Понятное дело, тогда я не знала, что такое эсер, но это было неважно. Эти два слова звучали переборами гитарных струн: эсер Инсаров! Фамилия же Васильев мне не понравилась, показалась слишком мягкой. И про себя, втайне, я еще долго называла моего спасителя Инсаровым.
Только дома я спохватилась, что газета осталась у него. Ну и ладно. Мама на месте умерла бы, увидев ее у меня. К тому же мне было приятно, что теперь у Инсарова есть моя фотография. То есть не совсем моя, но очень похожая! Посмотрит на эту Анастасию – и, может быть, вспомнит меня.
Хорошо бы и мне, наконец, вспомнить, хорошо бы и мне, наконец, понять, кто же я такая: Надя или Настя, Ната?! Но не было никого, кто мог бы это объяснить.
Надо ли говорить, что на другой же день я, вырвавшись из-под присмотра матери, побежала на Пустовую, надеясь встретить Инсарова? Так хотелось снова увидеть ласковое сияние его глаз и его улыбку, снова услышать его чуть хрипловатый голос, который меня так волновал!
Однако сколько я ни болталась на Пустовой, мне не удалось повидать не только Инсарова, но и других моих вчерашних знакомцев. Я ничуть не боялась встречи с ними: Фролка уже казался мне неплохим мальчишкой, я могла бы с ним подружиться, а Кирюху Инсаров так напугал, что он меня больше не посмеет тронуть. Разумеется, я искала их не для того, чтобы затеять игру в горелки или в чижа: хотела хоть что-нибудь узнать про Инсарова. Например, они могли бы показать мне его дом, и я бы постояла где-нибудь неподалеку, затаившись, поджидая, когда он выйдет… выйдет и посмотрит на меня так, что мне почудится, будто меня согревает светлое пламя.
Кто знает, может быть, я когда-нибудь все-таки увидела бы Инсарова, однако отец пришел к обеду очень озабоченный и сообщил, что по делам службы должен немедленно уехать в Нижний Новгород. Немедленно! Вечерним поездом в Вятку, оттуда в Нижний.
– А когда ты вернешься? – спросила я.
Отец быстро глянул на меня, но тотчас отвел глаза и буркнул:
– Я не вернусь. Мы уезжаем все вместе.
Мама испуганно ойкнула, сжала руки, но ничего не сказала. Она повиновалась отцу беспрекословно.
– Что за ерунда? – воскликнула я дрожащим голосом: ведь если мы уедем, я больше не увижу Инсарова. – Я не хочу никуда уезжать!
– Не говори с отцом так грубо! – жалобно сказала мама.
– Это необходимо, Надюша, – строго произнес отец. – И причина нашего отъезда – ты.
Я только и могла, что с растерянным выражением хлопать глазами, совершенно ничего не понимая.
– Но при чем здесь Надя? – спросила мать, открывая кладовку и доставая оттуда наши потертые, много повидавшие кофры и корзины, чтобы начать собирать вещи.
– А при том, что меня сегодня утром остановил по пути на службу один человек и сообщил, что моя дочь бегает по улицам с какой-то газетой и распространяет очень опасные слухи. Якобы она – великая княжна Анастасия Николаевна, украденная у настоящих родителей и отданная нам на воспитание. И посоветовал ее остановить.
Мама так и села, едва не угодив мимо табурета!
– Господи, – простонала она, – но кто тебе это сказал? Это порядочный человек? Ему можно верить?
– Это ссыльный Сергей Васильев, – ответил отец. – Хоть он и эсер, хоть и ссыльный, но человек, безусловно, порядочный. Просто так врать бы он не стал. На случай, если бы я не поверил, он готов был привести каких-то мальчишек, которым Надя вчера морочила головы. Это тоже дети ссыльных, и нам очень повезет, если вся эта история не пойдет дальше Васильева. Он мне, впрочем, в этом поклялся.
Сергей Васильев?! Но ведь это Инсаров! Инсаров выдал меня отцу?! Зачем? Почему?!
Я ничего не понимала, я была просто убита этим известием, голоса родителей доносились сквозь гул в ушах, я едва смогла обратить внимание, какой бледной – нет, даже не бледной, а почти зеленой от ужаса сделалась вдруг мама.
– Полиция… а если в полицию?… – простонала она.
– Я же тебе говорю: Васильев поклялся, что будет молчать, – раздраженно повторил отец. – Если бы на его месте оказался кто-то из моих сослуживцев или, ну, не знаю, один из здешних обывателей, они, конечно, уже донесли бы на нас в полицию, ибо такие разговоры считаются крамольными и опасными. Мне известно, что есть особое указание из Петербурга доносить обо всех подобных случаях в Особый корпус жандармов.
Мама схватилась за горло, глаза ее были полны такого ужаса, что я, наконец, начала приходить в себя и понимать: случилось нечто более страшное, чем предательство Инсарова и невозможность снова его увидеть.
– Если бы эти разговоры вела любая другая девочка в любой другой семье, они могли бы быть сочтены за глупость, за шалость, – продолжал отец. – К ним отнеслись бы, возможно, снисходительно. Но ты же сама понимаешь, Серафима, мы – не какая-то другая семья!
Мама кивнула, прижав ладонь к дрожащим губам. Она смотрела на меня, пыталась что-то сказать, но не могла.
Отец повернулся ко мне, всмотрелся в мое лицо, на котором, видимо, смешались страх, возмущение, обида…
– Ты еще слишком мала, чтобы понять, – проговорил он с трудом. – Возможно, и никогда не поймешь. Но сейчас прошу поверить мне, просто поверить. Мы в огромной опасности, особенно ты. Помнишь городового, который пугал тебя ямой, куда тебе будут бросать еду через решетку? Сейчас мы все рядом с такой ямой. И ты, и мама, и я. И неважно, что она будет иметь вид камеры с решетками на окнах – для нас с мамой в тюрьме, а для тебя в сумасшедшем доме… Если бы не предупреждение Васильева, дай Бог ему здоровья, по городу пошли бы слухи, и тогда нас ничто бы не спасло. Поэтому умоляю тебя немедленно начать собирать вещи. Вечером мы должны уехать.
Его взгляд, выражение его лица, звук голоса, ужас, охвативший мать, – все это произвело на меня такое впечатление, что я не могла даже слова сказать, чтобы возражать, отказываться повиноваться…
«Инсаров меня предал! Инсаров хотел от меня избавиться! Он не хочет больше меня видеть!» – вот и все мысли, которые толклись в моей бедной неразумной голове.
– Иди собирайся, Надя, – повторил отец, и я покорно пошла в спальню: укладывать вещи, увязывать книги.
Взяла Толстого, Джека Лондона, а «Накануне» швырнула под кровать. Впрочем, я прекрасно понимала, что так легко вышвырнуть из своей головы этого человека я не смогу. Думаю, горе, которое я тогда ощущала, помогло мне оставаться покорной, помогло подчиняться отцу и матери. Это было горе первой отвергнутой любви, которое подавило меня.
Ну да, я была влюблена в него, влюблена по уши. Первая любовь настигла меня в 12 лет… даже раньше, чем Джульетту!
Мысль о том, что Инсаров меня не только предал, но и спас, просто не способна была до меня дойти. Беспредельно несчастная, отправилась я с родителями на вокзал, села в поезд, кое-как перемучилась ночь в служебном купе – очень, кстати сказать, уютном! – и на другое утро мы вышли из вагона на чистеньком перроне около красивого Царского павильона на вокзале Нижнего Новгорода.
Город делился на две части – Верхнюю и Нижнюю. Их разделяла Ока, которая на стрелке сливалась с Волгой. Московский вокзал находился в Нижней части города, Ромодановский – в Верхней, хотя и внизу, у самой Оки, на Казанской площади. Квартира для нас была выделена в Верхней части. Туда вели трамвайные пути через мост над рекой. Но мы взяли, конечно, извозчика.
Я мало что помню от первого впечатления о городе, настолько была погружена в свое горе. Служебная квартира размещалась на улице Провиантской, название которой на миг вызвало у меня улыбку, но тут же я снова углубилась в свои печальные мысли.
Мы миновали роскошные здания Нижегородской ярмарки, окруженные удивительными прудами, поднялись в гору мимо впечатляющих своей внушительностью кремлевских стен, потом объехали красивую площадь с фонтаном посередине – она называлась Благовещенской, как сообщил словоохотливый извозчик, – и свернули на Тихоновскую. Изобилие садов, сверкающих чистой, свежей зеленью, меня поразило. Это так отличалось от Угрюмска, что на сердце у меня стало чуть легче.
Извозчик вдруг ткнул кнутовищем в сторону причудливого двухэтажного здания, похожего на теремок, выкрашенный в голубой цвет, с белыми наличниками. Здание было окружено довольно высоким резным забором.
– А вот тут наши бедняги божевильные заточены, – сообщил извозчик. – Беда много в Нижнем сумасшедших! Отчего так – не ведаю. Сейчас для них в Ляхове новую больничку выстроили, попросторней им стало, а то теснились тут на головах друг у друга.
Я всмотрелась… на всех окнах теремка виднелись тяжелые решетки, а ограда была усыпана битым стеклом.
Яма! Яма, в которую бросают кусочки тем, кто сидит на дне!
– Поехали, поехали! – закричала я, утыкаясь в материнские колени.
Уж не знаю, сам ли, по своей ли воле обратил мое внимание извозчик на этот дом скорби, отец ли украдкой велел ему сделать это, но зрелище веселенького теремка с решетками на окнах меня надолго образумило и отбило охоту обращаться мыслями к великой княжне Анастасии.
Но долго еще мучило меня недоумение: почему за такую, казалось бы, невинную шалость, как попытка притвориться царевной, полагалось такое суровое наказание?! И почему отец сказал, что это наказание будет суровым именно по отношению к нашей семье?
Спрашивать я не решалась. Понимала, что никто ничего мне не станет объяснять.
Однако мои родители могли бы объяснить мне все, если бы не дали подписку о неразглашении государственной тайны. Взял с них эту подписку человек по имени Петр Константинович Бойцов, и нарушить ее они ни за что не могли, иначе стали бы преступниками и были бы наказаны по всей строгости закона.
Но узнала я об этом позже, много позже… при обстоятельствах, которые стали для всех нас трагическими.
Я всегда с удовольствием вспоминала нашу жизнь в Нижнем Новгороде. Прекрасный город, такой тихий, зеленый, на месте слияния двух великолепных рек… И в моих настроениях царила тишина. Я постаралась выкинуть из головы все воспоминания о Филатовых, все свои фантазии по поводу Анастасии. Может быть, этому способствовало то, что меня приняли в гимназию, которая находилась на главной площади, Благовещенской, и, чтобы попасть туда, мне нужно было дважды в день проходить по Тихоновской мимо того пугающего теремка с решетками на окнах. Я старалась как можно скорей пробежать мимо его забора. Постепенно немного привыкла – сердце уже не замирало от ужаса, картины моего собственного заточения в этом страшном месте меня больше не преследовали, – однако это постоянное ощущение страха помогло мне не болтать лишнего и вообще держать себя в руках.
В гимназии тоже никто не обращал внимания на мое сходство с Анастасией. Очень может быть, длинная коса и гладко зачесанные со лба волосы сильно изменили меня. Честно говоря, я почти забыла о своих странных снах, о своих тревожных воспоминаниях, и черт меня больше за язык не дергал. Зимние каникулы мы проводили очень весело: устраивались елки в мужских гимназиях, куда приглашались гимназистки старших классов, женские гимназии в свою очередь также устраивали вечера и приглашали гимназистов. Все девушки были в форме, белых фартучках и пелеринках.
Однако началась война с немцами, и даже у нас в гимназии поднялись фрондерские настроения, а уж отец, который постоянно общался с рабочими, вообще был очень встревожен. Он по долгу службы часто бывал в Сормове, а это еще с 1905 года был самый опасный, самый ненадежный рабочий поселок в Нижегородской губернии[2]. И вот до нас дошло известие о том, что государь отрекся от престола! Семья императора арестована и заключена в Александровском дворце Царского Села!
Мне приснилась Анастасия, она умоляла защитить ее, шептала: «Помоги, ведь ты – это я!» Я никому не рассказывала об этих снах, но, похоже, родители почувствовали, что со мной что-то неладно. Да еще деповские постоянно бастовали, агитаторы большевиков мутили воду, в завтрашний день нельзя было смотреть без страха.
На Острожной площади толпа выпущенных на свободу узников убила начальника следственного отдела нижегородской полиции. Соседская кухарка однажды прибежала с базара с пустой корзинкой, захлебываясь от слез и едва в силах выговорить:
– На углу костер… городового растерзали, вот и жгли его!
Теперь каждый раз, когда отец уезжал в депо, мама себе места не находила от страха. Рабочие рвались к самоуправлению и порою творили самосуд над своим начальством. Правда, до убийства инженеров дело еще не доходило, но ведь кто знает, чего можно ждать дальше?!
Отец то и дело хватался за сердце, жаловался на головную боль. Мама опасалась, что он донервничается до удара.
Этот чудный город нас теперь не радовал, а пугал – уж очень он стал революционным!
– «Ça va mal, on chante la Marseillaise!»[3] – как-то сказал отец, а потом продолжил, переживая очередной приступ болезни и тоски: – И здесь будет еще хуже, помяните мое слово! А не перебраться ли нам в Одессу? И климат куда лучше, и народ веселый – вряд ли дойдет до такого сумасшествия, чтобы городовых жечь!
Отец бывал в Одессе еще в молодости, в 80-е годы прошлого века, и остался навсегда очарованным ею. У него там осталась сестра-вдова, с которой, впрочем, он был не в ладах и даже почти не переписывался, отделываясь только открытками – поздравлениями с праздниками. Понятно было, что если ехать в Одессу, то или жить у тетушки Валентины Петровны, у которой имелась собственная квартира на Пушкинской, выкупленная у владельца доходного дома, или поселиться отдельно, однако все же с ней встречаться и родниться, чего никому не хотелось. Поэтому мы с мамой пропускали намеки на Одессу мимо ушей, да и сам отец вряд ли вел эти разговоры всерьез.
Но от судьбы ведь и в самом деле не уйдешь! В марте 1917 года мы получили письмо из Одессы от адвоката по фамилии Вальцман, который вел дела госпожи Фоминой (таковой стала фамилия Валентины Петровны после замужества). Оказывается, госпожа Фомина скончалась от сердечного приступа. Мой отец был ее единственным наследником. Завещания тетушка не оставила – то ли не успела написать, то ли не хотела радовать нелюбимого брата, – однако, кроме отца, наследовать было некому. Таким образом квартира на Пушкинской в Одессе и домишко в Ялте в Крыму теперь стали нашими.
– Едем немедленно! – изрек отец. – Уйду со службы, в Одессе новую работу отыщу.
– Может быть, лучше в Ялту? – заикнулась мама, но отец воспротивился:
– Там нет железной дороги. Что я буду делать? Нет, только в Одессу. Бог даст, пересидим в городе Ланжерона и Дерибаса[4] революцию, глядишь, все повернется по-старому. Там всегда была тихая курортная сытая жизнь.
Мы быстро собрались и отправились в Одессу.
Прибыли мы туда в апреле – и обнаружили, что отец оказался почти прав.
В отличие от многих других российских городов в Одессе февральский переворот прошел относительно спокойно. Горожанам просто сообщили о свершившемся. Ни уличных боев и перестрелок, ни массовых арестов, ни убийств полицейских и городовых. Большинство из них отправили на фронт – «искупать вину перед народом», жандармское управление расформировали, а охранять порядок в городе стали отряды народной милиции, состоящие по большей части из студентов. Начальником милиции стал… профессор университета Завьялов.
Памятник Екатерине Великой на площади ее же имени стоял завешенный полотном, чтобы не раздражать революционеров, которых в Одессе называли «ливрацнерами».
Как я сейчас понимаю, стремительно развивающиеся события для беспечных одесситов были нереальными, как если бы они наблюдали их на экране в синематографе. Вообще город был в восторге от свершившейся революции. «Марсельезу» пели на всех углах! Мы приехали как раз в тот день, когда состоялась пятидесятитысячная демонстрация – в поддержку завоеваний февраля. Шли рядом кадеты и анархисты, рабочие и генералы, солдаты и судовладельцы. Через несколько дней в Одессу с острова Березань привезли прах лейтенанта Шмидта[5], о котором мы, между прочим, услышали впервые, а здесь это имя было у всех на слуху. По Шмидту совершили панихиду в Кафедральном соборе. В почетном карауле стоял, между прочим, и адмирал Колчак. Даже Керенский приехал ради перепогребения мятежного лейтенанта и сопровождал гроб в Севастополь, где церемония и состоялась.
А во власти в Одессе царила полная неразбериха. Мирно уживались большевики, меньшевики, эсеры… Совет рабочих депутатов, Совет матросских и офицерских депутатов, Солдатский совет, Совет трудовой интеллигенции, Крестьянский совет, Совет профсоюзов, Совет фабрично-заводских комитетов… Был даже «Союз моряков», «Союз портных „Игла“», «Союз пекарей» и «Союз безработных»!
В Воронцовском дворце непрерывно шли заседания то одного, то другого «органа власти». Чтобы хотя бы немного привести их всех к общему знаменателю, создали Румчерод – Исполком съезда советов румынского фронта, черноморского флота, одесского округа. Тем не менее на власть претендовали Центральная рада, все Советы, Временное правительство и невесть кто еще.
Впрочем, нам поначалу было не до политики: оказалось, что квартира госпожи Фоминой, которую унаследовал отец, занята жильцами, которые сняли жилье еще при жизни тетушки Валентины Петровны и нипочем не пожелали освобождать раньше, чем закончится срок найма. На наше счастье, он должен был закончиться через неделю. Адвокат Вальцман, сконфуженный тем, что не предусмотрел такого осложнения, предложил нам поселиться у его знакомых: здесь же, на Пушкинской, совсем рядом. Фамилия этих людей была Хаймович. Они сняли себе слишком большую квартиру и часть ее сдавали. Сейчас как раз у них были две свободные комнаты, которые мы могли снять на эту неделю.
– Правда, извините, они евреи, – зачем-то предупредил адвокат, хотя это и так было понятно по фамилии хозяев. – Но это, я вам скажу, почти интеллигентные люди, с гоев[6] дорого ни разу не возьмут, разводить вас не будут.
У нас в Нижнем Новгороде было несколько знакомых евреев среди сослуживцев отца, с ними со всеми мы поддерживали добрые отношения. Так что предупреждение нас не напугало.
– Мне все равно, пусть даже готтентоты, – сообщил отец великодушно. – А почему у них к гоям такое снисхождение?
– Они придерживаются такого убеждения: если еврей обобрал или обманул еврея – это его личный грех, а обманув гоя, он бросает тень на весь народ, – пояснил адвокат и проводил нас, несколько подавленных таким благородством, на Пушкинскую – в дом, где Хаймовичи готовы были сдать нам жилье.
Правда, он оказался не «совсем рядом» – улица Пушкинская была длинной. Дом, где размещалась квартира моей покойной тетки, находился почти в начале, совсем близко к Ланжероновской, а квартира Хаймовичей – в другом конце, и можно было наблюдать, как, по мере приближения к вокзалу, Привозу и Куликову полю, Пушкинская постепенно теряла нарядный и внушительный вид одной из центральных улиц. Правда, платаны, поразившие меня своей необычайной красотой, и отличная брусчатка оставались прежними.
О проекте
О подписке