Читать книгу «Путеводитель потерянных. Документальный роман» онлайн полностью📖 — Елены Макаровой — MyBook.

Осколки древних амфор

В августе 1945 года два чемодана с детскими рисунками из Терезина были доставлены в еврейскую общину Праги. Что значит – доставлены? Кем? Кто их туда внес, чьи это были руки? 4500 рисунков – нелегкая ноша, особенно если учесть, что многие выполнены на плотной чертежной бумаге и на лагерных формулярах. Плюс коллажи, которые куда весомей рисунков…

Этими вопросами я донимала сотрудников Еврейского музея в Праге. Но тщетно. Ответ мне дала Рая Энглендер, дочь старшей воспитательницы детского дома девочек: «Перед уходом на транспорт Фридл2 показала моей маме, где спрятаны чемоданы, и Вилли Гроаг, директор нашего детского дома, который, кстати, прекрасно знал Фридл, перенес их в комнату воспитателей. Там они и хранились. Мы с мамой отбыли из Терезина сразу после того, как сняли карантин, а Вилли оставался там до конца лета. Чемоданы с рисунками он отвез на склад в здание пражской синагоги, куда сдавали все, что осталось в лагере, после чего отчитался перед моей мамой – принято на хранение работником еврейской общины таким-то… Если Вилли жив, искать его надо в Израиле».

Впервые оказавшись в Израиле в ноябре 1989 года, я по справочной нашла номер телефона Вилли Гроага. На вежливо-осторожный вопрос: «Чем могу служить?» – я отрапортовала по-пионерски: «Хочу поговорить про Фридл». «Про Фридл? – переспросил он задумчиво, – жду! В любое время, хоть сейчас. Жду до полуночи и после полуночи». Дело было вечером, и, как объяснили мне друзья, в такую пору из Иерусалима в кибуц Маанит добраться можно только на машине. «Отвезите», – взмолилась я. Всю дорогу – а она заняла около двух часов – они говорили о том, что кибуцники ложатся спать засветло, что въезд в кибуц может быть закрыт, поскольку вокруг него неспокойные арабские поселения, что я поддалась на розыгрыш остроумного старика, – а я вдыхала запах апельсиновых рощ вперемешку с навозом. И молчала в тряпочку.

В кибуце Маанит светилось лишь одно окно, у которого мы и остановились. Из одноэтажного домика вышел человек с голубыми глазами, даже в темноте они были голубыми.

– Вилли Гроаг, – представился он. – Вильгельм Франц Мордехай Гроаг, в соответствии с метриками. Должен вас предупредить, моя жена Тамар спит. Она встает на работу в пять утра. Так что будем шептаться.

Вилли Гроаг и Елена Макарова, 1991. Фото С. Макарова.


Мои знакомые что-то пролепетали на иврите и сели в машину. Чао, бай-бай!

Вилли открыл передо мной дверь, и я на цыпочках вошла в освещенную комнату. Картины… Но не Фридл. Небольшие скульптуры в стиле чешского барокко. Потрогала.

Плотная бумага, затонированная под бронзу.

– Это работы моей мамы Труды, – объяснил Вилли. Он не спускал с меня глаз, разглядывал, как художник модель. Погасив верхний свет, он поманил меня к двери. Мы вышли. Светила сумасшедшая луна, пели цикады.

– Поедем в Хадеру. А потом я уложу тебя спать на диване.

Семидесятипятилетний юноша подвел меня к машине, стоящей под огромным деревом напротив дома. Мы сели и поехали. Снова дорога, уже знакомая, запах из коровника, запах апельсинов, аллея с высокими деревьями, шоссе.

Я спросила Вилли, почему у него три имени.

– Так сложилось исторически. Я родился в Оломоуце в разгар Первой мировой войны. У кайзера Вильгельма было второе имя – Франц. В семье с почтением относились к еврейской традиции. Деда звали Мордехай. Так что мое третье имя – Мордехай. Сложи и получишь – Вильгельм Франц Мордехай. Вполне подходящее имя для ребенка, родившегося в буржуазной семье и воспитанного в немецко-еврейской традиции.

Человек, который хорошо знал Фридл, вел машину. Я смотрела на него в профиль – нос с резкой горбинкой, твердый подбородок, седая прядь на высоком лбу.

– Хочешь еще что-нибудь спросить?

– Да. Про Фридл.

– А кто она такая вообще? – воскликнул Вилли и положил руку на мое плечо. – Скверный старикан тебе попался. Ничего его не интересует, ни Москва, ни перестройка, ни Горбачев! Заманил девушку на ночь глядя и везет в Хадеру… Говорит только о себе. Так вот, учился я в немецкой школе, чешский язык там преподавался как иностранный. Потом стал химиком, учился в Праге и Брюсселе, потом служил в чешской армии довольно долго, а потом настал тридцать девятый год. Пришли немцы. Куда бежать? Перейти польскую границу? Поступить на службу в британскую армию? Вступить в «Хехалуц»? Эта организация занималась нелегальной отправкой в Палестину. Но для этого нужно быть сионистом. У меня была знакомая в Южной Америке. Ее отец пытался перетащить меня туда с помощью эсэсовцев. Он устроил мне встречу с эсэсовским генералом. Я был в ужасе. И тут мой друг Гонда Редлих3 предлагает мне работу в «Маккаби ха-Цаир». Я говорю ему: «Дай прочесть что-нибудь про сионизм, что это за штука такая». Гонда дал мне две брошюры, про кибуц и еще про что-то, уже не помню. Через месяц я стал одним из лидеров пражского отделения «Маккаби ха-Цаир». Вокруг нас сплотилась вся еврейская молодежь. У нас были летний лагерь и своя школа, где мы с Гондой преподавали. Потом я ушел оттуда, занялся сельским хозяйством. Готовился к будущей жизни в кибуце. Гонда погиб, а я стал кибуцником. Интересно, правда?


Фридл Дикер, 1928. Архив Е. Макаровой.


Я кивнула.

– Это Гонда назначил тебя заведующим детским домом девочек?

– Да, но не сразу. В сорок втором мы всей семьей оказались в Терезине. Поначалу я работал на строительстве железной дороги Богушовицы – Терезин. Это было интересно, прежде мне не приходилось прокладывать дороги. Потом я стал балагулой. У нас с приятелем были две белые лошади, необыкновенные – они не умели спать стоя. Приходилось подымать их по утрам. Ложились белыми, вставали черными! С пропуском на выезд за пределы гетто мы стали белыми людьми, как наши лошади, разживались куревом, хлебом, – гешефт! Но тут снова является Гонда, просит меня оставить лошадей и перейти работать в детский дом. Другу не откажешь. Это был очень большой дом для девочек 12–17 лет.

Вилли притормозил у пестрого магазинчика. Около него стояли три белых круглых пластиковых стола и белые пластиковые стулья. Мы сели друг против друга, Вилли в голубой рубашке и голубых джинсах под цвет глаз; не помню, в чем была я, но помню иссиня-черное небо в звездах и апельсиновую луну.

Вилли пошел в магазин и вернулся оттуда с белыми бумажными стаканчиками, в них был кофе, снова ушел и принес две булки.

– Все, – сказал он, – теперь про Фридл. Спрашивай!

Я спросила, какая она была.

– Да вот такая! – указал он на меня пальцем. – Маленькая, как ты, но поплотней, глаза как у тебя, только побольше и поширше, но общее выражение – твое, это первое, что я заметил. Есть глаза, которые фиксируют, глаза, которые считывают информацию, а есть глаза, которые рисуют. Такие у нее были глаза. И у тебя такие. Однажды на занятиях она взяла у меня альбом и за минуту, не вру, нарисовала в нем лицо акварелью. Несколькими пятнами слепила форму и усадила глаза, и они смотрят, смотрят и смотрят.

– А где альбом?

– Дома. Не волнуйся, завтра все покажу.

Так мы сидели на белых стульях за белым столом и пили коричневую бурду.

– «Боц» – кофе для ленивых израильтян, – объяснил Вилли. – Сыплешь его в стакан, заливаешь кипятком. Фридл написала мне письмо…

– Где оно?

– Терпение! Утром все увидишь. Ты как Фридл, все ей подавай немедля, сию секунду! Я как-то спросил ее, что мне делать после войны: работать химиком, по профессии, или стать художником. И наутро получил развернутый ответ о том, что такое талант и с чем его едят. Я учился у нее в Терезине на дневных курсах. Скорее всего, она не увидела во мне большого таланта, так что пришлось вернуться к химии и работать на кибуцном заводе по производству фруктозы. Рисую я в свободное время в своей собственной мастерской.

– Можно будет посмотреть?

– Конечно! У нас в роду все художники-любители. И мама Труда, и папа Эмо4, и оба моих брата. Профессионалом был мой дядя Жакоб Гроаг, правда, архитектором. Он участвовал в постройке виллы для сестры философа Витгенштейна. В Вене.

– В Вене он работал вместе с Фридл над проектом теннисного клуба, – добавила я.

Вилли попросил у меня сигарету. Так-то он не курит… Разве что когда волнуется. Неужели Фридл работала с Жакобом? Почему ему в голову не приходило спросить ее о том, где она жила до войны, где училась, лишь краем уха он слышал про Баухаус. Да, они были заняты детьми, поденно, порой круглосуточно, но стоило ему обратиться к ней с вопросом, что такое талант, она же тотчас ответила, и в развернутой форме… Обидно. Ведь они встречались каждый день…

Они встречались каждый день!

– Вы видели ее после того, как она получила повестку на транспорт?

– Этого я не помню. В то время моя жена Мадла ждала ребенка…

– А что с ней стало?

– Она родила в лагере, а в 1946 году умерла от полиомиелита, уже здесь, в кибуце. Слышал, что Фридл не было в списках на транспорт, она записалась туда из‐за мужа.

– Вы не пробовали ее отговорить?

– Тогда такое творилось… Транспорт за транспортом, девочки, про которых я знал все, даже, прости меня, есть ли у них месячные и с кем они гуляют, складывали вещи. Мы с Мадлой тоже проходили перед Эйхманом, Мадла, как могла, прятала пузо, иначе зацапали бы вмиг. Знаю, что Фридл попала в транспорт, где было много детей-сирот… За день до этого она сложила все рисунки и отдала на сбережение старшей воспитательнице Розе Энглендер.

– Я встречалась в Праге с ее дочерью Раей. И та велела мне отыскать вас в Израиле.

– Тамар за это ей спасибо не скажет. Она меня к моим ботинкам ревнует… Но когда ты позвонила, я подумал: у каждого есть двойник, может, появится вторая Фридл… И не ошибся.

Вилли умолк и уставился на луну. Она была так близко.

И Фридл была близко.

– Пора, майн кинд, будем вести себя, как хорошие дети.

В машине Вилли обнял меня и поцеловал в щеку. Тот самый Вилли, который привез в Прагу чемодан с детскими рисунками из Терезина, тот самый, который видел Фридл, смотрел на нее теми же глазами. Каждый день.

***

Все, что рассказывал мне Вилли на протяжении двенадцати лет, рассортировано по разным книгам. Письмо Фридл к нему переведено на разные языки, даже на японский. Лицо, которое она нарисовала в его альбоме, увидели посетители выставки на трех континентах.

– И все-таки, майн кинд, не будь тебя, рано или поздно нашелся бы тот, кто взялся бы за эту историю, верно?

Вилли любил сослагательное наклонение. Будь у него талант, он бы стал художником. Будь у него свободное время, он бы больше читал. Будь в квартире больше места, привел бы в порядок архив.

В закутке за занавеской, слева от входа в дом, хранилось все, что его жена Тамар не хотела видеть в «салоне». В салоне едят, смотрят телевизор и принимают гостей. Она не намерена превращать дом в Яд Вашем! В свое время родители не поддержали ее решения про Эрец Исраэль и погибли. А она приехала сюда, вышла замуж за вдовца, вырастила чужую дочь, родила двоих детей, с нее хватит. Вилли не спорил. В присутствии Тамар он боялся уединяться со мной в закутке. Зато, когда она уходила, мы усаживались там на маленькие табуретки и рассматривали фотографии Мадлы-красавицы – одну из них он мне подарил – и фотографии всех возлюбленных его отца Эмо, ежегодные юмористические альбомы «Амбунданция», которые Эмо «выпускал» ко дню рождения Труды в Оломоуце, в Терезине, а потом в Израиле, самодельную книжечку Трудиных стихов с рисунками Вилли. По стилю рисунки Эмо и Вилли очень похожи, тонкие, контурные, лаконичные, их вполне можно было бы использовать как раскраски. Что, собственно, Вилли и делал. По праздникам он посылал друзьям и родственникам поздравительные открытки собственного производства. Он рисовал их, ксерокопировал, а потом раскрашивал. И это он тоже перенял у Эмо.

Обычно я приезжала к четырем. Тамар уходила в бассейн, и мы с Вилли отправлялись в лес. Там, на дне глубоких ямин, сохранились кусочки византийской мозаики, и когда Вилли еще был в силах, мы осторожно слезали, вернее, скатывались на пятой точке в яму и сгребали со дна «византийской бани» сосновые иголки. Потом Вилли доставал из кармана носовой платок и протирал им камешки: «Смотри, как проступает глазурь!»

Иногда мы взбирались по винтовой лестнице на смотровую башню, где в 1948 году держала оборону еврейская бригада; это Вилли тоже помнил. С башни был виден весь кибуц и арабский город на горизонте, кажущийся издали огромным белым кораблем с мачтами-мечетями.

Внизу, в подножье смотровой башни, стояли, еще со времен царя Ирода, мраморные ноги-раскоряки, – некогда на них лежала мраморная плита, все вместе это составляло ворота. Тесное соседство с древней историей восхищало Вилли. В закутке он хранил огромную чашу с черепками, осколками амфор. «Копнешь и найдешь!»

Иногда мы рисовали в лесу, иногда просто так гуляли вокруг кибуца, где в 1946 году ничего не было, а теперь все цвело и пахло магнолиями и апельсинами, хрупкие гранатовые деревья гнулись под тяжестью плодов, мычали коровы, старички разъезжали на маленьких машинках по ровным асфальтированным дорогам. Вилли был социалистом: общая столовая, общая машина, общая прачечная, общая земля; если все это любить и работать во имя общего блага – жизнь прекрасна. Развал кибуцов для него был равен развалу страны. Мысль об этом не оставляла его до самой смерти.

В представлении старого человека, в коего со временем превратился Вилли, родной город Оломоуц и римские развалины сливались воедино. Закуток заполнялся видами Оломоуца и римскими черепками.

Когда Вилли заболел, Тамар уговорила его подарить терезинский архив кибуцному мемориалу «Бейт Терезин», одним из учредителей которого он был. Вскоре и сам Вилли был сдан в архив, то есть переведен в кибуцный дом престарелых, в отделение лежачих. Я навещала его и там. Однажды он попросил меня отвезти его домой на коляске – всего-то метров триста. Я прикатила Вилли, но Тамар сочла это непозволительным самоуправством.

– Мы проштрафились, – вздохнул Вилли, когда мы покинули дом, – разволновали Тамар, ведем себя как непослушные дети. А раз так, прокати меня вокруг кибуца!

Мы проехали мимо его мастерской, мимо коровника, свернули к лесу и остановились у того места, откуда вела тропинка к «византийской бане». Я поставила коляску на тормоз и села на траву рядом. Вилли положил мне дрожащую руку на голову.

– Прямой линии провести не могу, пора, майн кинд.

Последний раз я видела Вилли перед отлетом в Атланту – там открывалась очередная выставка Фридл. По дороге из Иерусалима в Маанит старенький таксист показывал мне места боевых сражений, в которых он участвовал. Узнав, что я еду в такую даль прощаться с больным стариком и даже не родственником, он растрогался и взял с меня половину назначенной суммы. «Ты делаешь мицву, я делаю мицву», – повторял он.

Вилли спал. Я прикоснулась к его руке, и он открыл глаза.

– Не сон ли это? А я думал, ты в самолете, привязаны ремни…

От Вилли остались одни глаза. Как на рисунке, который нарисовала ему в альбоме Фридл.

– Передай ей от меня привет, – пробормотал Вилли и смежил веки. Я сидела рядом, и он улыбался, не открывая глаз. Что-то ему снилось. Может, что я приехала. «Жизнь есть сон», – сказал Кальдерон.