Читать книгу «Последний польский король. Коронация Николая I в Варшаве в 1829 г. и память о русско-польских войнах XVII – начала XIX в» онлайн полностью📖 — Екатерины Болтуновой — MyBook.
cover

К моменту смерти Александра I особое положение Царства Польского определялось также присутствием в Варшаве великого князя Константина Павловича, постоянно жившего в столице Царства с середины 1810‐х гг. Его отречение от престола, подписанное в 1822 г., не было опубликовано, и в глазах общества цесаревич был наследником престола. Формально Константин командовал польской армией, однако в действительности он был облечен в Польше самой широкой властью, распространявшейся не только на Царство, но вообще на польские земли Российской империи – Гродненскую, Виленскую, Минскую, Волынскую, Подольскую губернии и Белостокскую область[21]. Непопулярный в Польше, но находившийся под сильным влиянием жены – польской аристократки и католички княгини Лович, великий князь Константин видел себя человеком, выступающим от лица поляков и призванным защищать интересы Польши перед Петербургом.

Александровское установление относительно коронования в Польше стало для Николая I настоящей дилеммой. Император был человеком консервативных взглядов и не поддерживал решение брата и предшественника на престоле даровать Польше особые права. Казалось бы, ожидаемой линией поведения в этой связи должен был стать отказ от предписанного императором Александром установления. Николай I, однако, избрал совершенно иную модель поведения: после долгих сомнений он принял решение о проведении коронации. При этом монарх действовал вопреки собственным эмоциональным реакциям, главной из которых в связи с проведением церемонии он называл «отвращение»[22]. Иными словами, император отделил собственные личностные оценки от того, что, как он полагал, было правильной политической стратегией.

Вопрос о том, что заставило Николая поступить подобным образом, – ключевой. Конечно, можно рассуждать о доктринерском характере монарха[23]. Формируя собственное «я», император действительно использовал образ рыцаря и был склонен вести себя в рамках заданных норм. Показательно в этом отношении его поведение в период «междуцарствия». Николай I присягнул великому князю Константину, зная о существовании акта об отречении[24], то есть действовал именно в соответствии с формальными установками. В момент разворачивания событий сам император осмыслял свои действия исключительно в категориях долга. 14 декабря 1825 г. в письме к сестре, великой княгине Марии Павловне, он именовал себя «жертвой воли Божией и двух своих братьев», восклицая: «Наш ангел (император Александр I. – Прим. авт.) должен быть доволен – воля его исполнена, как ни тяжела, как ни ужасна она для меня»[25]. По точному замечанию историка М. А. Полиевктова, Николай счел возможным «не считаться» с документами, которые указывали на него как на наследника престола Российской империи[26]. Николай следовал букве закона до буквоедства. Интересно, что в период «междуцарствия» в нелогичном поведении Николая упрекали и императрица-мать[27], и великий князь Михаил Павлович. Последний заявил Николаю: «Зачем ты все это делал, когда тебе известны были акты покойного государя и отречение цесаревича? Что теперь будет при повторной присяге в отмену прежней и как Бог поможет все это кончить?.. Как тут растолковать каждому в народе и в войске эти домашние сделки и почему сделалось так, а не иначе»[28]. Однако даже много лет спустя император был уверен, что альтернативы его решению не было[29].

История с польской коронацией пошла по схожему сценарию – «мы исполнили наш долг – будь, что будет». Т. А. Капустина прямо пишет, что, «унаследовав от Александра I польскую конституцию, он (Николай I. – Прим. авт.) считал своим долгом ее соблюдать и не отступал от обязанностей конституционного монарха до разрыва с Польшей в 1831 г.»[30].

В позиции императора также можно увидеть и политический расчет. Николай I принял решение короноваться в Варшаве вопреки собственным представлениям и установкам, согласно которым он уже давно был помазанником божьим[31] и обладал властью над всей территорией империи, повинуясь установке чтить память императора Александра, а также реализуя потребность избавиться от давления великого князя Константина Павловича и помешать возможным (хотя и не подтвержденным в полной мере) планам Австрии короновать герцога Рейхштадтского. Однако в этом случае мы сталкиваемся с тем, что можно назвать пределом прагматического объяснения, – действие по своему масштабу оказывается намного значительнее причин, которые его вызвали. Давление, которое испытывал и которому в конечном итоге уступил император, было связано не только с практиками легитимации или внешнеполитической ситуацией, ведь к концу 1820‐х гг. Николай I уже преодолел кризис первых лет царствования и обретал все большую уверенность в своих действиях. Но все же он ощущал, что был в долгу, причем в долгу не только перед братьями. Он был должен полякам и Польше.

Главные причины, по которым Николай решил возложить на себя корону Царства Польского, очевидно, лежали в сфере скорее ментальной, нежели практической. Причины, заставившие императора действовать вопреки собственными представлениям, имели к существующей политической реальности лишь опосредованное отношение. В известном смысле император Николай стремился предписать реальности то, какой ей следует быть.

Варшава 1829 г. стала точкой, где доктринерские представления монарха и необходимость действовать в соответствии с духом и буквой александровских начал наложились на особое, выработанное русской политической элитой восприятие себя, Европы и Польши. Последняя в рамках этой парадигмы была маркирована как территория в широком смысле слова европейская. Даже утратившая государственность и уже находящаяся в составе Российской империи, она воспринималась как априори обладающая политической субъектностью. Следствием стало формирование установки, что отношения с этой частью империи надлежит выстраивать на совершенно особых основаниях.

Последнее подтверждается пропольской формой коронации, которая была реализована в Варшаве в 1829 г., и прямым отказом от распространения в Царстве трактовок и позиций, активно поощрявшихся на всей остальной территории империи. Речь идет о формировании памяти об Отечественной войне 1812 г. и Смуте начала XVII в. Используя слова самого императора из письма брату, можно сказать, что в период до начала восстания 1830–1831 гг. монарх изо всех сил и при этом вопреки личным представлениям и желаниям стремился быть «хорошим поляком»[32]. Все это ставит многочисленные вопросы, причем не столько о Царстве Польском как таковом, сколько о выборе российской политической стратегии на западных границах страны, о политической элите империи первой трети XIX в. и о том, как выстривалась логика мирного сосуществования с недавним врагом после окончания большой, разрушительной и победоносной для России войны.

Эта книга не о Польше. Она о России.

***

Последнее обстоятельство требует от меня прояснить несколько позиций относительно исследовательской оптики и терминологического аппарата.

В первом случае речь идет прежде всего о критической оценке ряда историографических установок в связи с русско-польскими отношениями первой трети XIX столетия. К настоящему моменту в литературе сформирована устойчивая парадигма восприятия событий этого периода. Возникнув в рамках польской публичной сферы и интеллектуальной традиции, эта парадигма в большинстве своем разделяется современной российской и англо-американской историографией. Иными словами, анализ русско-польских отношений указанного периода зиждется – с тем или иным уровнем приверженности со стороны конкретного исследователя – на польской исторической интерпретации событий.

В рамках существующих конвенциональных установок можно отметить несколько ключевых позиций. Во-первых, политическая субъектность Польши рассматривается как существующая объективно, безотносительно потери государственности. Эта трактовка определила, в частности, широкую дискуссию о статусе польских земель в составе Российской империи. Оценки разнятся от указаний, что в это время Царство Польское обладало широкой автономией или было связано с Россией личной унией, до утверждений о политической независимости территории в период до восстания 1830–1831 гг.[33] В последнем случае главным аргументом является указание на решения Венского конгресса. При этом само Царство Польское традиционно определяется как территория, развивающаяся автономно в социальном, культурном и экономическом отношении, однако вынужденная в силу ряда обстоятельств взаимодействовать с Россией (как правило, отражая враждебные действия с ее стороны). Рассуждения подобного рода проистекают из представления о существовании в Царстве польской администрации и из оценки уровня культуры и образования в Польше как более высокого по отношению к России[34]. В рамках этой интерпретации особое положение Царства считается естественным, само собой разумеющимся и не связывается с политическими решениями российских властей. Не имеет никакой связи с Российской империей и устоявшееся в польской и англо-американской историографии наименование, отсылающее к столетней истории российских польских земель, – «Królestwo Kongresowe» и «Kongresówka» (на польском) и «Polish Congress Kingdom» (на английском). На первый план здесь выдвигается идея коллегиального и, очевидно, не соотнесенного с Россией решения о новом статусе этих земель[35].

Стоит отметить, что похожим образом в историографии зачастую оформляется и статус Великого княжества Финляндского в составе Российской империи: согласно распространенной трактовке, в 1809 г. Финляндия обрела государственность, что представляло собой акт суверенной воли, лишь опосредованно сопряженный с результатами очередной русско-шведской войны и территориальными приобретениями Российской империи[36].

Во-вторых, оценка политического развития Польши в составе Российской империи интерпретируется исходя из апелляции к набору дуальных моделей (добро – зло, жертва – агрессор, красота – восхищение). В рамках этих оппозиций России, как правило, приписывается второй, отрицательно маркированный или объектный элемент. При этом дискурс борьбы за свободу (в советском изводе – борьбы с царизмом) и указание на виктимность Польши выступают как универсальное легитимирующее основание.

В исследовательской литературе, посвященной русско-польским отношениям этого периода, часты рассуждения о непонимании в России мотивов, которыми руководствовались поляки, или указания на спектр эмоциональных реакций, которые предписывалось испытывать русским, – чувство вины и стыда за разделы Польши, восхищение храбростью польских войск, преклонение перед культурой страны и личностными качествами ее жителей, сочувствие к сосланным в Россию[37]. Кроме того, академическая литература в России, находясь в сложных отношениях с советским интеллектуальным наследием, зачастую анализирует тот или иной материал в границах рассуждений о виктимизации или виктимности, с одной стороны, и братстве народов, с другой.

В целом в этом сегменте исследований анализ произошедших событий с позиции Польши изложен исключительно хорошо. Российский же взгляд на ту или иную ситуацию, напротив, в академических работах практически не представлен[38].

С учетом выбранной исследовательской оптики в книге используются наименования, имевшие хождение на территории Российской империи (например, «Царство Польское», а не «Королевство Польское»). В ряде случаев само существование двойной номенклатуры становится предметом рассмотрения (см. параграф 6.2).

Даты событий, происходивших на территории Польши, приведены по юлианскому и григорианскому календарям. Во всех цитатах выделение курсивом принадлежит мне.

...
9