Европейский долгий XIX век (1789–1914) был богат смелыми нововведениями и большими разочарованиями. Рост национализма, «социальный вопрос», феминизм, новые модели государственного управления и экономической политики сопровождались крушением устоявшихся идей. Одной из них был индивидуализм, который Энтони Арбластер определил как «метафизическую и онтологическую основу» классического либерализма[1]. Индивидуализм и его следствие – принцип неотчуждаемой частной собственности рассматривались как величайшие концептуальные достижения постреволюционной Европы. И все же к концу столетия эта доктрина, бывшая когда-то жемчужиной в короне либерализма, подверглась критике и была в конце концов дискредитирована, уступив место идеям, ориентированным на государство, местные сообщества и социальные программы. Этот идеологический поворот отражал глубокую трансформацию государства и одновременно способствовал ей. Появившееся в результате новое государство знакомо нам намного лучше, чем «государство как сторожевой пес» – идеал, популяризированный либералами начала XIX века. В противоположность этому идеалу на протяжении XIX века правительственная власть постоянно усиливалась за счет рационализации государственного аппарата, профессионализации бюрократии и растущей роли экспертов и технократов. Государство также взяло на себя новые функции в области социального обеспечения, экономического регулирования и культурного руководства, при этом передавая многие из своих задач в ведение общественных организаций. В результате правительство стало более видимым и прозрачным, но также и более агрессивным[2].
От упадка индивидуализма выиграло, конечно, не только государство: одним из наиболее важных и заметных последствий был рост «общественного» достояния за счет частной собственности. Многие объекты и ресурсы, составлявшие ранее основную массу частных богатств Старого режима и постреволюционной Европы, перешли под контроль государственных служб или общественных организаций. Частная собственность на важные для общества объекты была ограничена множеством условий, которые вырабатывались экспертами на основе «научно» установленных принципов и передавались под контроль правительства. Во второй половине XIX века наблюдалось развитие трастовых фондов, во владение которых перешли бывшие частные поместья, теперь охраняемые как исторические памятники. Действуя от имени народа, государство ввело новые правила, ограничивавшие использование частновладельческих лесов; богатые землевладельцы не могли охотиться в своих собственных поместьях на те виды животных, которые государство взяло под охрану. Частные владельцы должны были смириться с тем, что их имущество отчуждалось для строительства «публичных» пространств – новых улиц, проспектов и площадей, а также железных дорог и других важных для общества средств сообщения. Либералы, однако, не воспринимали эту растущую экспансию как угрозу частным свободам: неотчуждаемая частная собственность уже не выступала главным и безусловным признаком личной свободы, тогда как возможность создавать пространства для общественной жизни стала рассматриваться как необходимое условие коллективной свободы. Кульминацией этого процесса была впечатляющая мобилизация материальных и человеческих ресурсов во время Первой мировой войны, когда произошла временная национализация ресурсов и ограничение свободного рынка. Трудно представить себе, как вовлеченные в тотальную войну государства, прежде всего Британия и Франция, смогли бы убедить граждан отказаться от своих свобод и пожертвовать своим имуществом, если бы неолиберальная и терпимая по отношению к государственному вмешательству идеология не достигла такого протрясающего прогресса в десятилетия, предшествовавшие конфликту. Отказ от своего имущества в пользу военных нужд стал рассматриваться как «необходимая составляющая республиканских ценностей», он представал в той же мере частью военных усилий, что и воинская мобилизация[3]. Национализм сам по себе не смог бы удержать от перерастания того громадного напряжения, которое было создано войной, в социальный конфликт. Идея общего дела, возвышающегося над частным благосостоянием, также оказала влияние, по крайней мере косвенно, на успех мобилизации.
В этой книге рассматривается развитие публичной сферы в Российской империи. Исследование меняющихся границ собственности в области понятий и реальной законодательной практики в России со времен Екатерины Великой до Первой мировой войны и революции 1917 года выявляет рождение новой модели общества и новых практик обращения с «общими вещами» – реками, лесами, историческими памятниками, предметами искусства и литературными шедеврами. Главным объектом моего исследования является нечто, что никогда не было институализировано в российских законах, но тем не менее существовало в воображении людей, в риторике и политике – понятие «общественной собственности», res publica – мир вещей, которыми владеет общество, но управляет, от имени того же общества, государство. Эти представления в основных чертах напоминают неолиберальные идеи в Британии, социальную философию солидаризма во Франции и правовые концепции в юриспруденции и социологии в Германии и Австрии рубежа XIX – ХХ веков.
Российские сторонники идеи res publica принадлежали к разным идеологическим и политическим направлениям, профессиональным сообществам и культурным кругам; некоторые из них упорно отказывались отнести себя к какой-то определенной политической партии или течению из‐за желания держаться вне политики. Это желание выдавало их неприятие закостенелости политических ярлыков, что часто отмечают современные историки[4]. Однако в этой книге я определяю это мировоззрение и проект res publica как либеральные, с важной оговоркой, что термин «либерализм» я понимаю широко, подразумевая в том числе и «социальный» либерализм конца XIX – начала ХХ века. Критически важное различие между классическим либерализмом и новым либерализмом рубежа веков заключалось в специфическом отношении к государству, частной собственности и соотношению индивидуальных и общественных ценностей. Основа либеральной идеологии осталась неизменной: либерализм сохранял твердую приверженность идеям свободы и ограничения прав государства, при соответствующем увеличении его функций и обязательств. Российские либеральные мыслители также остались верны идее частной собственности, хотя их понимание собственности существенно отличалось от начала XIX века. Эти мыслители стремились уже не к укреплению частной собственности, которая (по сравнению с другими гражданскими правами) в России была уже довольно хорошо защищена, но скорее – к переосмыслению собственности, преобразованию самой ее идеи. По их мнению, понятие собственности необходимо было изменить так, чтобы оно отражало не только частную или личную, но также общественную ответственность и обязательства владельца. Согласно этому новому представлению о собственности, общество рассматривалось как субъект права – это было по своей сути либеральное, хотя и не индивидуалистическое видение.
Либеральная идея общественного достояния оказалась очень привлекательной и многогранной, она получила поддержку со стороны многих нелиберальных умеренных политиков и технократов в российском правительстве. Однако намного меньше было достигнуто в практической политике и реформировании законодательства, которые требовали глубокой трансформации государства. Российским либерально настроенным интеллектуалам не довелось увидеть полного воплощения своих идей в политической практике, но тем не менее они пытались применить их в своей профессиональной деятельности как инженеры, эксперты лесного хозяйства, юристы, литературные критики и архитекторы. Незаконченность процесса создания общественной собственности в России не может рассматриваться как полный провал или как еще один признак российской исключительности. По крайней мере, эта «инаковость» проявила себя по-разному в развитии российской либеральной идеологии, в практиках имущественных отношений и в трансформации государственных институтов. Эта книга стремится объяснить причины российской специфики и выявляет точки сближения с европейскими тенденциями.
Кто-то может удивиться: почему, вместо того чтобы обратиться к извечной проблеме российской истории и современной политики – слабости частной собственности, я исследую развитие идей и институтов, которые были противоположны и даже враждебны праву частной собственности. Разве частная собственность не была тем жизненно важным, но трагически отсутствующим звеном, необходимым для экономического роста и политического развития России? Эта книга объясняет, что одержимость проблемой частной собственности приводит к тому, что упускается сложность альтернативных режимов владения, развивавшихся параллельно с частной собственностью. Я показываю, почему в России частная собственность – сверхразвитая в одних аспектах и действительно недоразвитая и слабая в других – оказалась не всегда наиболее справедливой и наиболее эффективной формой владения и управления вещами. Эта книга утверждает, что собственность может приобретать разные формы и значения и что исторический анализ должен сконцентрироваться на том, как эти формы проявляются и как эти значения изменяются под воздействием культурных, экономических и социальных перемен.
Исследование того, как формировался институт общественного достояния в имперской России, продолжает наметившиеся недавно в историографии тенденции, но в то же время предлагает важные уточнения. Не будет преувеличением сказать, что современная историография склонна к разрушению представления о частной собственности как фундаменте индустриального общества и основополагающем институте Нового времени (modernity). Недавние исторические исследования опровергли историю триумфального шествия частной собственности, вместо этого они описывают многослойную систему владения и пользования землей и другими ресурсами, критикуя попытки правительства упростить эти отношения и втиснуть их в узкую схему частного владения[5]. Частная собственность в современной историографии стала связываться с государственным принуждением, нормативными правилами (в противоположность гибким обычаям) и с колониализмом и его стремлением к единообразию. Таким образом, в современных исследованиях развитие частной собственности парадоксально выступает не как символ свободы и следствие либерализации, но как результат агрессивного стремления государства улучшить «условия человеческого существования»[6]. Мало кто из историков стремится сейчас продемонстрировать триумф частной собственности в современном мире, и те немногие исследования, которые преследуют подобные цели, основывают свое историческое оправдание частной собственности на доказательстве от противного – указывая на провал первых социалистических экспериментов или банкротство советской модели[7]. Современные авторы чаще отмечают сложность форм собственности, ее относительную политическую и социальную ценность и предлагают применять метод антропологических исследований, микроистории и экономического анализа, чтобы воссоздать и объяснить эволюцию отношений собственности[8]. В современной исторической науке собственность описывается как «парадоксальное» явление, которое не поддается простым объяснениям[9].
Сама современная историография собственности – примечательное явление, во многом отражающее нынешние представления о социальном порядке, благосостоянии и добродетели. Мое исследование зарождавшегося в России института общественного достояния не противопоставляет «эгоистическую» частную собственность «добродетельной» общественной или «либеральную» частную собственность «авторитарной» общественной. Вместо этого я пытаюсь ответить на вопросы, почему принцип частной собственности, установившийся в определенных сферах экономики и социальных отношений, уступил место другим формам, а также какие обстоятельства и процессы вели к изменениям в понимании прав собственности и в практике их применения и какими были последствия этих реформ.
Эти вопросы особенно важны для историографии имперской России. Как ни странно, история собственности в имперской России никогда не рассматривалась как часть глобальной, европейской или компаративистской истории этого института и оставалась невосприимчива к релятивистскому (и порой даже открыто враждебному частной собственности) духу недавних работ. Начиная с влиятельной книги Ричарда Пайпса[10], в которой частная собственность напрямую связана с политической свободой, а российское самодержавие критикуется за то, что оно препятствовало развитию того и другого, большинство историков, даже когда они спорили с Пайпсом, все равно оставались в рамках парадигмы «частной собственности», которая была противоположна идеям, доминирующим в европейской и американской историографии последних десятилетий. Господство такого представления в российской историографии понятно, если учитывать, что в Советском Союзе отсутствовали и свобода, и частная собственность. Кроме того, исследование частной собственности помогает многим историкам доказать «нормальность» развития России и преодолеть парадигму «особого пути».
О собственности в имперской России написано большое количество важных и интересных работ. Мартина Винклер[11] и Дмитрий Тимофеев[12] показали приверженность российских интеллектуалов и политиков идее частной собственности в конце XVIII – начале XIX века. Ричард Уортман предложил тонкий анализ причин, по которым к концу XIX столетия российские мыслители потеряли интерес к идее частной собственности и не могли связать ее с гражданскими правами[13]. Мишель Маррезе, Ли Фэрроу и Уильям Вагнер проследили развитие права семейной собственности со времен Петра Великого до начала ХХ века[14]. В многочисленных исследованиях об аграрных реформах проанализированы общественные дискуссии о достоинствах и недостатках общинного и частного землевладения и правительственные попытки регламентировать крестьянское землепользование. Эрик Лор исследовал воздействие Первой мировой войны и национализма на права собственности в своей книге о кампании против «немецкого засилья» в России[15]. Эти и другие работы создают контекст моего исследования. Однако моя книга переносит внимание с вопроса о том, существовала ли частная собственность в России, на более продуктивную дискуссию о том, как и почему появилась частная собственность на определенные ресурсы, вещи и капитал (материальный и нематериальный) и почему частная собственность может в разных контекстах выступать как подходящая или не подходящая форма владения. Другими словами, ключевые вопросы, на которых я фокусируюсь, это – границы частной собственности и различные пути, ведущие к установлению или не установлению ее как социального института; условия эффективного функционирования этого института; направления, по которым формы собственности, в том числе частная, изменялись с течением времени. Чтобы ответить на эти вопросы, мое исследование охватывает ряд проблем, связанных с историей российского либерализма и правовой мысли, культуры и практики владения, государственного реформаторства и борьбы за установление власти над ресурсами и людьми.
Насколько уместно вообще ставить такие вопросы по отношению к России и нет ли в этом опасности перенесения на российскую историю выводов, которые были получены в результате исследования европейской политики XIX века? Европейские либералы, может кто-то сказать, были избалованы своей относительной свободой и в высшей степени индивидуалистической культурой, и поэтому они могли настаивать на большем внимании к общественным интересам. Но в России не было свободы, и индивидуализм здесь был менее развит. Зачем нам нужно искать в России условия, характерные для Европы?[16]
Сравнение российского правового и интеллектуального развития с различными европейскими тенденциями будет выглядеть менее проблематичным, если мы откажемся от предпосылки о последовательности реформ (сначала конституционализм, частная собственность и свободы, а потом общественные интересы и социальная политика). Задачи преобразования российской политической системы были схожи с теми, которые стояли перед европейскими странами десятилетиями и даже столетиями ранее, но они накладывались в России на современные проблемы, над разрешением которых другие страны бились в то же самое время[17]. Если мы отбросим линейное представление о развитии, то российский либерализм не будет выглядеть таким большим отступлением от европейской традиции, как может показаться на первый взгляд. Европейский либерализм был довольно многоликим, так что на самом деле нет никакой нормы, относительно которой можно было бы регистрировать отклонения. Кроме того, несмотря на старания российского правительства остановить приток в страну радикальных политических идей, образованная элита имела свободный доступ к европейской культуре и охотно потребляла европейский интеллектуальный импорт. В результате российская общественная мысль переживала те же кризисы, что и европейская, и сталкивалась со схожими проблемами.
В то же время важно признавать и российские особенности. Историки российской политической мысли зачастую затрудняются точно определить своеобразное политическое мировоззрение российских мыслителей[18]
О проекте
О подписке