– Это почему? – изумилась Раиса.
– Да потому что все ее замыслы любому дураку с детства видны были, – буркнула бабка Абрамец. – Хотя грех жаловаться: ей сглазить человека было – как плюнуть. Она ж рано рожденная, семимесячная. У таких сглаз сам собой получается. Посмотрит кому-нибудь вслед – человек обязательно споткнется. На сыр глянет – засохнет сыр, на молоко – молоко свернется. Но сторожиться не умела: коли в ее след гвоздь вобьют – непременно оглянется, дура! Ну, народ начал о ней шептаться… Потом влюбилась она в Петьку Ромашова. А он на другой жениться решил. Так Люська задумала испортить молодых. Знаешь, как колдуны молодых портят?
Раиса изумленно покачала головой. Она ни о чем таком и слыхом не слыхала!
– Эрь-эрь! – чуть ли не с жалостью взглянула на нее бабка Абрамец. – Где ж ты жила, бедняга, что вообще ничего знать не знаешь? Издавна колдуны портят свадьбы. И наши портят, и русские. Кто из вредности портит, кто за деньги, кто – чтобы силу свою показать и власть утвердить. Некоторые просто удержаться не могут по природе своей. Ну а кто – как Люська – из ревности. Но умные люди знают: чтобы колдуна спознать, надо платье невесты иголками утыкать. Проведет такой колдун по платью ладонью, пытаясь учуять, где самое слабое место, куда легче всего порчу навести – да и уколется. Сразу видно, кто он! Вот так Люську и распознали. Но ладно, отпустили – пожалели, говорят. Конечно, не столько ее пожалели, сколько меня побоялись… Ей бы, дуре, угомониться, за ум взяться, а она затеяла кельмевтему сотворить. Знаешь, что это такое?
Раиса тупо покачала головой, которая уже шла кругом от незнакомых слов.
– Отсушка по-вашему, – снисходительно пояснила бабка Абрамец. – Отворот. – И вдруг, прижмурясь, завела сухим таинственным шепотком: – На той горе великой воды большое поле, посредине поля большая гора, вокруг горы зеленый луг, на горе ледяной холм, в том доме ледяная бабушка, ледяной кисель она подала, этим киселем Петра накормила, остудилось у Петра сердце, залезает на печку – не согревается. Как от того киселя остыло у Петра сердце, так пусть и от Дуньки остынет его сердце, пусть не нагреется весь век. Пувамс и сельгенес, Петр! Пувамс и сельгенес!
Раиса зашлась в истерическом смехе, прижимая к себе крапивный веник.
– Чего ты, Рая, смеешься? – раздался рядом мальчишеский голос. – Ты не смейся! Пувамс и сельгенес значит – дунь и плюнь! Если так не сказать, кельмевтема не сбудется!
Рая вздрогнула. Это был Ромка. Все тот же маленький шестилетний Ромка, но как же по-взрослому серьезно, властно и, честно говоря, пугающе звучал его голос, когда он произносил эти странные слова!
– Не смейся, Рая! – уже сердито повторил Ромка. – А то худо тебе среди наших будет!
Рая сглотнула ком, вдруг застрявший в горле, и прохрипела:
– Не буду больше. Не буду смеяться!
– Да ты мой рудный, – умилилась бабка Абрамец. – Быстро растешь, быстро умнеешь. Ну иди, иди попей молочка, вадря[7]!
Ромка пошел в дом, а Рая бросила взгляд на его спину, вспомнила, что едва заметный хвостик на копчике увеличился (это она заметила, когда в прошлый раз мыла Ромку), и незаметно, под прикрытием крапивного веника, до боли стиснула руки, чтобы сдержать подступившие к глазам слезы. Казалось, шла она шла гуляючи лесом-полем и забрела на зеленую, нарядную лужайку, на которой надеялась передохнуть. Только устроилась, как вдруг заметила, что вовсе это не лужайка, а мшава, болотина! И отсюда не выйти: сделаешь шаг – увязнешь, пропадешь. Надо залезть на кочку и стоять на ней несходно. Тогда, может, спасешься. Но разве всю жизнь простоишь?.. Одна надежда – что-то вдруг изменится, помощь придет!
Вот только откуда бы ей прийти, помощи?!
– А Люська с Петькой Ромашовым рассчиталась-таки, – долетел вдруг до Раисы голос бабки Абрамец. – Овдовел он, но Люськи здесь уже не было: сбежала она, пока народ не разошелся от злости и не пожег нас с ней. Добралась до Москвы, устроилась там на завод, жилье ей дали. А мужика себе так и не могла найти. В сорок первом, как раз Москву бомбить начали, приехал Петька туда по каким-то делам, да шибко неочестливо с Люськой обошелся: попил у нее, поел, а потом ушел к другой бабе. А в ту ночь немцы Москву бомбили, ну и дом тот, куда он ушел, разбомбили. И тут возьми да и появись он. Тоже Ромашов, только не Петр, а Павел… Люська такое письмо мне прислала, как сумасшедшая писала! От счастья сумасшедшая. Поспали они вместе, его на фронт угнали, Люська после того и родила Люсьеночку, внученьку мою. Но я ее так и не видела ни разу в жизни, только письма читала ее, а Люська своего мужика больше не видела ни разу… Все они теперь на тоначи[8], свои да чужие, один Ромка мне остался в утешение, да только надолго ли?..
И стоило ей произнести эти слова, как из дому вдруг отчетливо донеслось:
– Калт-култ! Калт-култ! Калт-култ!
У бабки Абрамец посыпалась из рук трава. Старуха вскочила, бросила на Раису безумный взгляд своих выпученных глаз, метнулась было в избу, да ноги у нее подкосились. Рухнула на колени, бессильно заскребла руками по земле, бормоча:
– Дымно… тёмно… тошно мне…
Раиса кинулась помочь ей встать, но старуха просипела:
– Ва! Вадо![9] – и, с трудом поднявшись, потащилась в избу.
Раиса стояла будто в землю врытая, не могла шевельнуться.
– Бабине, бабине! – испуганно заверещал из избы Ромка, и Раиса бросилась к нему. Но чуть не упала в обморок, когда увидела, что крышка подпола откинута, бабка Абрамец стоит рядом на коленях, кидает в подпол куски сырого мяса и кричит:
– Жрите, твари! Мясо жрите, меня жрите, а больше никого не троньте!
С грохотом захлопнула крышку, огляделась, но, кажется, не увидела ничего, и Ромку с Раисой не увидела… Бледная, трясущаяся, едва доковыляла до лавки, нога об ногу скинула свои растоптанные карсемапели[10] и неуклюже забралась на лавку. Вытянулась на ней, пошевелила грязными босыми ногами…
– Бабине! – снова завел плаксиво Ромка, но Раиса взмолилась:
– Молчи! Молчи, миленький! – и кинулась к неуклюжему шкафу, занимавшему чуть ли не полгорницы.
На нижней полке расстелена была пожелтевшая газета. Под нее Раиса спрятала те шерстяные носки, которые дала ей старуха, едва они с Ромкой поселились в ее доме. Носки были совсем новые, словно бы совсем недавно связанные из толстой и очень жесткой черной шерсти. Не зря бабка чуяла, что скоро час ее придет, подсуетилась Раису предупредить!
«Людей никого не зови, печную затворку открой, дверь входную – тоже открой. Потом залезь с Ромкой в печь, в уступ. Тихо там сидите! А уж после, когда вихрь уляжется, людей позови и меня схороните. Но пока в печке сидеть будешь, на Ромку поглядывай. Со страху заплачет – успокой. А захочет вылезти и ко мне подойти – пусти его», – вспомнила Раиса и, схватив Ромку за руку, потащила к печи. Это была приземистая, осадистая русская печь с широким устьем, и Раиса сначала втолкнула туда всхлипывающего от страха Ромку, а потом без труда забралась сама и свернулась клубочком, обнимая мальчика.
– А вдруг кто-нибудь печку затопит? – чихая от запаха сажи и холодного дыма, прошептал Ромка испуганно.
– Некому топить, – постукивая зубами от страха, еле выговорила Раиса. – Бабушка, видишь, лежит…
– А эти, которых она покормила? – прошелестел мальчик, и в это мгновение послышался легкий скрип. – Из подпола которые?.. Они не затопят?
Раиса не успела ответить. Прошумело что-то по избе, словно резко подуло из подполья, потом громыхнуло – и Раиса вдруг поняла, что это откинулась захлопнутая бабкой Абрамец крышка. И, словно вырвавшись именно оттуда, понесло по избе вихрем, да таким, что у Раисы засвистело в ушах, да так остро, пронзительно, болезненно, что она зажала их руками.
«Господи, господи, спаси, сохрани!» – твердила Раиса про себя, молясь тому, кого не звала на помощь, даже когда ее мучили Попов и Капитонов. Всегда была от него далека, и он был далек. А сейчас вспомнила, чувствуя, что только Он, Отец Небесный, может в самом деле спасти и сохранить.
Внезапно что-то с силой ткнуло ее в бок. Раиса не заорала от страха только потому, что чья-то рука зажала ей рот. Холодная, дрожащая маленькая рука… и она не сразу поняла, что это Ромкина ручонка.
– Тихо, – прошипел он едва слышно. – Подвинься, выпусти меня, а сама тихо сиди!
– Нет, Ромочка… – зашептала было Раиса, крепче обнимая его, однако он снова ткнул ее в бок, да кулаком, да пребольно!
Раиса вспомнила, что велела делать бабка Абрамец, и, разжав объятия, слегка подвинулась, чтобы пропустить Ромку. Тесно было в устье, но мальчишка ужом проскользнул мимо, выбрался из печи – и в избе снова засвистело, задрожало так, что у Раисы едва сердце не разорвалось от ужаса.
«Да живой ли он там?!» – подумала в отчаянном испуге, но высунуться не решилась. Сидела, тряслась, зуб на зуб не попадая, и даже не поверила ушам, когда наступила тишина: подумала, уж не оглохла ли, часом? И в этой гробовой тишине внезапно прозвучал напряженный голос Ромки:
– Рая, вылезай скорей, помоги мне!
Раиса, трясясь, на замлевших ногах, кое-как выбралась из печи и встала, озираясь – и буквально чувствуя, как волосы на голове дыбом встают. Встанут, наверное, если увидишь, как бабка Абрамец уже не лежит на лавке, а сидит с вытаращенными глазами, вцепившись в собственное горло, синюшная с лица, – и не поймешь, живая она или мертвая!
Если живая, почему глаза выпучены, будто у удавленницы, а сама сидит окаменело? А если мертвая, то кто же посадил – и почему она не падает?!
– Рая, табуретку подержи, а то качается! – раздался вдруг сдавленный голос, и Раиса, обернувшись, увидела, что Ромка стоит на цыпочках на колченогом табурете, который воздвигнут на стол и ходит ходуном. Балансирует на нем Ромка и пытается вытащить какую-то толстую щепу, застрявшую между бревнами под самым потолком. Раиса ее почему-то никогда не замечала раньше, эту щепу.
– Что ты, Ромочка? – робко спросила она, косясь на неподвижную бабку Абрамец, у которой, чудилось, все больше синело лицо и глаза лезли, лезли из орбит. – Зачем тебе это?
– Надо! – пропыхтел Ромка, еле удерживая равновесие. – Держи табурет, сказано!
– Давай я сделаю, – робко предложила Раиса, однако Ромка взвизгнул яростно:
– Я должен сам!
Раиса покорно подошла к столу, взялась за табурет – и прямо перед ее глазами оказались Ромкины ноги в грубых вязаных черных носках.
«Что это за носки у него? – удивилась Раиса. – Откуда взялись? С утра в других был…»
– Есть! – вдруг радостно закричал Ромка. – Бабине, лети в могилку, да когда позову – являйся на помощь, да по своей воле гуляй калмазарьсе[11]!
И снова шумнуло, свистнуло, грохнуло, что-то мутное пронеслось мимо Раисы, взвилось под потолок и исчезло в малой дырке – той самой, которую открыл Ромка, вытащив из бревен щепу.
Раиса в ужасе оглянулась – и обнаружила, что бабка Абрамец лежит себе на лавке: уже не синюшная, а просто бледная, с закрытыми глазами, и со сложенными на груди руками – и босыми ногами.
Босыми!
Это ее черные носки были надеты на Ромкины ноги. А черный камень – Сырьжакенже, ведьмин коготь – болтался теперь на его шее.
Нижний Новгород, наши дни
Они не виделись… сколько уже? Лет десять? Ну да, около того. Честно говоря, встреть Женя бывшего мужа в уличной толпе, прошла бы мимо, не узнав. Может, так и случалось не раз: и проходила, и не узнавала. Но сейчас Михаил стоял в освещенном холле, словно давая рассмотреть себя как следует, и после минутного замешательства Женя узнала эти светло-карие глаза (когда-то она влюбленно называла их янтарными), и эту неизменную щетину на щеках – теперь, правда, не рыжеватую, а сильно присыпанную сединой, будто солью, и волосы – тоже рыжевато-седые, всегда очень коротко стриженные, а теперь висевшие неопрятными прядями.
Преодолев первый порыв – отвернуться и уйти, – приглядевшись, Женя обнаружила, что вид у Михаила не просто неопрятный, а откровенно замурзанный. Назвать его симпатичным могла лишь такая дура, как администраторша Любаша Пашутина, которая настолько истосковалась в своем затянувшемся положении старой девы, что ей всякий мужик казался симпатичным, особенно если улыбался ей так очаровательно, как умел это делать Михаил Назаров – а он умел, да, умел, ничего не скажешь, и умения этого за годы, похоже, не растерял, а легкая картавость придавала его голосу особенный шарм. И только Женя, которая, оказывается, забыла бывшего мужа не столь уж прочно, как ей казалось, могла распознать, насколько измученной и даже испуганной была эта его улыбка, когда он бросил:
– Привет!
Что-то с ним было не так, явно не так, и Жене почему-то стало вдруг очень тревожно, хотя «таки» и «нетаки» Михаила Назарова ее теперь не касались. Тем не менее она буквально вытолкнула незваного гостя на крыльцо и спросила, тщательно скрывая свое беспокойство:
– Чему я обязана приятностию нашей встречи?
– Узнаю филолога! – фыркнул Михаил, заводя глаза. – Без Гоголя, разумеется, ни шагу!
Это был никакой не Гоголь, а Стругацкие, «Понедельник начинается в субботу», но Михаил фантастику не любил, да и вообще, этот чукча был не читатель, а писатель, вернее, писака – в минувшие времена, конечно, а вот теперь кем он стал? Обтрепался, опустился… неужели пришел денег просить?!
– Ну так чему обязана? – повторил она уже нетерпеливо.
– Женька, дай десять рублей, – придав лицу жалостное выражение, попросил бывший муж.
Женя только глазами хлопнула от изумления:
– Тебе что, до Сормова не хватает доехать?
Теперь настал черед Михаила хлопать глазами:
– Почему до Сормова?!
– Ну до Автозавода, – усмехнулась Женя. – Почему-то около «Спортмастера» мне вечно какие-то молодые придурки попадаются, которые просят жалкими голосами: «Девушка, дайте десять рублей, не хватает до Сормова доехать!» Или до Автозавода, нужное подчеркнуть.
– Ты, как всегда, в облаках витаешь, – зло ощерился Михаил. – Неужели не знаешь, что такое десять рублей?
– Червонец, – пояснила Женя. – А что еще?
– Дура, – фыркнул Михаил, который никогда не лез в карман за эпитетами такого рода. – Десять рублей – это значит десять тыр. То есть десять тысяч рублей. Теперь все так говорят.
– Не все, – пояснила Женя. – Я не говорю.
– Понял уже, – буркнул Михаил. – Так дашь десять тыр?
– А с какого перепугу? – осведомилась Женя.
– Мне надо костюм приличный купить и ботинки, – сообщил Михаил.
– Понимаю, – окинула его Женя уничижительным взором и повернулась, чтобы уйти, но Михаил схватил ее за руку и заставил повернуться:
– Ты меня послушай! Это важно. Думаешь, я прямо с печки взял да упал – денег у тебя просить?
– С дуба рухнул? – уточнила Женя. – Слетел с катушек? Потерял крышу? Кукушка у тебя улетела? Пиндыкнулся? Вольтанулся? Крезанулся? Мне известны еще некоторые синонимы, однако перечислять не буду: неформальной лексики стараюсь избегать!
– Жень, не вредничай и не сокращай процент, который я тебе начислю, когда в новом костюме схожу куда надо и вернусь миллионером, – высокомерно попросил Михаил.
– Ты? – пренебрежительно фыркнула бывшая жена. – Ты, Миша?! Похоже, и впрямь крышняк отчалил.
Михаил мученически закатил глаза и пробормотал:
– Понимаешь, я, конечно, могу пойти за деньгами к кому-нибудь из знакомых. Но опасаюсь, что, когда все им расскажу, живым от них не выйду. А ты меня, по крайней мере, не зарежешь и не отравишь, хотя не станешь отрицать, что в былые времена об этом мечтала?
– Не стану отрицать, – кивнула Женя. – Но те времена давно прошли. А ты не изменился: все врешь и цену себе набиваешь.
Внезапно Михаил с силой стиснул ее руку и дернул к себе.
– Дурищщщща! – прошипел с ненавистью. – Я золотом разжился, ты понимаешь? Золотищщщщем! И камушками. Да какими! Я ничего подобного и во сне не видел! По самым скромным прикидам, около миллиона, причем не рубликов, а… – Он многозначительно прищелкнул языком. – Сама понимаешь. Если поторговаться, можно и больше взять. И я знаю чела, которому можно золотишко продать. Алик Фрунзевич его зовут. У него антикварный салон на Покровке, в Доме культуры Свердлова. Но сама посуди: приди я в таком виде, он со мной всерьез говорить не станет – он меня пошлет подальше. И правильно сделает. Я бы и сам такого продавца послал в том же направлении. А когда я приоденусь, в порядок себя приведу, портфельчик, ну, там, не знаю, фирмы Монблан, что ли, открою, всё чин чинарем – со мной совершенно в другой тональности говорить будут.
– У меня была недавно клиентка, которая хвасталась, что мужу портфель Монблан покупала на юбилей, – сказала Женя, с силой выдергивая руку и потирая красные пятна, которые на ней оставили пальцы Михаила. – Не бедная дама! Девяносто тыр, как ты выражаешься, выложила как одну копейку. А ты собираешься на десять тысяч и одеться, и обуться, и прочий декорум создать? Тебе в парикмахерской придется не меньше трех тыр оставить, чтобы приличный вид приобрести! Так что десяти тебе мало. Тебе уж самое малое полтинник нужен, чтобы должным образом пыль в глаза пустить понимающим людям.
– Полтинник – это, конечно, лучше! – обрадовался Михаил. – Гораздо лучше! Дашь?
– Не сходи с ума, – холодно посоветовала Женя. – Ничего я тебе не дам. Ни десятку, ни полтинник, ни десять рублей до Сормова доехать. И все, хватит голову мне морочить, сейчас клиентка придет. Чао, бамбино, сорри!
Клиентов на сегодня у нее больше не было, но лясы точить с Михаилом сил тоже больше не осталось.
Бывший муж мгновение таращился на нее безумными глазами, потом в них вспыхнуло бешенство, а потом… потом он вдруг громко всхлипнул и заплакал. Ну да, залился слезами и упал перед Женей на колени.
– Женька, помоги! – возопил чуть не в голос. – Ну никак мне нельзя тут продешевить. Появился шанс в кои-то веки вылезти из той задницы, в которой я уже который год сижу по милости Сама-Знаешь-Кого! Разбогатею, уеду в заграницу – и не оглянусь на наш Мордор. А тебя отблагодарю, обязательно, вот чем хочешь клянусь. Могилой матери клянусь!
– А ты знаешь, где ее могила? – холодно спросила Женя, глядя свысока. – Ты же не видел никогда ту могилу! Ты же там ни разу за все эти годы не побывал! Всё! Хватит трепаться! Некогда мне!
И она повернулась было, чтобы уйти, но Михаил одной рукой вцепился в подол ее форменной блузы, удерживая, а другой принялся шарить за пазухой, пытаясь что-то вытащить оттуда и бормоча при этом:
– Не веришь? Не веришь? Ну так смотри, сейчас покажу!
– Евгения Вячеславовна, у вас все в порядке? – раздался голос, и Женя, полуобернувшись, увидела на крыльце охранника Лешу Петренко, который стоял в картинной позе, демонстрируя свою весьма впечатляющую фигуру футболиста, волейболиста, хоккеиста, культуриста, самбиста, дзюдоиста, каратиста и еще какого-то – иста, но Женя постоянно забывала, какого именно.
– Все в порядке, спасибо, – кивнула она, а Михаил испуганно выпустил полу ее халата и сжался в комок на крыльце, словно опасаясь, что Леша Петренко сейчас применит к нему все известные ему приемы классического боя. Сам же Назаров, похоже, знал только один прием: лежачего не бьют, – вот и решил применить именно его.
И тут Жене стало его жалко – так жалко, как не было никогда в жизни! Все-таки она его очень сильно любила – когда-то давным-давно, – и он ее любил, пока жизнь его не сломала, и свекровь Галина Ивановна была ей поистине родной матерью… вот в память о ней Женя и выхватила из кармана халата две пятитысячных бумажки, которые составляли ее сегодняшний заработок, и сунула Михаилу в руку:
– Вот. Держи. И не морочь мне больше голову!
О проекте
О подписке