Когда начались занятия, они измучили всех, Варька заговорила, скоро, непонятно. Наталью предупреждали: речь смазанная, без интонирования – норма для детей с такой потерей слуха. Но утешения это не приносило. Девочка болтала без умолку, но о чем – надо было догадываться. Окружающие просто принимали ее за идиотку, задавали вопросы, поучали, советовали.
Почему люди, как правило вежливые и неназойливые в любых иных вопросах, лезут с поучениями и рекомендациями, когда дело касается воспитания и образования чужих детей? Не проходило дня, чтобы какой-нибудь милый человек в общественном транспорте, склонившись к Наталье пониже, не говорил: «Ребенком, дорогая, необходимо заниматься, даже если он такой» или «Ах, какая красивая девочка и совсем не говорит, вы начинайте с коротких слов и, вообще, побольше общайтесь с ребенком». Наталья не злилась, только иногда ночью, представляя себе будущее, горько, по-старушечьи плакала в подушку, слушая Варино довольное сопение.
Да, дочь не такая, как все. Придя из школы, она никогда не сможет весело рассказать о пятерке по чтению и о том, как сосед по парте двинул ей по спине портфелем, а она его чуть не прибила. Нет, рассказать она, конечно, сможет, но придется вслушиваться в слова, вычленять звуки, догадываться по контексту. К тому же она плохо запоминает названия предметов, глаголы более или менее выучила, а существительные никак ей не даются. Такие простые слова, как «стол» или «книга», звучат у нее витиевато, совсем не так, как обычно.
Массовой школы для дочери Наташа не искала, пусть Варя учится «со своими», в спец-школе для детей с потерей слуха, как-никак беда у них общая. Но бабушка, «возмущенная таким отношением к ребенку и семейным традициям», не позволила: «Дети Атамановых никогда не учились в заведениях. Может, конечно, у Шеманских такое и бывало, ты у Насти спроси. Она наверняка многое помнит». И дальше шел текст о безответственности, лени, неуважении к прошлому.
Когда и за что она так сильно невзлюбила Настю, сестру Ильи, Наталья не заметила. Но если речь заходила о Насте, лицо Владлены Александровны, еще достаточно красивое, краснело, а губы превращались в скорбный угол. «Эта негодяйка, женившись вместе с Ильей на моей дочери, приехала и поселилась в нашей квартире, мало того, еще в дела семьи лезет, дрянь».
Так было каждый раз, бороться с этим было бесполезно. Она, словно попугай, твердила одно и то же, и никакие аргументы для нее больше не существовали. Оставалось только, виновато глядя на Настю, повторять: «Не обижайся, пожалуйста, ты же знаешь, как мы все переживали смерть Илюши, к тому же они, слава богу, с нами не живут».
После смерти Ильи семья совсем развалилась, но не сразу, потихоньку. Первым отдалился отец, теперь он жил на даче, в городе бывать не любил, и раздражался на любую попытку втянуть его в решение каких-либо вопросов. У него была печка, парники и воспоминания. Иногда, выпивая с соседом, таким же неприкаянным и одиноким, он размышлял вслух о судьбе и никак не мог найти ответа: «Почему жизнь такая сволочная?» Павел Андреевич Атаманов, дед Варвары, потомственный казак, выросший с мечтами о Доне и казачьей вольнице, смерти не принимал. Он ненавидел ее, как ненавидят человека однажды предавшего, непорядочного товарища.
Еще мальчишкой, похоронив всех близких в блокаду и хлебнув прелести взрослой жизни, он объявил смерти войну. Но она всегда побеждала, и не было вариантов. Справиться с горем, чтобы жить! Шестьдесят три года он только тем и занимался. Сиротство, семнадцать лет в заводском общежитии и жена превратили его в человека замкнутого, эгоистичного и далеко не доброго. Но дочь привела в дом зятя, и он оттаял. Илюша оказался человеком добродушным и интересным, имеющим собственные, достаточно четкие представления о жизни, уважающим мнение других.
В семью он вошел сразу, без запинок. Это был именно такой муж, о котором мечтал Павел Атаманов для дочери. Все предыдущие Натальины женихи были ужасны: один писал стихи, у другого, генеральского сынка, самомнение заклинивало до потолка, а третий… Да что их вспоминать? Пока Варька, долго не желавшая появляться на свет, орала, очутившись в новом мире, а они с Ильей стояли, не обращая внимания на мороз, под окнами больницы, вопрос родства был решен окончательно: сын, и только сын. Наталья потом рассказывала, как соседки по палате завидовали: муж и отец, вместо того чтобы водку в тревогах пить, стоят под окнами и поддерживают своих девочек.
Наташка вышла замуж за Илью, у них родилась дочь, и все было хорошо. А потом Ильи не стало, мир, такой привычный и уютный, рухнул. Не вышло счастья-то. Похоронив мужа, Наташа, невменяемая и опасная в своих намерениях, тенью слонялась по квартире, позабыв о дочери и изобретая новые способы самоубийства. Настенька, сестра Ильи, совсем еще юная, все плакала и твердила о каком-то ею самой выдуманном проклятии, якобы наложенном на них цыганкой, и только Владлена, привыкшая принимать удары судьбы достойно, без истерик, оказывала всем «первую помощь» и повторяла: «Илью не вернешь, делать нечего, надо жить». Но это почему-то особенно раздражало Павла Атаманова. Тогда он впервые заподозрил жену в неискренности.
На девятый день Павел Андреевич вместе с Наташей и Варенькой поехал в лавру. Служба, долгая, с песнопениями, отчитками, внучку утомила, она разбаловалась, вела себя плохо. Он хотел, подхватив девочку, выйти из храма, но, заглянув в глаза дочери, замер в ужасе: в них ничего, кроме раздражения и ненависти, не отражалось.
– Дочка, что ты? Помолись. Попроси Господа, пусть примет мужа твоего у престола. Молись, нам нужен покой.
– Оставьте меня, – прошипела Наташа, – где был ваш Бог, когда Варвара оглохла? Что делал он, куда смотрел, когда умирал мой муж?
– Что ты, доченька, мы ведь верующие люди, и помыслы Создателя нам неизвестны. Может, он спасает нас.
– Вот и не надо со мной говорить. Пусть оставит свои помыслы при себе. – Схватив Варю за руку, она вышла из храма.
А над склоненными головами звучало: «Они подобны детям, которые сидят на улице, кличут друг друга и говорят: мы играли вам на свирели, и вы не плясали; мы пели вам плачевные песни, и вы не плакали. Ибо пришел Иоанн Креститель: ни хлеба не ест, ни вина не пьет; и говорит в нем бес…»
Через неделю Павел Андреевич вернулся в лавру и, остановив торопившегося по делам монаха, попросил о разговоре.
– У нас исповедь по четвергам, во время службы, подготовитесь, приходите.
– Я не на исповедь, мне посоветоваться.
– В четверг, в четверг… Благословить могу и сейчас, а разговоры все по четвергам.
– Хорошо, извините, что задержал. – Он попрощался и решил уходить, в храме стало как-то очень мало воздуха.
Что-то заставило батюшку остановить этого странного человека, и он не ушел, остался с «душой тоскующей», дал ей выплакаться. Никогда еще Павел Андреевич не говорил так много. В его исповеди было все: блокада с громоздящимися повсюду трупами, хамство деревенских парней, приехавших в город на заработки после войны, живших с ним в одной общаге, беда внучки, неожиданная смерть Илюши, желание поверить в то, что все не зря, что есть в этом смысл, пусть микроскопический, но есть. И на все вопросы находились ответы, слезы высыхали, и душа просветлялась.
Легкость вдоха, пришедшая к нему в храме и принесенная домой, исчезла тут же, стоило ему заглянуть в глаза Наташи. Нет, словами не утешишься, подумал он, что-то не описанное в святых книгах, страшное есть в этом мире, оно в дрожании рук, отрешенном, безжизненном взгляде дочери, не прощенной Павлу Андреевичу смерти его отца. Чем мы прогневали этот мир, раз он так жесток к нам?
Отец его умирал долго. И в бреду все повторял: «Запомни, сынок, как хочешь, но спины не гни, ни перед кем, даже перед этим, с нимбом, если он, конечно, есть». Как будто не о чем больше перед смертью сказать. Павел так и прожил: поклонов не бил, пяток не лизал, тащил свой гордый профиль по земле и все время терял близких. Терял и забывал.
Именно тогда, приехав из лавры и стоя в прихожей с бутылкой пива в руке и в расстегнутом пальто, он решил сделать то, о чем задумывался уже давно: отыскать могилы родителей и брата. В архиве, наверное, есть данные о захоронениях в период с января по июнь 1942 года. Надо поднять документы, определить, на каком кладбище лежат его близкие, и найти могилу, пусть даже приблизительно. Но задача оказалась невыполнимой. Он обошел все архивы, кладбища и везде ему отвечали одно и то же:
– Атамановы Андрей Константинович и Аделаида Никандровна на тот период времени в городе не проживали. Вы ничего не путаете? Они точно были прописаны в Ленинграде?
– Да, Смоляная улица, 4А, в отдельной трехкомнатной квартире, с четырьмя детьми, один из которых – я.
– Мы бы рады помочь, но сведений на этот счет у нас нет.
Точно были прописаны и точно проживали, так же как и он, пока не ушел в общежитие, а вернувшись, нашел в своей квартире чужую семью из трех человек. Тогда-то он и узнал от управдома, что умер:
– Тебя, мальчик, по документам, в живых нет. Так что иди отсюда.
– Как это «нет»? Это моя квартира.
– Может, и была твоя, только, по домовой книге, ты умер.
– Но как же умер? Вот он я, стою перед вами, живой и практически здоровый.
– Ничего не знаю. Архив сгорел, семья Атамановых погибла, никого не осталось. И не надо занимать мое время.
– Дядя Коля, неужели вы меня не помните? Ведь вы с моим отцом дружили, а Катька ваша с Костей, моим братом, под мостом целовались, вы тогда еще ей чуть косу не оторвали?
– Помню, Павлик, конечно, помню и тебя, и отца твоего, Андрея, царствие ему небесное, но помочь ничем не могу. По документам, ты умер. И лучше не приставай ни к кому больше, иди откуда пришел.
– Но ведь это моя квартира, а там чужая женщина с ребенком.
– Вот поэтому и говорю: уходи. Это не просто женщина, а жена товарища Соколецкого, проживает на законных основаниях, согласно ордеру, выданному самим товарищем Папковым.
– А как же я?
– Ну сколько можно повторять? Иди, покуда жив, а то беды не оберешься. Не твоя это больше квартира.
Могил близких он так и не нашел. Поставил памятник Илье и запил. Сначала было пиво, градусом слабое, но для его возраста опасное, потом тихо перешел на водку. В пьяном безумстве он все чаще и чаще вспоминал отца, просившего перед смертью выжить и сохранить род Атамановых, пусть не очень знаменитый, но честно служивший Отечеству. Тогда Павлу Андреевичу было тринадцать лет, и он боялся, больше за себя, чем за этого седого, старого и малознакомого ему человека. Таким он отца не помнил. Чернявым и высоким, «с бессовестной белозубой улыбкой», как любила говорить бабушка, был его отец. Там на грязном белье лежал другой мужчина, неприятный, опустившийся. Он все время хрипел и просил есть. Только после смерти лицо его утратило голодный оскал, опять стало красивым, прежним.
Они с матерью наняли управдома дядю Колю, тот за обручальное кольцо отвез тело отца на какой-то пункт приема. Мать, особенно сосредоточенная в минуту выноса покойника, в истерике не билась, может, у нее просто не осталось сил, а тихо повторяла: «Смотри, Павлик, и запоминай. Мне скоро за ним, поступи правильно. А Николай тебе поможет».
Мать он не похоронил. Это было первое предательство в его жизни. Он выжил, но Атаманов из него получился никакой. Какие традиции мог сохранить человек, семнадцать лет проживший в общежитии, испуганный, затравленный нищетой и страхами?
Теперь, просиживая целыми днями на даче у камина, сделанного собственными руками «для детей», и вспоминая прожитое, он никак не мог найти ответа на вопрос: «За что, Господи?»
А жена его, Владлена Александровна, по-прежнему деятельная, искала пути спасения внучки, такие же неправильные и фальшивые, как она сама. Он понимал это, хотел ее остановить, но не делал ничего. Слишком устал он от этой жизни, несущей ему разочарования, устал так, что не принял даже Бога, так долго тянувшего к нему руки в утешение.
В восьмом классе Варвара неожиданно увлеклась математикой и физикой и вышла в хорошистки.
Сердце Натальи немного притихло, но так и не успокоилось. Она по-прежнему ездила каждое воскресенье на кладбище, но уже больше по привычке, не особенно надеясь быть услышанной, и речи ее становились все оптимистичнее. Она рассказывала мужу обо всем, он же, как обычно, безответно выслушивал, а потом отпускал ее домой, чтобы вновь встретиться через неделю и узнать последние новости о близких ему людях.
Дети, учившиеся со мной, слышали хорошо, они не носили слуховых аппаратов, не вглядывались в движения губ собеседника, для того чтобы догадаться, о чем идет речь. Это были здоровые дети. Я хотела подружиться с кем-нибудь из них, рассказать о своей стране, где все носят настоящие имена и счастливы. Но они не слушали. Я рвалась в дружбу, мечтая найти того, с кем можно будет поделиться полетами над дорогой, обсудить рассветы над зеленой горой. Только однажды девочка по имени Кристина, с длинной пшеничной косой, очень красивая, снизошла до общения со мной. Она стала моей первой подругой. Светку Белоусову, знакомую с младенчества, я в счет не брала. С Кристиной мы вместе ходили в столовую, иногда она списывала мои домашние задания и разрешала мне подавать ей сменную обувь из мешка. Один раз я случайно подслушала ее разговор с Димкой Илларионовым о том, что снисходительность – удел королев, и поэтому она не станет прогонять инвалида: «Подобная связь возвышает над обществом и в глазах учителей». Вечером я спросила у Насти: «Кто такие инвалиды?» Она промямлила что-то, но я не поняла; у мамы спрашивать не хотелось, она, как мне казалось, вряд ли обрадуется такому вопросу. Они скрывали от меня что-то важное, а это неприятно.
Училась я плохо. Основной оценкой, заслуженной, но не без натяга, законно поселившейся в моем дневнике, стала тройка. Но это никого не смущало: «Главное – чтобы ребенок учился в общеобразовательной школе и не общался с придурками, машущими руками, тупыми и ограниченными в силу природного недостатка».
Кристина, наигравшись в благотворительность, нашла себе другую подругу, и я, оставшись в полном одиночестве, увлеклась учебой. Мне понравилось, что все предметы подчиняются своим специфическим законам, понятным, если вглядеться в первоначало.
В мой дневник стали заглядывать четверки, однажды даже прихватив с собой пару пятерок.
К концу восьмого класса я выбилась в хорошистки и влюбилась: смешной такой мальчишка, с голубыми глазами и растерянной улыбкой на подвижном лице и таким же забавным, как он сам, именем, Миша Мохначев. Мне сразу представлялось что-то совсем мягкое, мохнатое, с теплой шерстью и совсем не злое. Теперь маме не приходилось канючить по утрам: «Варя, вставай, уже скоро девять, в школу опоздаешь». Я перестала опаздывать. Предчувствуя звонок будильника, вскакивала, бежала в ванную. Надо было успеть принять душ, надеть что-нибудь эдакое и по-взрослому попить кофе, о чае с бутербродами или каше и речи быть не могло. Где вы видели взрослую женщину за тарелкой каши? Это для детей. Я же выросла и познала любовь, у меня появился молодой человек, правда, он еще не знал этого.
В мужской день, двадцать третьего февраля, я решила положить конец неопределенности и подарить ему себя, точно зная, как это будет. Сценарий объяснения, на который я потратила почти неделю, был продуман до мелочей: я, в праздничном платье с сиреневым бантом, подойду на большой перемене и, одарив его одной из своих замечательных улыбок, скажу: «Миша, мы любим друг друга, тебе трудно признаться, поэтому я решила сделать это сама. Давай дружить, ходить вместе в кино и на концерты, лазить в Интернет, а когда подрастем, я стану твоей женой». Так я и поступила.
На третьем уроке наша биологичка Алевтина Николаевна устроила контрольную по законам Менделя. Мушки дрозофиллы, опьяненные моими переживаниями, не сумев толком скреститься, расселись на разноцветных бобах неправильной окраски и принесли мне двойку на своих маленьких крылышках. Но разве может это огорчить, когда впереди целая счастливая жизнь, настоящая, взрослая, с человеком любимым и любящим, и до объяснения всего несколько минут. Наскоро затолкав учебники в портфель, я выскочили из класса. Я так спешила, что забыла листок с контрольной на парте, пришлось возвращаться, стоять в очереди к столу учительницы. Выйдя из класса, я поняла, что опоздала: Мишки в коридоре не было. Я добежала до столовой – хотелось увидеть его как можно скорее, но и там пусто. На большой перемене мальчишки часто выбегали за школу покурить, Мишка вроде бы не курит, но на всякий случай я решила выйти и посмотреть, может, пошел за компанию. Я выскочила на крыльцо и увидела их.
Весна в этом году никак не хотела наступать. На улице было так холодно, что я почувствовала, как мой живот и плечи начинают предательски подрагивать. Стараясь не обращать на это внимания, я направилась к своему счастью.
– Эй, Мохначев, смотри, твоя, в идиотском платье.
Меня нисколько не смутило это замечание.
Но Мишка почему-то глупо засмеялся, пряча за спиной сигарету, сделал вид, что вовсе не меня ждал все это время, а просто курил с пацанами.
«Зачем он курит? Это же вредно, и заболеть можно. Ничего. Я отучу его», – подумала я, а потом сказала: «Миша, нам надо поговорить, давай отойдем в сторону». Казалось, он не понимает, смотрит, слушает, но от друзей не отходит. А как иначе, ведь он потерян не меньше моего, хорошо, хоть я решилась. Подойдя поближе, я взяла его за руку и отвела в сторону. Теперь уже плохо помню, как это было. Я говорила о наших чувствах, будущих детях, о дороге, над которой можно летать, и еще о многом.
Он слушал. Видно было, что ему интересно и он не против начать такую отличную жизнь со мной. Конечно, он немного испуган и смущен, ведь это он должен был мне все это сказать. Еще минута – он прижмет меня к своей груди и попросит прощения, что так долго не решался объясниться сам. И вдруг я услышала или прочитала с губ, уже не помню: «Знаешь, я ничего не понял. Может, ты напишешь? Я не разбираю твою речь». И тогда я узнала, кто такой инвалид. Десять лет они учили меня говорить, и в самый главный момент своей жизни я запуталась в звуках, не смогла выразить то, чем жила последние месяцы, словами. Я – никчемная, косноязычная уродина, придумавшая себе волшебную страну и любовь.
Я ничего не стала писать. Просто ушла, опустив плечи, и больше никогда не смотрела в его сторону. Даже когда однажды он подошел и заговорил со мной, я сделала вид, что не слышу. Да и зачем мне? Все решено, мой удел – одиночество и книги, в них я найду друзей. Многие женщины прошли по жизни без любви, и мне она не нужна.
Не думаю, что тогда я именно так оценила ситуацию. Просто мир, недоступный моему восприятию, в тот момент окончательно отвернулся от меня, и, сколько бы потом я ни пыталась вернуть хотя бы прежнее его понимание, все было тщетно.
Я научилась слушать, но от этого не стала слышащей, меня выдрессировали в звукопроизношении, но говорю я по-прежнему отвратительно, особенно когда чрезмерно стараюсь. Понимают мою речь, а правильнее – понимали, только близкие, но и им это стоило определенных усилий.
О проекте
О подписке