Читать книгу «Крысиный Король. Жили-были мы» онлайн полностью📖 — Елены Борисовны Четвертушкиной — MyBook.
image

Глава 1

Когда я родился, дома никого не было, а на столе лежала записка: «Молоко в холодильнике».

Анекдот.


Город, в котором я родилась, – Акзакс, всегда будет для меня Родиной в единственном смысле этого слова, сколь бы пафосно оно ни звучало. В конце концов, в моем возрасте могу себе позволить неформатную сентиментальность, и употреблять святое слово «Родина» (извращенное и оболганное современными, в какую-то непроглядную заумь продвинутыми бандерлогами) по собственному разумению. Для не-утерявших души и сердца уточняю: Родина – это то, что не разменивается на экономику и политику, не тиражируется на переезд в любую другую страну, город, поселение, и не размывается восхищением ими.

Акзакс с самого начала, всегда и навсегда, – моя вечная любовь, вечная боль, пожизненная моя ностальгия. Какою бы ни оказывалась жизнь, плохой или хорошей, скучной или интересной, – вспоминаю этот город, не могу не вспоминать, не видеть во сне и академическую философичность старых особняков, и заносчивость доходных домов, которые, задорно подбоченясь балконами, лихо сдвинули на затылок треуголки крыш, и поглядывают насмешливо на людей, на утекающее в сквозняки подъездов чужое время. Чужое – потому что подъезды самоуверенны и горды: думают, что всё уже видели, всё пережили, всё знают наперёд…

И бульвары: капризные и очаровательные, в обрамлении столетних, перекрученных временем стволов тополей и каштанов, непостоянные, неотразимые, с неожиданными коленами аллей в густых зарослях сирени, каждодневно переполненные яркой жизнью своих завсегдатаев, только ими живые и бессмертные, – они гомонили, переговаривались, переругивались, и существовали искромётно и творчески.

– …Дама, откуда у вашей собаки столько медалей?! Она что, съела генерала?

– Идите себе, мужчина, что за мода приставать к приличным сукам… Жужу, детка, плюнь на глупого дядьку. И не мотыляйся между ног, гуляй прежде…

– …Скажите, если я пойду в эту сторону, там будет вокзал?

– Кто вы такой?! Где вас научили такому беспардонному снобизму? Вокзал там был, есть и будет, даже если вы никуда не пойдете…

– …Боже ж мой, няня, что ж ваш ребенок все время так оглушительно орет? Чего он хочет?

– Вы ничего не понимаете в детях, молодой человек. Ребенок хочет орать!

– …Что тут толпа, кто мне скажет? В этом городе что-то случилось?

– Нет. Но надо же убедиться лично!

…Тогда, в ту доисторическую эпоху, ответить на вопрос о молодости было очень легко. Это просто была весна, акзакский внезапный март, революционер пламенный, от чьей юной пылкости плавились сугробы. Даешь лето! Даешь зелень! Долой снег!.. И лавины с крыш, и готический благовест падающих сосулек, и дворники, сосредоточенные и суровые, как саперы… Вот с апрелем уже сложнее, потому что первый дурман чуточку повыветрился; солнышку приходится вставать раньше, для него начинаются трудовые будни, не блещущие чистотой. Из-под тающего снега выползает, надвигается, гася эйфорию, неприглядная, голая, неприбранная земля. И со всем этим придется делать весну… Тебе придется сделать добро из зла, потому что его больше не из чего сделать…

Но мы-то делали из зимы весну. И какую!..

…Конечно, теперь я знаю, так бывает: если человек рано лишается родителей, по любой причине (умерли, или уехали, или просто заняты выше крыши – не до детей, есть дела поважнее, всякое случается), то маленькому человечку это всё равно до лампочки, он же просто не знает, чего лишается. Нет, мы патологических случаев мы не берем… Но в случаях так называемых «рядовых» вместе с молочными зубками у позаброшенного ребенка расшатывается некое, свыше данное, счастливое восприятие мира, ранее защищенное какой-то неизвестной, Небесами благословенной непотопляемостью. И приходит момент, когда преждевременный опыт подсказывает, как ужасно не хватает собственных капризов, которые кто-то обязательно станет терпеть, а ты за это простишь им всё, что угодно. Когда тебе прощают, – когда ты прощаешь – всё, что угодно просто так, ни за что, по неписаному закону беззащитности, нежности и преданности, которых не надо никому объяснять… Да и что тут объяснишь: мамины ласковые руки и бабушкины плюшки на ужин, и папино – рискованное, до счастливого визга, твоего и мамы! – подкидывание под потолок, и дедушкино привычное ворчание перед сном: отчего это никто никак тут не угомонится, и понимает ли кто-то здесь, в этом зоосаде, что папе с мамой завтра на работу?..

И вдруг встречаешься со всем этим лицом к лицу в гостях у случайной подружки… нет, скорее в любимой книжке – откуда же ещё было черпать жизненный опыт! – и внезапно, в горестном прозрении, узнаешь и понимаешь: ничего этого у тебя на самом деле нет, и не было никогда, только мечты да надежды. Проникнутые культом семьи «Серебряные коньки», «Убить пересмешника», «Капитан Крокус»… Подумать только, да ведь и вредного мальчишку Тома Сойера так искренне любила тетя Полли! Даже у Пеппи-Длинный Чулок обнаружился любящий, хоть и романтический, папа.

И тогда…

Тогда частенько случается следующее: в наивности своей ты овеществишь и сведешь к предметам всё, о чём тоскуешь, и станешь требовать от вещей какой-то невнятной компенсации за недополученную от людей любовь. Но вещи не умеют любить, сколько бы их не было; убедившись в этом, опять отчаявшись, ты в безумной тоске и растерянности пойдешь вразнос, и враз объявишь войну этому миру, в пику и назло всему хорошему и нормальному, которого тебе лично не досталось почему-то.

Или иначе: не попав в мир людей, позабытая в мире предметов, в неистовом стремлении хоть где-то обнаружить положенную тебе по праву беззащитности любовь и нежность, начнешь любить то, что окажется под шарящей в поисках взаимности рукой – плюшевого мишку, няню, чужой дом или чужую семью – первое, что окажется работающей «валерьянкой» от детского, не очень понятного взрослым, но действительно вселенского и катастрофического одиночества.

Так было и со мной. И так уж получилось, что моим лекарством от одиночества стал большой, старый и мудрый, редкой красоты город, – персонально для меня (как я часто думала) созданная Господом утешительная и поучительная сказка.

Наверное, потому и оказалось так несложно научиться сидеть на коленях не у бабушки, а у старых подъездов, и разговаривать не с сестрами и братиками, а с дождинками; и отличать ласковые интонации капели с крыши маленькой церкви за углом от строгого, требовательного речитатива капели со стрельчатого навеса над крыльцом Кафедрального Собора. И, уж совсем по-родственному, просто пропускать мимо ушей ворчанье (как дедушкино) зануды-трамвая – ну вот так некстати мне сейчас его громогласные сентенции, упрёки и увещевания, а он все ворчит и ворчит… Я научилась рыдать на жесткой, но всепонимающей груди парковой скамейки. Привыкла здороваться с лестницами и подъездами, как с дальней, но любящей роднёй. А вот с перекрестками у меня сложились довольно трудные отношения, как с крёстными, которых тебе кто-то когда-то навязал, теперь уже и спросить-то некого, а не денешься никуда, как бы ни хотелось. А они, вот ведь незадача, всё зудят да зудят, всё учат да учат: ты куда, нет, не туда… И так хотелось гаркнуть – все от меня немедленно отстали, я сказала!.. Куда хочу, туда и иду, вот что ты со мной сделаешь, съел!? И упрямо думалось, что ничего они не понимают на самом деле, просто по сути своей мелочны и недальновидны…

Тупики, загороженные дворы, «кирпич» под воротиной двора, на который мне не было надобности обращать внимания – всё это жило вместе со мной осмысленной, взаимной и насыщенной приключениями внутренней жизнью. Мне всегда в то время было не с кем поболтать, и я совершенно спокойно делилась своими соображениями по поводу тысяч важных вещей и с атлантами и кариатидами городских подъездов, и с античными фигурами на фонтанах; играя сама с собой в «северный проход», сворачивала за угол в неприметный переулок, и вдруг нос к носу сталкивалась со статуей утомленной дамы с дитятей, прикорнувшей в теньке столетнего тополя. И машинально, от неожиданности, говорила: «Ой… Привет!»

А в следующий раз – уже без «Ой». И вскоре начинала замечать, – видеть, отмечать и сочувствовать, – как напряжена спина склонившейся к ребенку женщины, как натружена рука, тревожно подхватившая упитанного младенца… Мне казалось тогда (а может, и не казалось), что всё¸ имеющее живой облик, живо откликается мне – ну, раз уж больше некому было откликаться. Акзакс всегда был щедр на мудрые уроки, он говорил: дома даже коровья лепешка пахнет маминым молоком. Я и училась: трудолюбию – у трамваев, терпению – у потрескавшихся, седого камня ступенек Церкви Покрова Пресвятой Богородицы, оптимизму – у Беспечного Птицелова с фрески на доме бывшей Гильдии Гобеленщиков.

Нет, я никак не числила себя сиротой. Да в ум не залетело бы… Совесть потерять совсем бы пришлось, – так думать перед лицом прекрасного древнего города, любимого и любящего меня, какая есть, какой бы ни была, – оплота, опоры, наставника и хранителя!

…Он густо переплетен каналами, по, ому что в средние века, в эпоху развития ремесел, река была самым дешевым видом дороги. И если плыть по нашим каналам по старому городу, то над головой то и дело нависают верхние выносные этажи ближних зданий и балки, теперь уже в большинстве своем бессмысленные, но служившие когда-то для подъема грузов, – чтобы миновать узкие, на поджарого человека рассчитанные, лестницы и проходы верхних этажей. По Акзаксу ходит байка: на каналах очень легко вычислить дом пьющего хозяина, там на выносных балках до сих пор болтаются хорошо смазанные блоки с крюками – доставлять главу дома, напившегося до положения риз, в родные пенаты…

А вообще история моя проста.

Я родилась в Акзаксе, в достаточно обеспеченной семье, и жила там до семи лет вместе со старшим братом Артуром. Мама умерла рано. Отец нами очень гордился, и даже любил по-своему, но времени на нас не находил совершенно, так как занимал очень высокую должность при дворе, и потому в какой-то момент Артур отправился в военную школу, а я – в интернат при монастыре Преображения Господня.

Вернувшись отта узимойда через 10 лет, я обнаружила, что Артура нет, и не предвидится – он продолжал учёбу. Загородное имение на Щучьем Усе в дачном, дорогом, как сейчас говорят, элитном пригороде Акзакса, где мы тогда жили, состояло из тихого барского дома с громадным, уходящим в бесконечность яблоневым садом, – мы с братом провели там счастливые и оголтелые детские годы, играя в мушкетёров и индейцев. Оно и тогда-то было весьма пожилым, а теперь и вовсе шагнуло в заслуженную старость. Летний флигель потихоньку обрастал снаружи девичьим виноградом, а изнутри – плесенью и сталактитами бледных грибов. В собственно доме потолки первого этажа потихоньку сгибались коромыслом, окна в спальнях страшно сифонили летом, а зимой покрывались разлапистой изморозью; полы предсмертно скрипели почти повсюду, печи дымили, кухарка-поденщица, лет 80-и от роду, постоянно грозила уволиться, и готовила с редким упорством всегда недоваренное, пережаренное, недопечённое, пересоленное… Папа по-прежнему не находил времени заниматься нами, и потому назначил мне опекуна – своего друга, члена Парламента маркиза де Ла Оля, в чьем огромном доме на Левом, ещё более престижном берегу Акса, на улице Подзащитных Грешников, мне и предстояло далее проживать. Собственно, я вернулась из монастырской школы для поступления в Университет. Мне тогда казалось, что изучение науки психологии даст мне верный рецепт избавления от всех горестей земных. Кстати о трагических закидонах молодости: так часто юное существо опрометчиво выбирает профессию вовсе не из стремления употребить собственные, Богом данные, трудно реализуемые таланты, и тем облегчить чужие тяготы, а имея в виду попросту наплевать миру на башмаки, надавать ему по морде своими немереными победами, чтобы расплатиться за все мучительные с ним, миром, дрязги и свары, за все детские проигранные битвы…

Хотя, кто знает, – не глупец же сказал: врачу, поди, сведи бородавки у себя с носу, а там, может, и увидишь, как вынуть всякое разное вредное из внутренностей ближнего своего.

…Попав обратно в Город, я занималась, конечно же, ужасно интересной учёбой, вот только имела неосторожность влюбиться в своего опекуна. Как и положено по законам жанра – по уши. Никаких особенных эскапад я себе не позволяла по причине болезненной застенчивости и непрошибаемой невинности, только писала ему тайком каждый день письма, в которых было очень много литературы и очень немного собственно страстей, о которых я тогда имела, слава Богу, чисто книжное представление. Маркиз (до сих пор горжусь тем, что моя скрытность почти граничила с деликатностью) о письмах ничего не знал, равно как и о моих страданиях, и довольно охотно проводил со мной нечастое свое свободное время. То, чем эта мыльная опера закончилась, лучше всего расскажут письма. Упаси Боже – не стану приводить их тут все, только основные, исключительно ради того, чтобы ясно стало: я была в то время непростительно юной, непростительно романтической, непростительно наивной идиоткой.

…А теперь вот, в старости, думаю – может, Господь милостив настолько, что с тех пор изменилось не так уж много?..

Нет ответа.

Поэтому – письма.

1 письмо.

«– Знакомьтесь, маркиз – моя дочь, Зоринка Норенс. Зоринка… Маркиз де Ла Оль.

Ты сдержанно киваешь.

Пауза.

Я узнаю, замираю, вспыхиваю.

– Здравствуйте…

Сказав пару приличествующих случаю слов, отец нас оставляет – у него много дел. Ты идешь его проводить.

На улице – дождь. Будто и не весна вовсе, и ветер треплет мокрые ветки, а листья на них совсем уже распустились. Холодно, хоть и май, небо свинцовое… На окнах – капли, как звезды на небе. Окно высокое, стрельчатое. Тяжелые занавески – в тон ковру. Комната – сводчатая, на втором этаже твоего дома. Дом стоит на улице Подзащитных Грешников, на Высоком берегу – самой фешенебельной улице моего Акзакса.

Ты возвращаешься, проводив отца, и я поспешно делаю умно лицо.

Ты говоришь:

– Твой отец… В общем, для тебя всё к лучшему. Алеа якта эст («жребий брошен») … Монастырская школа… это, конечно, неплохо, но… Тебе надо учиться дальше, и, видимо, я смогу помочь. Жить будешь здесь. Только давай договоримся сразу, ребенок: библиотека, сад, кухня – пожалуйста, но в мой кабинет носа не совать.

Надо же, а я тебя за умного держу… Сдался мне твой кабинет! Что может заинтересовать «ребенка» в кабинете – окно, задраенное наглухо? Ковер нетоптанный?..

О монастырской школе ты говоришь так, как будто меня привезли из лепрозория. А мне, между прочим, там очень даже нравилось, потому что там все были добрые, и любили меня, и учили рисовать, и петь, и читать стихи…»

Не могу не прервать письма для справки.

Ничего, что могло бы напугать трепетного обывателя, в монастырской школе мы с Джой (моей обретенной там, и, как выяснилось потом, пожизненной подругой) так и не увидали, хотя последующие друзья долго отказывались нам верить. Ни Джой, ни я в детстве к религии никак не прикасались, поэтому в монастыре нам многое казалось не слишком понятным, но и не сказать, чтобы как-то неприятно. Мы, попавшие именно в монастырскую школу не по личной вере, а по произволу дураков-взрослых, насилия над собственной личностью, безусловно, терпеть не собирались, но готовы были сочувствовать чужим порядкам, которые добрые люди просили соблюдать, со всем уважением к нам. Единственное, что на самом деле убивало, так это публичность: общие спальни, дортуары и туалеты. Невозможность ни на секунду остаться наедине с собой… Суровые монастырские правила были не слишком понятны двум девочкам, не собиравшимся сочетаться на всю жизнь со Христом.

Но!

Но добрая сестра Елена читала нам перед сном и Агату Кристи, и Конан Дойля, особо обращая наше внимание на тот факт, что замечательные эти авторы были, безусловно, верующими людьми, и все удачи и подвиги своих героев полагали несомненной милостью Божьей.

Но, кроме того, сестра Наталья разрешала лазить по деревьям, и не ругала никогда, только просила быть поосторожней, и смеялась, замечая, что вот если бы тот

...
5