Читать книгу «Мальчики да девочки» онлайн полностью📖 — Елены Колиной — MyBook.

Авантюрный роман
Февраль 1919 года

Били меня со всех сторон:

для гибеллинов был я гвельфом,

для гвельфов – гибеллином.

Монтень

Огромный, мрачный чернобородый красавец, мужчина с торчащим животом, с упрямым, выдвинутым вперед подбородком, со зло поблескивающими глазами… черный человек из детских страшных историй, которые рассказываются на ночь приглушенным страшным голосом – «мрачное лицо, мрачные глаза, мрачный голос… ой…»… черный человек взял Лили за руку. Черный человек взял Лили за руку, черный человек повел ее по Невскому, черный человек вошел в дом на углу Невского и Надеждинской, черный человек снял бархатный плащ и ка-ак… Под бархатным плащом оказалась бархатная же тужурка, из-под нее виднелся пышный белый бант.

Лили никогда специально не говорили: «Дорогая княжна Лили, никогда не давайте руку чужому взрослому дяде, а уж тем более такому мрачному, большому. Это неприлично и опасно…» Во-первых, она никогда не бывала одна, а во-вторых, это подразумевалось само собой. Нельзя, ни за что нельзя… но все-таки… если Рара нет, нигде нет, и она совсем одна навсегда, то… может быть, все-таки можно?.. Дать руку и пойти, куда поведут?..

В тот день Лили могла стать легкой добычей любого взрослого, желающего ей зла, в тот день у нее были глаза жертвы и вся повадка жертвы, она просто просилась в лапы насильника, заманивающего в беду маленьких беззащитных девочек, просилась пропасть в страшном опустевшем городе. Она, конечно, воображала себя очень умной, и образованной, и хитрой, но никакое воспитание и никакое умничанье, никакая латынь и лисичкина хитрость не защитили бы ее от взрослого, желающего ей зла.

«Рубенсовский тип», бархатный человек, Мирон Давидович Левинсон не желал ей зла, он был не насильник, никогда не приставал к маленьким девочкам и вообще никогда не знакомился на улице. Можно сказать, что Лили хранила судьба, а можно – что в ситуациях, когда нужно было выбирать, она умела сделать выбор.

Мирон Давидович Левинсон был фотографом, а Лили очень красивой девочкой. Но может ли быть, что он заинтересовался Лили лишь из эстетических соображений? Левинсон не делал портреты знаменитостей и сам не был знаменитостью, у него вообще не было никаких амбиций по художественной части. Он был просто мастер, ремесленник, снимал за деньги всех, кому нужно было иметь любую, самую заурядную фотографию, из тех, на которых в каменной позе запечатлены муж и жена – муж в фуражке, сидит, а жена в платочке, стоит, положив ему руку на плечо. И то, что он взял эту чужую красивую девочку за руку на Аничковом мосту, для него самого было настолько необычным, из ряда вон, что дома он сам себе удивился: а зачем, собственно говоря, он привел ее в свое фотографическое ателье на углу Невского и Надеждинской?.. Но раз уж привел…

Мирон Давидович посадил Лили на стул перед огромным аппаратом на треноге.

– Как вас зовут, деточка? Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка!.. – добрым голосом сказал Левинсон, наводя фокус. Голос у него оказался бархатным – в этом человеке все было бархатным, и душа, и одежда, и голос, и даже, может быть, мысли…

Перед тем как он спустил затвор, Лили успела поправить волосы, куснуть губы, чтобы казались ярче, скосить глаза в угол и скривить губы в попытке улыбнуться. Попытка получилась так себе, но Мирон Давидович опять щелкнул затвором, и этот портрет Лили, с укоризненными глазами и горестным ртом, долго потом висел в витрине фотографического ателье на углу Невского и Надеждинской.

– Деточка, почему у нас такие грустные глазки? – ласково спросил Левинсон. – Где ваши мама с папой?

– Мама умерла, – сказала Лили. И монументальный Левинсон неожиданно тонким голосом сказал «ох!» и робко спросил:

– Ну… э-э… а ваш отец?..

* * *

Отец Лили, князь Алексей Алексеевич Горчаков, – в роду старшим сыновьям было принято давать имя Алексей – был человеком чрезвычайно мягким, мирным, умеренным во всем. Родившись с княжеским титулом, он им не гордился, как не гордятся цветом своих глаз или формой ушей, гордился лишь тем, что дед его был связан близкой дружбой с декабристами: «Я внук друга декабристов, и, сколько себя помню, это всегда было самым главным в моей жизни».

Алексей Алексеевич занимался историей рода и коллекционировал ткани – такое мягкое, женственное увлечение. Его коллекция тканей была уникальна, две комнаты в огромной, на этаж, квартире занимали рулоны с фабричными печатями знаменитых мануфактур восемнадцатого века, среди них были шелка знаменитой лионской мастерской Филиппа де Лассаля и – жемчужина коллекции – персидская ткань тринадцатого века, сцена охоты. В сцене охоты были изображены люди, что категорически запрещалось исламским искусством, и от этого ткань была немыслимо редкой – в 1910 году ему предлагали за персидскую ткань сто тысяч золотом.

Взгляды его были – умеренный либерализм плюс христианские убеждения плюс учение Льва Толстого, самопожертвование, любовь. Но все это спокойно, без фанатизма. Он был убежден, что все, чему нужно произойти, произойдет само собой, и эта уверенность, что все образуется, никогда его не подводила, все действительно образовывалось, во всяком случае, в его жизни, – к примеру, деньги и имение достались ему от дальнего родственника как раз к окончанию университета.

Единственным случаем, когда страсть озарила его жизнь, была женитьба на очень молодой и очень красивой девушке… Ее семья считала себя в родстве с древнейшим дворянским родом Хитрово, но об этом было известно только с их слов. Никаких документальных подтверждений не имелось, так что можно остановиться на том, что красавица происходила из небогатого дворянского рода.

Лили знала свою мать только по портретам. Лили не целовала портрет на ночь, не поверяла ему своих секретов и говорила о своем полусиротстве без печали – в доме не было культа умершей матери. Она знала, что в семье матери были страстные игроки, это все, что ей удалось подслушать. Да и по недомолвкам прислуги поняла, что ее юная мать отличалась слишком уж пылким темпераментом и ее отец любил юную красавицу намного более нервно, чем ему подходило любить. Иначе говоря, она его мучила.

Мать Лили умерла вскоре после родов, словно для того, чтобы не нарушать слишком беспокойной любовью спокойной созерцательности князя Алексея Алексеевича, и после этого он уже ни к чему и ни к кому не относился со страстью, кроме своей дочери. Родственников у них не было, за исключением младшего брата отца, но он жил в Париже; его детей, Владимира и Варвару, Лили видела всего несколько раз совсем маленькими, еще в Ницце жила очень нравная и богатая тетушка, – вот и вся семья, и та за границей. Семья считала ее отца чудаком, винила его в неудачном браке и тесного общения с ними не поддерживала.

Лили родилась под знаком Скорпиона – в гороскопе было написано, что женщина, родившаяся под этим знаком, имеет особые таланты в искусстве и в умении овладевать сердцами. Но ни в каких искусствах Лили не блистала. В танцкласс ее возили с пяти лет. Как и все девочки в танцклассе, к семи годам она танцевала все положенные танцы – вальс, венгерку, падеспань, краковяк, польку, мазурку, падекатр, но из более сложного ей удалось освоить только падеграс и энтраж, а чардаш, миньон и фанданго она так и не разучила. Способности ее к музыке также были средними, – в лучшем случае она могла бы стать неплохой салонной пианисткой, если бы не была такой ленивой и легкомысленной. Лили испытывала тягу к легкой музыке – романсам Чайковского, Рахманинова, Глиэра. Играть романсы ей строго запрещалось, чтобы не испортить постановку руки, но Лили пробиралась тайком в гостиную и воровала запрещенные ноты, оставшиеся от матери. Однажды учитель музыки застал ее упоенно распевающей романс, который она услышала от горничной:

 
Ты уезжаешь, друг мой милый,
И не воротишься назад,
Тебя люблю я с той же силой
И повторять могу сто крат…
 

– Эх, да пускай свет осуждает, – разудало вопила Лили, с размаха ударяя по клавишам, – эх, да пускай клянет молва…

После этого случая все запрещенные ноты исчезли.

Лили редко что-то запрещали по-настоящему, почти никогда не грозили и ни разу в жизни не наказали. Маленькая хорошенькая сиротка вертела всеми, как хотела – няньками, гувернантками, прислугой. Она ревела, дулась и ласкалась попеременно, но всегда добивалась своего – пирога с вареньем до обеда или уложить волосы как ей вздумается.

Но Лили недолго пришлось реветь, дуться и ласкаться, чтобы как можно быстрее получать то, что ей в этот момент казалось необходимо, – она очень рано обнаружила в себе одно секретное свойство и вскоре начала этим секретным свойством пользоваться осознанно. Лили пристально смотрела на собеседника ласковым взглядом, ласковым, а не настойчивым, и яростно твердила про себя: «Я хочу, хочу, хочу!» и тут же нежно добавляла: «Пожалуйста…» и опять яростно: «Я хочу, хочу, хочу!»… и опять нежно: «Пожалуйста…» Она умела сосредоточить всю силу своего желания в глазах, сжаться в пружину, она словно вся превращалась в свое желание, но не требовала, а просила, словно придерживала свое рвущееся в мир «хочу» нежной лапкой… Получалось отлично – все пироги с вареньем были ее, и няньки, гувернантки, прислуга баловали ее не по обязанности. Лили действительно овладела всеми сердцами, которые имелись в ее распоряжении, и в отсутствие матери у нее было такое счастливое детство, какое только можно вообразить.

Считалось, что она унаследовала от матери взрывной темперамент, было ли это так, кто знает, но одно было очевидно: Лили умела пользоваться своим темпераментом и гневалась только, когда сама этого хотела, – совсем как великий полководец, который был известен тем, что в гневе топтал свою треуголку, но в эти дни всегда по утрам велел подавать себе СТАРУЮ треуголку…

Но какой бы ни был у нее темперамент, большей частью он проявлялся в детской, в отдалении от отца. Отец считал, что у него ребенок-ангел.

Одно из первых ее воспоминаний – она строго говорит отцу: «Ты должен только на меня смотреть, только со мной разговаривать», а отец, улыбаясь, послушно кивает. И потом, позже, всегда отношения ее с отцом были как отношения с мужчиной, Лили обожала, и очаровывала, и тщательно следила, чтобы «он любил ее больше, чем она его».

Лили с отцом жили одни и душа в душу. Вернее, Лили жила душа в душу сама с собой.

Отец восхищался красотой и послушанием хитрюги Лили, а Лили восхищалась отцом. Особенно он нравился ей в расшитом золотом мундире, с подвешенным на боку золотым ключом, треуголке с плюмажем и белых перчатках – отец имел придворное звание камергера. В то время звание камергера уже почти утратило свое значение, князь не выполнял никаких обязанностей при дворе, и Лили видела отца во всем этом облачении лишь один раз в год и всякий раз приходила в восторг от золоченой красоты, от величавости князя Горчакова, а заодно и собственной значительности. Сам же отец всего этого – золотого ключа, перчаток, немного конфузился.

Февральскую революцию князь Горчаков встретил с характерным для него чувством, что все происходит так, как должно происходить. Он честно откликнулся на призыв Государя отозвать капитал из-за границы в Россию, но сделал это из чувства долга, уже не веря в мудрость царя… как ни старайся быть верным самодержавию, оно само похоронило себя прежде своего падения. Алексей Алексеевич возмущался тем, что по улицам носили портрет Государя вверх ногами, но ему стало даже легче, как будто скончался безнадежно больной, глядя на которого нужно кривить душой и без веры говорить, что он непременно поправится, хотя он уже обречен.

Однажды Лили с отцом видели на Фурштатской, рядом с их домом, людей, бегущих с фунтиком хлеба из лавки. «Свобода – неподходящая вещь для голодных, все мы стоим на краю пропасти», – сказал Алексей Алексеевич, и Лили немного испугалась, потому что отец не был склонен к преувеличениям, – если все стоят на краю пропасти, то не упадет ли ОНА в эту пропасть?

Но о том, чтобы покинуть Россию, речи не было, Алексей Алексеевич говорил: «Не ты держишь корень, но корень держит тебя».

После Октябрьского переворота Алексей Алексеевич сильно переменился, как будто в нем тоже произошел переворот – стал оживленным, деятельным. Теперь он казался Лили более счастливым, чем раньше, когда сидел у себя в кабинете и занимался историей рода.

Все, что Лили знала о дальнейших событиях, было плодом ее подслушиваний и подглядываний. Отец все еще относился к ней как к несмышленой малышке, но все, что творилось вокруг, было весьма значительным прибавлением к ее свободе, в воздухе носилось возбуждение, и Лили тоже была возбуждена и считала себя уже совсем взрослой, как будто все происходящее дало ей право больше не быть ребенком.

Теперь отец вечерами часто уходил из дома, так что Лили, пользуясь случаем, решила развлечься и потребовала, чтобы бонна сводила ее в синематограф и в театры.

Они с Амалией Генриховной дважды тайком посетили синематограф. Первый раз они посмотрели фильм с Верой Холодной, актриса под бреньканье фортепьяно в яме под экраном целовалась со своим возлюбленным, и Амалия рукой прикрыла Лили глаза, чтобы она не увидела поцелуя. А весной, в апреле, Лили потащила ее на «сенсационную драму» «Темные силы – Григорий Распутин», – в фильме показывали гадости про «старца» и императорскую чету, и затем убийство его во дворце князя Юсупова. Фильм был ужасен.

Несколько раз они с Амалией ходили в театр. В театрах шли короткие фарсы в одно действие, и они успевали прибежать домой до возвращения отца.

В театрах Лили получила начатки сексуального образования. В одной пьесе обсуждалась сексуальная потенция Распутина, шутили, что у него «огромный талант», и каким-то образом она поняла, что имеется в виду вовсе не талант, а кое-что крайне неприличное, – в этих сексуальных намеках для Лили было что-то очень притягательное. Тут уж Амалия не могла закрыть ей глаза рукой, поскольку ни слова не понимала по-русски, и Лили что-то переводила ей на ухо, что-то врала. А однажды они попали на пьесу «Большевик и буржуй», где в первом же действии на сцене начало твориться что-то странное: две женщины разделись и принялись ласкать друг друга, целоваться, стонать и впиваться друг в друга поцелуями – на сцене со всей возможной откровенностью показывали лесбийскую любовь. Амалия громко заверещала и потащила Лили из зала… Это была последняя попытка Лили развлечься, с тех пор Амалия наотрез отказывалась от посещений увеселительных заведений, да она и сама как-то притихла.

Но не такова была Лили, чтобы не поинтересоваться, куда с таинственным и озабоченным видом уходит отец. Лили была совершенно уверена, что у него роман.

Источников информации у нее хватало, гости громко переговаривались в прихожей, прислуга сплетничала о хозяевах, и Лили быстро поняла, что никакого романа у отца нет, а уходит он на заседания в партийный клуб, – у него возникли какие-то отношения с партией кадетов. Лили проштудировала несколько выпусков газеты “Наш век” и поняла, кто такие кадеты: кадеты изо всех сил старались спасти монархию, приостановить революцию.

Уже было холодно, голодно, но совсем не страшно. Не страшно, потому что она была при отце ребенком, за которого отвечают, о котором думают, беспокоятся, чтобы она не страдала от холода и голода. Лили ходила по дому в отцовской шубе, как в халате, иногда отец сажал ее на колени и обнимал, грел в шубе. Это все еще был дом, их дом, пусть не прежний, но сохранивший почти все приметы прошлого: звонил телефон, звучала музыка, трижды в день накрывался стол. Лили переодевалась к обеду, сидела напротив отца за столом и хихикала, все это ее ужасно смешило – великолепие сервировки, сверкающие на белоснежной скатерти серебро и хрусталь и – перловая каша, черный сырой хлеб, тоненькие ломтики, крошечные кусочки, ошметки чего-то невнятного, неспособного утолить голод. Но иногда бывал какой-нибудь сюрприз – кусочек мяса или яйцо, а однажды отец принес ей три конфеты.

В мае восемнадцатого года большевики запретили партию кадетов, и партия перешла на нелегальное положение. Организация называлась «Союз возрождения России», проводила свои заседания втайне, и несколько раз эти тайные встречи происходили в квартире на Фурштатской, – Лили очень этому радовалась, ей казалось, что рядом с ней идет увлекательная игра в шпионов. Но она была не из тех девочек, чтобы можно было играть в шпионов без нее, она сама хотела быть главным шпионом, поэтому Лили присутствовала на всех тайных собраниях, которые проходили у них дома, – в виде ушей, плотно прижатых к дверям. Эти уши слышали слова «восстание», «мятеж» и замирали в восторге – как героически, как романтично… Жаль только, что ее отец не был главой организации, не переправлял секретные разведывательные сведения, не собирался выступать с оружием в руках, он всего лишь предоставлял квартиру для собраний – из подслушиваний и подглядываний это было совершенно ясно. Лили даже немного стеснялась того, что ее отец, Алексей Алексеевич, князь Горчаков, был таким мирным, сентиментальным, застенчивым человеком, ни разу в жизни ни на кого не повысил голос, всегда носил при себе ее фотографию… был человеком, созданным исключительно для частной жизни, но не для восстаний и мятежей. В ее глазах его оправдывало то, что он был уже старый – к моменту описываемых событий ему было шестьдесят два года.

…Когда кто-то близкий уходит от нас внезапно, мы начинаем перебирать в памяти последние проведенные с ним минуты, и они кажутся нам наполненными глубоким смыслом, которого мы не увидели бы, если бы вслед за этим ничего не случилось.

20 августа 1918 года, перед тем как выйти из дома, Алексей Алексеевич на секунду притянул Лили к себе и сказал: «Dieu te garde»[1] – и погладил по голове. Он был очень сдержанным человеком, и это случалось крайне редко, – не впервые ли?.. Отец Лили, Алексей Алексеевич Горчаков, вышел из дома и не вернулся. Так вот, – почему он тогда погладил ее по голове?.. Он же не мог знать?..

* * *

– Как вас зовут, деточка? – из-за аппарата ласково спросил Левинсон. – Деточка, опустите головку и посмотрите в угол… – сказал он и вдруг тихо позвал: – Фаина!

– Что ты кричишь на весь дом? – Фаина появилась в ту же секунду, как будто подслушивала за дверью.

Какое же это было ошеломительно странное семейство!

Мирон Давидович Левинсон был огромный красавец, Фаина в своем темно-вишневом бархатном платье, с продернутым в вырезе белым кружевом, с пышными кружевными рукавами, была красавица, и красивого у нее было в избытке: брови, глаза, губы – все большое, яркое. Сказать о ней «полная» или даже «толстая» было бы недостаточно, Фаина была такая толстая, что у нее уже не просматривались отдельные признаки полноты вроде второго подбородка или лишних складок и складочек, она вся была бархатно-кружевная гора, увенчанная брошкой. Лили зажмурилась и быстро открыла глаза – проверила, не мираж ли это цветное бархатное семейство, будто сошедшее в серый Петроград с картин голландских мастеров, не аристократы, конечно, а бюргеры – пышные, бархатные… Лили хотела бы бархатное платье, но лучше не вишневое, а зеленое, бывает бархат глубокого изумрудного цвета. К такому платью замечательно пошли бы высокие ботинки со шнуровкой… а шляпка, какая понадобилась бы шляпка?..

...
7