травой…
Мать работала фельдшером в заводском медпункте. Она страдала от астмы, ходила медленно, кашляла. Глаза ее часто слезились, и даже когда она улыбалась, морщины складывались в болезненную гримасу. Мать уважала отца и боялась его, хотя он ни разу не поднял на нее руку. После того как отец обварился расплавленным железом, ему пришлось уйти из цеха в сторожа. По воскресеньям он подрабатывал на базаре – продавал самодельные папиросы. Приносил домой тяжелую банку с монетами, пересчитывал их и потом укладывал в старый фанерный чемодан в кладовке, вход в которую Лизе и матери был строго запрещен. Отец с ними мало разговаривал, казалось, просто не замечал. Только иногда, выпив браги или самогонки, он хитро прищуривался и спрашивал у дочери:
– Рассказать тебе сказку про звезду Алмазку?
– Да, папа, – каждый раз отвечала она, но отец усмехался и замолкал.
Лана Васильевна не слышала, как сын вернулся, она крепко спала. Лугину тоже хотелось спать, но все же он решил подняться на чердак. Светлая июльская ночь темнела, наползало сизое марево, словно туча легла прямо на крышу. Он долго сидел и смотрел в окно, словно в экран включенного без антенны телевизора. Что-то мелькало и мигало в сером тумане, слышался шорох и потрескивание, свивались дымные струи, вихрились, падали из окна вниз, на лицо, холодили лоб. Темнело. Все сильнее свистел ветер, и несколько снежинок осело на ресницах. Пахнуло хвоей. Сквозь мглу проступил берег замерзшей реки и черный лес, и вышли из леса две женщины. Ветер подхватил лохмотья их одежд, выбил черные космы из-под драных платков. Одна из женщин подняла руку и очертила над собой круг кривым пальцем. В тот же миг метель стихла, и призрачный лунный свет озарил изможденные лица странниц. Обе они были очень стары, головы их тряслись, носы, будто клювы, нависали над беззубыми ртами, глаза чуть светились под черепашьими веками.
– Опять мы заблудились… – прошамкала та, что усмирила вьюгу. – Здесь нет серого петуха…
– Что с твоим умом, Ану, разве он высох, как высохли твои щеки? – засипела ее товарка. – Не видишь – вот раздваивается река. Ты сама мне читала: «От раздвоенного берега отсчитай восемьсот шагов в сторону Ура».
– Доживи до моих лет, Ина, и посмотрим, что ты будешь помнить, – пробормотала Ану, оглядываясь.
– Обе мы умрем сегодня на рассвете, ты и об этом забыла, старая ящерица? – Ина усмехнулась, обнажив голые десны. – Времени осталось мало. Считай.
Сгорбленные фигуры повернули обратно в лес и пошли, взглядывая на звезды и шепотом считая шаги. Мягкий снег оставался нетронутым под их ногами. В лесу было тихо, звери спали в занесенных снегом берлогах и норах, только волк, почуяв человеческое тепло, поднял было голову, собираясь завыть и позвать собратьев на легкую добычу, но тут же сник и, растерянно заворчав, отполз подальше с пути скользивших между соснами путниц.
– Семьсот сорок пять, семьсот сорок шесть… – шелестели их замерзшие губы…
Впереди посветлело, и странницы вышли на поляну. В конце ее возвышался запорошенный снегом гранитный камень, похожий на большую птицу.
– Вот он, серый петух! – торжествующе просипела Ану. – Сорок лет мы искали его и нашли в последнюю ночь!
– Да, теперь мы получим нашу награду! – подхватила Ина, облизывая заиндевевший рот. – Теперь мы вернемся домой…
Подковыляв к камню, они принялись обнюхивать и осматривать его со всех сторон.
– Странно, – наконец сказала Ану, – нет никакого входа, и тут слишком холодно для Него. И Он не плачет. Я ничего не слышу.
– А я слышу. Но это не Он.
Странницы обернулись. В лесу мелькали огни.
– Слишком рано, – забормотала Ану, – еще не встало солнце… И в этот раз мы ошиблись…
На поляну вышли несколько человек, одетых в суконные пальто цвета зимних елок. На плечах они несли длинные ружья. Шедший впереди человек крикнул:
– Эй, убогие!
Странницы не пытались бежать. Ветер сорвал платки с их голов, обнажив черные, густые, молодые волосы. Молча они стояли и ждали, когда маленький отряд приблизится к ним.
– Кто такие? – грозно спросил главный.
Старухи медленно подняли головы, и люди отпрянули. Глаза странниц пылали кровавым огнем, как будто в них отсвечивало багровое зимнее солнце, которое им не суждено было больше увидеть.
– Ведьмы! – взвизгнул один из солдат и, выхватив топор, ударил плашмя по трясущейся старушечьей голове.
– Ведьмы! – закричали остальные и бросились на женщин.
Через минуту солдаты затопали прочь вслед за угрюмо молчащим капитаном, а скрюченные тела остались лежать на поляне. Лес вскоре расступился, и отряд вышел к большому лагерю, где между палаток и свежих срубов тянулись к утреннему небу дымки костров, ржали лошади, бегали солдаты с сеном и мешками овса.
Капитан подошел к новому дому, сложенному из сосновых бревен, толкнул тяжелую, окованную по углам дверь. Из комнат в сени, навстречу ему, выскочил человек в сбитом набок напудренном парике, зашипел:
– Где тебя черти носят! Сам уж спрашивал второй раз…
– Виноват!
– Да иди уж, чего встал-то!
О проекте
О подписке
Другие проекты