Я – ребенок. Ночами мне снится
елка в точках тигриных зрачков.
Я тащу за собой рукавицы —
двух привязанных белых щенков.
Я сижу на коленях у мамы,
как большой золотой самовар!
И гулять направляюсь упрямо
не во двор, а на зимний базар.
Стружки белые пахнут цветами.
Огурец толстокожий горчит.
Черной лапою звезды хватая,
над торговками елка торчит.
Льется медленной медью из крынки
желтый мед на морозе густом.
Чем-то доверху полны корзинки
и прикрыты капустным листом.
Сыплют красные грубые пальцы
на прилавок седой из мешка
деревянных медведей и зайцев,
словно ягоды из туеска.
Я мечтаю о зайце дубовом.
Я цветочного меда хочу.
Денег нет. Я серебряным словом
и отчаяньем детским плачу.
Я стою – чуть пониже прилавка.
Словно яблоко, желтый помпон.
Пахнет снегом, рассолом и травкой
от распахнутых шубой времен.
Мать берет меня на руки круто
и несет меж торговых рядов —
от зимы сухорукой и лютой,
от счастливых еловых годов,
мимо ругани, купли-продажи,
мимо ларей, прикрытых мешком —
в жизнь, где связаны честность и кража
воедино – колючим пучком.
Обнимемся мы, сцепимся – не разрубить ножом.
Мы, люди, к людям лепимся – и судорогой – жом.
Одежда вдоль разорвана – и бархат и атлас!..
Мы голыми, мы гордыми пребудем среди вас.
Весов корзина грязная наполнена: жемчуг?!
Живое злато красное – мерцанье нищих рук!
В заплечной давке, в крошеве
Лиц-рук-лопаток – в пляс, —
Алмазные горошины любимых, бедных глаз!
Хлестай нас, время лютое. Шарь по карманам грош.
Фаворским ветром сдуты мы. Далёко нас найдешь.
Раззявят пасти в хохоте, стыдом воткнут персты —
Обнимемся мы в грохоте, где пули и кресты!
Все выпито. Все обнято огнем. Все сожжено.
Осталось нам – все отнято! – объятие одно.
Огромное, стослезное: прощай… навек… уже?!.. —
Как волчий ветер, грозное,
Заплатой – на душе.
Хоронили отца. Он художником был.
Гроб стоял средь подрамников, запахов лака —
Средь всего, чем дышал он и что он любил,
Где меж красок кутил, где скулил, как собака.
Подходили прощаться. И ложью речей,
Как водою студеной, его омывали…
Он с улыбкой лежал. Он уже был ничей.
Он не слышал, чьи губы его целовали.
Гордо с мамой сидели мы в черных платках.
Из-под траура – щеки: тяжелое пламя.
И отец, как ребенок, у нас на руках
Тихо спал, улыбаясь, не зная, что с нами…
Нет, он знал! Говорила я с ним как во сне,
Как в болезни, когда, лишь питьем исцелимый,
Все хрипит человек: – Ты со мной, ты во мне, —
И, совсем уже тихо: – Ты слышишь, любимый?..
А потом подошли восемь рослых мужчин,
Красный гроб вознесли и на плечи взвалили.
И поплыл мой отец между ярких картин —
Будто факел чадящий во тьме запалили.
Его вынесли в снег, в старый фондовский двор.
И, как в колокол, резкий рыдающий ветер
В медь трубы ударял!
И валторновый хор
Так фальшивил,
что жить не хотелось на свете.
…Прости, прости же, дочь. Ты положила
Туда – с собой – бутылку да икону…
И вот лечу, лечу по небосклону
И плачу надо всем, что раньше было.
И больше до тебя не достучаться.
А лишь когда бредешь дорогой зимней
В дубленочке, вовек неизносимой, —
Метелью пьяной близ тебя качаться.
Я вижу все: как входишь в магазины
И нищую еду кладешь рукою
В железную и грязную корзину,
Плывя людскою гулкою рекою.
Я вижу все – как бьет отравный ветер
Тебя, когда идешь ты узкой грудью
Насупротив такого зла на свете,
Что легче камнем стынуть на распутье.
Я вижу, как – осанистей царицы —
Ты входишь в пахнущие потом залы
Золотоглавой, смоговой столицы,
Которой всех поэтов было мало!
Но слышу голос твой – браваду улиц,
Кипение вокзалов, вой надгробий —
Когда гудишь стихами, чуть сутулясь,
Ты, в материнской спавшая утробе!
О дочь моя! Да ты и не святая.
Клади кирпич. Накладывай замазку.
Пускай, немой, я над землей летаю —
А ты – мои голосовые связки.
Так спой же то, что мы с тобой не спели:
Про бубен Солнца и сапфиры снега,
Про вдовьи просоленные постели,
Про пьяного солдатика-калеку,
Про птиц, что выпьют небеса из лужи,
Пока клянем мы землю в жажде дикой,
Про рубщиков на рынке – и про стужу,
Где скулы девки вспыхнули клубникой,
Про поезда – верблюжьи одеяла
Повытерлись на жестких утлых полках! —
Про то, как жить осталось очень мало
В крутой пурге, – а ждать уже недолго, —
Про то, как вольно я летаю всюду,
Бесплотный, лучезарный и счастливый, —
Но горя моего я не забуду,
И слез, и поцелуев торопливых!
Твоих болезней, скарлатин и корей.
Глаз матери над выпитым стаканом.
Земного, кровяного, злого горя,
Что никогда не станет бездыханным.
И в небесах пустых навек со мною
Искромсанная тем ножом холстина
И мать твоя
над рюмкой ледяною,
Когда она мне все грехи простила.
И только грех один……
Тьма стиснута беленою палатой.
На тумбочках печенья тихо спят.
Больные спят, разметаны, распяты.
Бессонные – в тугую тьму глядят.
Скажи мне, кто больной, а кто здоровый?..
Нас замесили. Тесто подойдет
Как раз к утру. Вначале было Слово.
В конце… – …уже никто не разберет…
Им – хлеб и воду! Папиросы пламя!
Им – номер на отгибе простыни…
И так об кружку застучат зубами,
Что спутаю – где мы, а где они…
И я пойму – из кружки той глотая —
Что нет границы, что «они» и «мы» —
Одна любовь, едина плоть святая —
Средь саванной, январской яркой тьмы.
Старик, упала я. Старик, воды.
Старик, кругом увалы и хребты.
Летела я в широких небесах —
А там и месяц высох и зачах.
Крыло мое!.. А перья все в крови,
Во ржавчине, мазуте, масле, льду…
Старик, ты Божью Матерь не зови.
Не видишь – человек попал в беду.
Мне чем-нибудь… крыло перевяжи.
Бинтом. Портянкой. Красным лоскутом.
Муаром – через грудь – роскошной лжи,
Где орден всходит Солнцем над крестом.
Да подцепи же… – рваной простыней
Военной свадьбы, с коей в ночь шагнул
И ногу потерял… кто там с тобой?!..
Мальчонка… рот – два зуба, свист и гул?..
Старик и мальчик – кровных два ведра
На коромысле века. Ближе, ну!..
Я ангелица. В небесах дыра
Прорезалась. Я как в нее шагну
И упаду – на площадь во снегу,
И бычит храм свой лбище золотой…
Дуй, ветер, дуй! Я больше не могу.
Я – коркой в грязь – у снега под пятой.
Я сломанные крылья волоку.
Отец мой, Сын мой, я узнала вас.
Я молока метели на веку
Хлебнула. Я лила метель из глаз.
Я на метели ела и спала,
Сражалась, кровь на серебро лия…
Вас обниму, пока не снидет мгла,
Крылами изувеченными
я.
Проходные дворы и метельная хмарь.
Рельсы страшно остры, и машинная гарь.
А за темью двора – хвост павлиний реклам,
Небеса, как дыра, да расстрелянный храм.
Пробежал проходным… Блеск ты, уличный гул!
Из цигарки Он дым жадно так потянул.
И внезапно – из тьмы – по шубейке – коса.
А вокруг – ночь, дымы, голоса, голоса…
«Ты куда?» – «Я – домой.
Детям я – молоко…»
«Посиди миг со мной.
Это – просто, легко».
«Ты рехнулся! Ты пьян…»
Папироса – во снег.
«Каждый лоб – осиян.
Каждый зверь – человек.»
«Ну, мужик, ты даешь!..
Так присядем – давай?..»
В сумке – клады: и нож,
И тугой каравай.
И под снежной тоской,
Под метельною мглой
Говорят, говорят,
Говорят – всей душой.
Тяжек белый наряд. Мир неоновый слеп.
Говорят, говорят и едят теплый хлеб,
Поправляет Ему снеговой воротник:
«А тебе бы жену, одинокий мужик!..»
И глазами блестит: я, мол, тоже одна…
И реклама горит в высоте, ледяна.
Это двое чужих, это двое родных:
Умоталась невеста, печален жених —
Баба в шубе потертой, с кухонной сумой,
Подгулявший рабочий, – пора бы домой,
Да смолит он, прищурясь, цигарку свою,
Да целует в ночи Самарянку свою —
Близ колодца ветров, близ колодца снегов,
Ибо вечна Любовь,
быстротечна Любовь.
Все по рынкам, по вокзалам, по миру скиталась.
Не краса была – а сила. Не любовь – а жалость.
Как вкусна вода из баков железнодорожных!
Близ гостиниц – вой собаки – отсветом острожным…
Сколько раз – в подушку криком: эх, судьбу узнать бы!..
Вот – сияю ярким ликом. Дожила до свадьбы.
Серьги – капельками крови. Дрожу, как синица.
Сколько было всех любовей, – может, эта – снится?!
Вспомню: боль… Пиджак на стуле…
Писем вопль упорный…
В самолетном диком гуле – плач аэропортный…
Рюмки на снегу камчатном ягодами светят.
Сойкой в форточку влетает резкий зимний ветер.
Только счастья нам желают, нашу бьют посуду,
Только я тебя целую, все не веря чуду!
И когда средь битых чашек нас одних оставят —
Наши прошлые страданья ангелы восславят.
Пусть все – гульба и голытьба.
Пусть выпита дыханий бездна.
Твое дыхание – судьба
И свет небесный.
Приблизь лицо, упоено.
Я – родинка на теле люда
Родного. Я Пасхальное вино.
Что я жива осталась – чудо,
А ведь могла бы умереть —
Тонула… под ножом визжала…
Я не могу в глаза смотреть
Твои. Я сына так рожала,
Как поцелуя так – боюсь.
Так нежности боюсь – как боли
Родильной. На тебя крещусь,
Как на часовню в зимнем поле,
Как на созвездие Орла!
…И вот они, во тьме поющи:
Щека, и рот, и лоб… – и мгла,
В огнях вся, темень Райских кущей.
И рот мой рот вберет. И Дух
Мой дух вберет. И станем разом
Кольцом, из тел сплетенным двух,
Под воссиянным Божьим глазом —
Из двух сиротьих, птичьих душ,
Искавших родину родную,
Как друга друг – жена и муж
В последнем – первом – поцелуе.
…Нежный, Иаков, нежный спусти шелк со плеч…
Бережно, тихо, бережно, – тебе надо меня беречь…
Всю меня, как ежонка от игл, ты счастливо обнажи —
Таинство: будто мед с ложки течет, бабьи одежки совлечь…
Как на грубом дощатом столе тонко блестят ножи —
Длинные рыбы… Работал ты семью семь лет за меня…
Вот ты голый, горячий, Иаков… Держи Рахиль, держи,
Возьми под мышки – так берут кочергой —
головню из огня…
Тихо, Иаков, тихо… Наляг… Коленом нежно раздвинь
Нежных тонких березовых ног – стволов —
зимнюю стынь…
Я Белое Поле. Иди по мне… Рой тропинку рукой
В пушистом снегу… Я твой покой. Огонь ладонью закрой.
Это нутро горит: душа во чреве, бают, живет…
Руку горящую всунь в кувшин —
в разверстый, нежный живот.
Это нежность с пальцев твоих льется, ясный елей… —
В сердце, в печень, в глотку, под дых, —
о, погоди, пожалей…
Нежность – ведь тоже может убить того, кто ее не знал.
О, Иаков, я не умею любить!.. Рахили никто не сказал…
Как это… где прижаться и слить
морозный узор – с огнем…
Где с губ живую воду испить…
где – мертвую: так и заснем…
Теку я маслом в твоих руках… Я боле не человек —
Не чувствую боли, а чую – во тьме – алмазом —
нежность одну:
Сверкающих снежных Медведиц вихрь,
на голое тело – снег,
И я в сетях снега запуталась, рыба, и я у снега в плену!
И ты во мне, о снег седой, во мне, – а что ж ты горяч,
Что жжешься, сыплешься ты в меня
богатством царских даров!.. —
То девкин смех, то крик мужской,
то старческий волчий плач,
То белый, слепящий, холодный мак —
О проекте
О подписке
Другие проекты
