© Е. Антипова, 2026
© Оформление. ООО «Издательство АЗБУКА», 2026
Там, где наглотавшийся песка ветер бьет больнее плети и нет жизни, кроме берегов щедрой Амударьи, вращает лопастями моя мельница. Я, как птенца под сердцем, принес ее с крутых волжских берегов в эту пустыню, и теперь, когда краткая, как Иисусова молитва, жизнь моя подходит к концу, я понимаю, что ничего иного по себе не оставил. Смотрите на нее и вспоминайте ничтожного раба Божьего Адама Янцена, предавшего веру свою.
Я родился уже в Гансау, одном из десяти поселений колонии Ам Тракт, но по рассказам матушки знаю о долгом странствии меннонитов[1], привлеченных в Поволжье обещаниями великодушной царицы. А много ли нужно было вечно гонимому народу? Земля, чтобы трудиться и кормить семью, и признание важнейшего из прав человеческих – права не давать присяги и не брать в руки оружия. Человеколюбивому разуму дико от того, что ради таких естественных вещей моим родителям пришлось проделать столь долгий путь.
Здесь, под селением, называемым русскими Покровском, они, едва успевшие вступить в брак до отъезда из Пруссии, обзавелись первым собственным хозяйством. От щедрот Российской империи досталось им шестьдесят восемь десятин земли, но, так как отец мой с детства не знал иного труда, кроме ремесленного, возделывать капризную почву и ухаживать за урожаем помогали холостые братья матушки и наемники из окрестных деревень.
Как я понимаю теперь, первые годы на новом месте для моих родителей оказались непростыми. Мать целую реку слез пролила над письмами старшей сестры, которая выбрала для переселения Херсонскую губернию, одарившую пришельцев жирной черной землей. Отец сжимал челюсти и снова склонялся над очередной деревянной шкатулкой или табуретом. Ему сложно было понять, как нелегко женщине с младенцем на руках приходилось каждый день бороться со степными суховеями и странными, неизвестными прежде вредителями, портившими едва показавшиеся всходы.
Но к тому времени, когда я начал уверенно ползать по меже и совать себе в рот все, что мог ухватить, дела в колонии, разросшейся и обзаведшейся своей мельницей и кирхой, стали налаживаться. Напоенные неизмеримыми трудами поля ожили, героическая пара овец, оставшаяся от восьмидесятиголового стада, принесла потомство, которое потом удалось с большим успехом свести с местной породой. Матушка моя стала чаще смеяться, придумывать к столу более затейливые блюда.
Породою я пошел в отца – высокого и прямого, как штакетина, – быстро вытянулся из пухлого пупса в тонкого юнца, но здоровьем был хрупок. Зараза находила меня даже за стенами нового нашего дома, пахнущего еще сосновой слезой. Бедной моей матушке Господь больше детей не послал, потому, кажется, будь ее воля, она всю жизнь носила бы меня в подоле своего льняного фартука. Пухлая, словно дрожжевая булочка, она только что воском меня не натирала до блеска, как воскресные туфельки, пока отец не осек ее. Матушка не раз припоминала, как в тот день он вернулся из Покровска, раздосадованный неудачей в торговых делах, и увидел привычную картину: она сидит за столом, а я, четырехлетний, верчусь у нее на коленях, выжидая, когда к моему рту подлетит очередная ложечка с пшеничной кашей. Отец рявкнул, подхватил меня на руки и выставил в сени за дверь. Я разревелся и не слышал, о чем в горнице спорили взрослые, но, как позже рассказывала мать, отец был суров и даже грозил выгнать ее из дому, если она продолжит «из мужчины растить подснежник».
Когда мне исполнилось пять и я окреп, отец доверил мне раскрасить крупный узор на первой шкатулке. Уже тогда в колонию начали приезжать русские гости. Они ходили по дворам, подолгу беседовали со старшими в поселении об урожае в разные годы, о поголовье коров и их породе, об опытах наших в посеве и орошении. Дядя Абрам, встречавший делегации, в красках пересказывал нам, как они снимали шапки, ахали, охали, кланялись в пол, а потом на собраниях в молельном доме читал выходившие в столичных газетах хвалебные статьи о меннонитском хозяйстве. В глазах этих заезжих агрономов порядки, заведенные даже в более старых немецких колониях, сильно уступали нашему. Но труд от того не становился более легким. Я, бывало, видел своих дядек только по воскресеньям. Окончив ежедневную работу, они возвращались с полей затемно, ужинали, молились и валились спать.
Помню желтую, выжженную степь и высокое солнце, дающее за день столько жара, что даже ночью бывало трудно вдохнуть. Речушка, отделявшая наши поля от полей Линденау, вечно пересыхала, и на оголенном дне можно было отыскать множество гладких камешков и коряги, в очертаниях которых я любил высматривать диковинных зверей. Все это добро я таскал к отцу в мастерскую, покуда ему не надоедало и он не требовал немедленно освободить место для чего-то более полезного. Огорченный, я сваливал свои сокровища в мешок и стаскивал их обратно к берегу, но уже на следующий год не выдерживал и наполнял один из ящиков новой добычей.
Сам я в детстве всего несколько раз помогал в уборке урожая в полях. Остальное мое время принадлежало огороду возле нашего дома и отцу. Он учил меня смешивать краски, писать простые фигуры, посуду, румяные яблоки, а однажды приволок в мастерскую лягушку в банке и велел рисовать. Я успел закончить этюды за час и выпустил несчастную тварь в пожарную канаву.
Потом мне в руки попали столярные инструменты: рубанки, стамески, резаки. Я начал помогать с починкой старой мебели, росписью новой и сам мастерил шкатулки и корпусы для хитрых часовых механизмов мастера Германа. По праздникам я стойко терпел расчесывание частым гребнем и надевал неудобные, вечно новые, но всегда не по размеру выходные ботинки. Потом мы вместе с дядьями на шаткой телеге ехали в Копентальскую кирху. Зато к ужину в такие дни нередко бывала курица, а летом еще и пирог со смородиной или абрикосами.
Я не знал земли, кроме этой, и не с чем мне было сравнить ковыльные волны и холодные от росы полянки клевера под ногами. Языка же у меня от рождения было два. Дома и на молебнах говорили по-немецки, но вокруг, за пределами колонии, в Саратове, огромном и кирпичном, или в Покровске на базаре, куда я ездил, держась за материну юбку, звучало рубленное русское аканье.
В школу, обустроенную в одном из общественных домов, на занятия к нам – десятку детей переселенцев – приходил тощий студент в пенсне. Он плохо говорил по-немецки и больше делал вид, что ведет у нас урок. Но как только герр Фрезе, преподававший младшим все, от азбуки и счета до основ геометрии, выходил из класса, студент садился на стул и начиналось наше любимое действо.
Воображая, что ладони его рук – это живые существа, он разыгрывал для нас спектакли с песнями и веселой бранью, которые мы, разумеется, впитывали, как здешняя земля – воду. Одну из рук студента неизменно звали Вася, а вторая по необходимости могла становиться другом Ванькой, не желавшим вернуть долги, сварливым лавочником, выгонявшим Васю за порог, или кокетливой Варварушкой, которая высоким голосом пела печальные романсы – неплохо, надо сказать, пела. Обиженные жизнью персонажи эти очень нам нравились, и когда кто-то из них задавал вопрос или просил помочь, мы старательно подбирали слова. Так, буквально на пальцах, студент научил нас говорить по-русски.
Родители нашим успехам были рады. Они тоже, как могли, старались овладеть новым языком, но не всем это легко давалось. Отец мой так и не смог в должной степени выучиться, чтобы без проблем говорить с покупателями, поэтому после семи лет я ни одного базарного дня не пропускал. В Покровске у нас был свой пятачок, где на скамьях и пустых бочках мы раскладывали расписные доски, коробочки, сундучки, картины на холстах и грунтованных древесных спилах. В зимние и ранние весенние месяцы к ним присовокуплялись оформленные в рамы вышивки моей матушки – нехитрые орнаменты и цитаты Священного Писания, выведенные по хлопковому полю буквами затейливой формы. Не самый ходовой товар, но и цена у нас была не самая низкая.
Я обожал дух базара. Тесноту, постоянные выкрики-прибаутки лавочников, пестроту нарядов, горячую выпечку, изредка приносимую отцом не из дома, а из соседней корчмы и казавшуюся самой вкусной на свете. И мало кто, впервые проходя мимо нашего лотка, не останавливался, восклицая:
– Глянь, немчик-то, немчик что выделывает!
А я то невпопад выкрикивал строчки скабрезных песен или романсов, выученных от студентика, то ходил вприсядку, то отвешивал медленные поклоны до самой земли, устраивал представление новой картины или шкатулки. Купчики и крестьяне, смешливые девушки в шерстяных платках, толстые, заграждавшие проход бабы – они сначала замечали меня, а потом и товар наш. Отец на все эти выкрутасы привычно сухо обзывал меня болваном, но в удачные дни и мне доставалась от него копеечка, а иной раз даже улыбка.
Жаль, что так недолго позволяла нам эта земля обживать дома, обихаживать поля и устраивать прочие дела наши.
Проспала.
Из комнаты матери ритмичный утренний стук.
Марфа Дмитриевна поднялась, расправила по старой привычке плечи, но тут же снова руки упали плетьми, согнулась спина. Только голова так и осталась подбородком кверху. Ноги в барельефе вен, как чугунные, не сразу нашли на полу остывшие тапочки. Глаза едва открываются: мешочки из тонкой сухой кожи мягкие, тяжелые. Откинула назад для равновесия остриженную голову, скрипнула дверью спальни.
Завернула рукава вафельного халата по локоть, вошла в темную комнату. Шторы плотные, солнцу сквозь них не пробиться. В том же месяце, как привезли маму из больницы домой, повесили их с Петей, чтобы днем, как ночью. Пахнет мочой. Прости, моя хорошая, жерделочка моя, сейчас, сейчас. Еле осилила, приподняла над койкой материно тельце, сняла фланелевые брюки с одной штаниной, кинула на пол. К ним же отправилась простыня. Усадила старушку на санитарный стул. Перевернула одеяло, каким-то чудом совершенно сухое. Мама, сломанная куколка-пупсик, захрипела непослушными ото сна связками:
– Бисерика моя! Шо сегодня, Пасха? Надо до Прокопенок снести кулича и яиц чудок, я анадысь обещалась, – и запела с хриплым гэканьем, как обыкновенно бывало с ней в хорошем настроении:
Девка улицу мела, девка улицу мела,
Девка улицу мела, хрен огромный подняла.
Вот так календарь у нее. Вчера только Рождество было, и все заботы – об опаре на пироги с курагой. А сегодня Пасха настала. Тут хотя бы угадала сезон. Пасха и впрямь завтра уже. Птицы напели ей, что ли, в открытую форточку. Покивала, сворачивая в ком грязное белье. Вернулась с тазом теплой воды, вымыла мать, протерла влажным полотенцем рыжую клеенку. На свежие простыни опустила старушку в ее веселом беспамятстве:
Я табе его не дам, я табе его не дам.
Я табе его не дам, он табе не по годам.
Укутала, провела по жидкому пуху на макушке, пригладила седые пряди на висках. Надо бы ее подстричь как-нибудь.
На кухне достала из холодильника кашу, отправила в микроволновку маленькую пиалу – часть экзотического сервиза, привезенного Петром из дальней командировки. Чего теперь беречь, до какого особого дня? Много ли ей нужно теперь, а Петенька – вот он, только здесь и остался, на фотографии с черной лентой в углу. Парадный, в кителе, со всеми лампасами-погонами, в фуражке с кокардой. Усы подстрижены, и видно, что он тихонько так фотографу улыбается, все в рамках приличий, но улыбается.
Принесла завтрак матери, заправила край полотенца за ворот сорочки-распашонки спереди. Мама улыбается, губы обтягивают голые десны. Ну, открывай рот пошире. Мама вскинулась, прояснились глаза, как бывает порой, когда рассудок возвращается, напоминает ей обо всей правде. Нет, только не сейчас, пожалуйста, мама:
– А Петруша? Где Петруша? Шо-то его давно не видала. Марфуша, где супруг твой благоверный?
За слезами не сразу увидела, как ложечкой с кашей уперлась в сморщенную материну щеку, все лицо перемазала манными крупинками, на воротнике рубашки молочный след. Спохватилась, вытерла лицо и рот матери полотенцем – дура – тем же самым полотенцем, которым клеенку мыла загаженную. Зарычала по-звериному, бросила на пол пиалочку. Вдребезги. Разлетелись кусочки по полу с тонким китайским «дзянь!».
Мама смеется, поет песню свою:
Это что за колбаса, это что за колбаса?
Это что за колбаса, два яйца и волоса?
Муся, дружок, успокойся. Как вижу слезы твои, до их пор теряюсь, будто не было у нас одной на двоих жизни. Ты же помнишь, какой сегодня день? Тебя ждут. Меня теперь нигде не ждут, ни на юбилеях, ни на поминках. Это не страшно и не отменяет того, что я смотрю на тебя.
Странно, как сужается обзор. Я теперь, кроме тебя, почти ничего и не вижу. Только тебя и то, что случалось со мной и вокруг меня раньше. Как диорама. Да, как в Севастополе, помнишь. Ты в платье с вишнями стояла возле ограждения, разглядывала неживые фигуры, пугающе очеловеченные. Снаружи солнце, асфальт едва не плавится, а там внутри – вечный двенадцатый год.
Я был скуп на слова, редко рассказывал что-то невеселое. Это оттого лишь, что дороже улыбки твоей не было для меня клада. Слезы у тебя всегда под рукой, а вот рассмешить ее – та еще боевая задача. Потому и не рассказывал. Теперь чего уж, хуже не станет.
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Дружок», автора Елена Антипова. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанру «Современная русская литература». Произведение затрагивает такие темы, как «жизненные ценности», «одиночество». Книга «Дружок» была написана в 2026 и издана в 2026 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке
Другие проекты
