О, теперь-то я хорошо понимаю, что никаким драматургом я в ту пору еще не был, хотя в кармане у меня было два киносценария и диплом об окончании сценарного факультета ВГИКа, где черным по белому было записано: «Специальность – кинодраматург». В 1965–1966 годах такие дипломы получили во ВГИКе человек тридцать, но только несколько из нас – Тюрин, Мережко, Черных (будущий автор фильма «Москва слезам не верит») и ваш покорный слуга – выбрали ту волчью тропу игры в пан или пропал, а остальные разъехались по провинциальным киностудиям редакторами и штатными сценаристами документального кино. А потом и Мережко вдруг исчез из мосфильмовских коридоров, и я подумал – вот, и этот сдался! Так какого же черта я тут бьюсь головой о стенку, пора и мне сдаваться и идти в штат «Литгазеты» – пока зовут, пока сам Чаковский и его всевластный зам Сырокомский предлагают московскую прописку и должность разъездного корреспондента! И я помню тот холодный солнечный день 8 октября 1966 года, когда мне исполнилось 28 лет и когда уже истощился лимит друзей и знакомых, у которых можно было переспать, а ночевать на Ленинградском и Белорусском вокзалах стало опасно, поскольку тамошние милиционеры и уборщицы уже знали меня в лицо и будили среди ночи, как привокзального бродягу. В этот день я надел последнюю чистую нейлоновую рубашку, собственноручно выстиранную во вгиковской общаге, куда я проникал теперь на ночлег не через дверь, блокированную вахтером, а через окно, – так вот, я надел тогда свою последнюю чистую рубашку и отправился на «Мосфильм». Там я отсидел шесть часов в приемной главного редактора студии Александра Рекемчука, и, когда, не выдержав такой осады, он все-таки принял меня, я сказал:
– Александр Евсеевич, как член редколлегии «Литгазеты», вы можете легко проверить: Сырокомский и Чаковский предлагают мне штатную работу. То есть я могу хоть завтра уйти из кино туда, откуда пришел, – в журналистику. Но дипломная комиссия ВГИКа, в которой вы тоже состоите, поставила мне «отлично» за мой дипломный сценарий. И теперь я не знаю, как мне быть. Если мой сценарий действительно хорош, то почему меня вот уже пять месяцев пинают ногами все редакторы вашей студии?
– О чем ваш сценарий? – нахмурился Рекемчук.
– Об открытии тюменской нефти.
– Не помню. Наверно, я не читал.
– Вот этот сценарий. Прочтите его сами. Если вы скажете мне, что это никуда не годится, я пойду в штат «Литгазеты» и, клянусь вам, никогда в жизни не отниму больше ни минуты ни у вас, ни у ваших редакторов. Честное слово!
Рекемчук посмотрел мне в глаза, потом – на обтертые рукава моей рубашки, которые я старательно прятал под рукава брезентовой штормовки, потом – на мои единственные брюки, которые уже давно пузырились в коленях, и только потом – на сценарий, который лег на его стол. Я понял, что поймал его в ловушку.
– Хорошо, – сказал он с явным недовольством. – Я прочту. Позвоните мне через десять дней.
Эти десять дней нужно отсчитывать рапидом, и каждый – за сто. Я прожил их словно по песочным часам.
18 октября секретарша Рекемчука сказала, чтобы я позвонил еще через десять дней.
28 октября она соединила меня с Рекемчуком.
– Ступайте в Первое объединение к главному редактору Оскару Курганову. Он подпишет с вами договор, – кратко сообщил свой приговор Рекемчук.
29 октября, после моей суточной осады бухгалтерии «Мосфильма», бухгалтер студии Семен Калманович Брудник выписал мне мой первый киноаванс – ровно тысячу рублей. И вечером я привез во вгиковское общежитие ящик коньяка и шампанского – по бутылке на каждую комнату, где давали мне ночлег. А на следующий день в столовой «Комсомолки» и «Литгазеты» угощал шоколадом и черной икрой всех, кто подкармливал меня эти пять прошедших месяцев. Как вы понимаете, при таком размахе мне хватило этого мосфильмовского аванса только на пару месяцев…
Впрочем, дело было не в деньгах! Мы все были в то время молодыми, голодными, щедрыми и отчаянно самонадеянными. Мы играли – на все! И это все объясняет – и безоглядность, и мотовство, и немыслимую продуктивность. Витя Мережко, которому рафинированные мосфильмовские редактрисы говорили, что он не умеет писать по-русски, исчез из мосфильмовских коридоров осенью 66-го и появился там снова лишь весной 67-го, держа под мышкой пять новых сценариев, написанных им все на том же мережковском южнороссийском наречии.
– Витя, как ты написал пять сценариев за пять месяцев?! – изумился я.
– Задницей, – объяснил Виктор.
Я не поверил:
– Повернись!
– Нет, сегодня я в других брюках, – сказал Мережко. – Но если бы ты увидел мою табуретку – она сияет, как лысина Хрущева!
Однако я не стану испытывать терпение читателя подробным экскурсом в эпоху 1966–1972 годов. Я рассказываю свой французский роман и потому прошу на сцену вашего воображения очень простенькую декорацию: коммунальную квартиру в старом трехэтажном доме на улице Кирова. Входная дверь с протертой дерматиновой обивкой. Общая прихожая с лампочкой без абажура и обшарпанными тумбочками, забитыми дырявыми галошами и банками с сухим сапожным кремом. Коридор, заставленный старыми шкафами под замками и увешанный под потолком валенками, тазами, детской коляской и трехколесным велосипедом. В этом коридоре слева – дверной проем на общую кухню с четырьмя газовыми плитами и одним кухонным столом, за которым поочередно завтракали, обедали и ужинали все жители этой квартиры. И с мухами-мутантами, которые не спали даже в феврале!
За кухней, на стене – общий телефон с грозной надписью: «Не занимать больше трех минут!», рядом – дверь в туалет, совмещенный с «бытовыми удобствами», то есть с душем. А вся правая стена коридора – как в тюрьме или в общаге: пять дверей в пять комнат-пеналов, получившихся, видимо, еще в двадцатые годы при разделе этой «буржуйской» квартиры ее первыми пролетарскими обитателями. Короче говоря, типичная «воронья слободка».
В этой «слободке» самую первую у входа комнату занимали молодожены Паша и Люся. С ними соседствовала комната какой-то бесцветной старухи. Затем шла комната ее дочки, которая жила в Черемушках у хахаля, и у матери под видом племянника из Баку снимал ее ваш покорный слуга. Дальше была жилплощадь семейства Капустиных – муж, жена и трехлетний Васька, который постоянно ездил по коридору на трехколесном велосипеде, ударялся о шкафы и орал благим матом так, что обкакивался. А за Капустиными, в последней, угловой, комнате жил одинокий пятидесятилетний «холодный фотограф» Виктор, он поздно вставал, уходил на работу в свою фотографию небритый и квелый, и вообще он казался мне в ту пору глубоким стариком.
А двадцатилетний молодожен Паша, токарь автозавода имени Лихачева, был по-есенински круглолиц, белобрыс, ясноглаз, тих и улыбчив, как полевой одуванчик. Он уходил на работу в шесть утра и приходил в семь вечера, а его Люся – крутобедрая синеглазая молодка поразительной красоты и сочности, с толстой, как початок кукурузы, пшеничной косой и влажными алыми губами – училась в каком-то техникуме и всю вторую половину дня что-то варила и жарила на кухне и встречала своего мужа полным обедом, тремя бутылками пива и непременной поллитровкой «Московской». Я никак не мог вычислить расписания их семейной жизни: Пашка, придя с работы, два часа торчал в туалете, в душе и на кухне, где Люся кормила его и поила. Потом до десяти вечера Пашка обязательно смотрел футбол и «Следствие ведут знатоки», а Люся старательно мыла посуду на кухне. А после десяти из их комнаты уже слышался сладкий Пашкин храп… Наутро Пашка вставал в пять и к шести уже уматывал на работу.
Когда же они занимались тем, чем им положено было заниматься в первую очередь? – не понимал я, невольно (или вольно?) прислушиваясь по ночам к тишине нашей «вороньей слободки». Потому что ночи в этой квартире были – мои, это было единственное время, когда я мог спокойно работать, не прерываемый Васькиным ором, громкими голосами на кухне, телефонным трепом всех обитателей квартиры прямо напротив моей двери и бодрыми песнями Пахмутовой и Добронравова, которыми с утра до ночи заливались радиоточки московского радио в комнатах моих соседей. Правда, по ночам я не мог стучать на машинке, но это было и к лучшему – ночью я писал от руки, а днем перепечатывал начисто, делая поправки. Таким образом даже этот недостаток моего жилья оборачивался достоинством, а помимо него были тут и другие: во-первых, комната, которую я снимал, стоила мне всего пятнадцать рублей в месяц, что в ту пору, то есть до запуска «Открытия» на Свердловской студии, было для меня весьма существенно. А во-вторых, сдала мне эту комнату дочка старухи-соседки, и потому никто из соседей не стучал ни в жэк, ни еще куда-нибудь о том, что я тут живу без прописки.
И вот в одну из таких тихих творческих ночей я раскрыл тайну семейной жизни наших молодоженов, она оказалась проста и банальна – мне достаточно было полениться прикрыть свою дверь, чтобы узнать то, что знали, конечно, все остальные соседи.
В 12.30 легкие Люськины ноги прошелестели тапочками и халатиком мимо моей двери в туалет. Я отметил это боковым зрением и продолжил свои писания, но когда Люська не проследовала обратно ни через десять минут, ни через полчаса, я прервал свою работу, вернулся с высот своего ночного вдохновения на нашу грешную землю и удивленно выглянул в коридор.
За стеклянно-матовым окном туалетной двери было темно.
В недоумении – я же своими глазами видел, как Люся побежала в туалет! неужели я так заработался, что пропустил ее возвращение? – я осторожно потянул на себя эту дверь. Она открылась, но Люськи там не было, туалет оказался пуст. Я тупо заморгал и на всякий случай, уже как полный идиот, заглянул в кабину душа. Однако Люси не было и там. Я вышел в коридор и осторожно, чтобы не скрипеть половицами, прошел к полуоткрытой двери комнаты молодоженов – неужели я все-таки прозевал, как Люська вернулась? Но тогда почему у них дверь не закрыта?
В пенале комнаты молодоженов, на близкой к двери кровати, затылком ко мне сладко, с присвистом спал пьяный алкаш Пашка-одуванчик. А вторая подушка была пуста и вся вторая половина кровати – тоже.
Я тихо закрыл дверь и еще раз огляделся в коридоре. Теперь издали я увидел тонкую, в миллиметр, полоску красного света под дверью нашего «холодного фотографа». Еще не веря себе, не веря в свою такую простую догадку, я медленно двинулся к этой двери, боясь, что сейчас меня накроют – заорет во сне Васька, или выглянет старуха-соседка, или выйдет в туалет Васькин отец Капустин-старший.
Но все было тихо, и я благополучно добрался до противоположного конца коридора. И уже с расстояния трех шагов ясно услышал за этой дверью характерный ритм скрипучей кровати и в такт этому скрипу – зажатый и истомный Люськин полустон.
Судя по этому стону и ускоряющемуся ритму матрацного скрипа, их дело вступило в заключительную фазу, но даже галопный ритм не мог сокрушить эту девятнадцатилетнюю кобылицу Люську.
А я все стоял в коридоре, слушал эту музыку секса и кричал себе мысленно: «Вот! Вот о чем надо писать, дубина ты стоеросовая! А ты о чем пишешь? Поиски сибирской нефти? Пожар в океане? Открытие Норильска? Романтик сраный! Вот где жизнь, за этой дверью! Девятнадцатилетняя девка бегает по ночам к пятидесятилетнему „холодному фотографу“, потому что ее юный муж – алкаш! Нифонтова бы сюда, Павленка, Ермаша! И всех этих рафинированных редактрис „Мосфильма“…»
И в этот момент финально-истомный Люськин стон тихим ангелом вылетел из алой дверной щели, пролетел по коридору и умер в пыльных шкафах и тумбочках нашей прихожей.
Я повернулся, пошел к своей комнате и… наткнулся на зоркий глаз старухи-соседки, торчавший в ее приоткрытой двери. Впрочем, не проронив ни слова, она тут же и закрыла свою дверь и даже набросила изнутри крючок, словно убоялась моих шагов. Или – какого-то пламени в моих глазах…
А утром Виктор, помятый, небритый и квелый после тяжелых ночных трудов, ушел на работу, а Люська, вернувшись в полдень из техникума, готовила на кухне обед своему мужу и громко пела песню Александры Пахмутовой «А нам не страшен ни вал девятый, ни холод вечной мерзлоты…»
22 февраля 1973 года я вернулся из своей первой поездки к Банионису именно в эту квартиру на улице Кирова.
Конечно, я ждал звонка Вирджинии – врать не буду. Я знал, что она не позвонит, я был уверен, что она не позвонит, однако вырезал из «Советской культуры» расписание спектаклей «Комеди Франсез» в помещении Малого театра. Согласно этому расписанию их гастроли начинались в Москве через десять дней – 3 марта спектаклем «Тартюф». Но эти десять дней были у меня так забиты работой, что каждый вечер мои сварливые ангелы-хранители замертво падали от усталости с моего плеча на подушку и засыпали мгновенно, не успевая и повздыхать об экзотической француженке. Я переписал несколько сцен, которые не устраивали Баниониса, и отправил их в Свердловск и в Паневежис. Я провел предварительные переговоры с Жанной Прохоренко, Володей Ивашовым, Альбертом Филозовым, Мишей Кононовым и Мишей Кокшеновым. Когда все они согласились на предложенные им роли, из Свердловска прилетел режиссер Борис Халзанов и, покручивая острые усы на своем круглом бурятском лице, сказал, что студия поставила меня на зарплату и сразу после кинопроб артистов мы с ним едем в Болшево, в Дом творчества кинематографистов, писать режиссерский сценарий. Но точной даты отъезда он не знает, потому что послал сценарий Папанову, Джигарханяну, Печерниковой и братьям Соломиным. Если у нас согласились сниматься Банионис, Ивашов и Прохоренко, то почему бы не собрать в этот фильм вообще всех звезд, на все роли?
И теперь телефон в общем коридоре нашей «вороньей слободки» поминутно взрывался беспардонными и пронзительно-требовательными звонками междугородней:
– Свердловск вызывает Эдуарда!.. Паневежис вызывает Эдуарда!..
Когда это прозвучало в первый раз, да еще в одиннадцать вечера, старуха-соседка враждебно спросила в трубку:
– А хто звонит-то?
– Банионис, – прозвучало в ответ.
– Хто-хто?
– Донатас Банионис.
– Я те дам Банионис! Фулиган клятый! Счас в милицию позвоню! Двенадцать часов уже! – И старуха бросила трубку раньше, чем я успел выскочить в коридор из своей комнаты.
– Что вы сделали? – напустился я на нее. – Это же Банионис звонил!
– Какой еще Банионис? – Старуха поджала узкие губки и прищурилась, покачивая своей маленькой головкой, как кобра перед броском.
– Какой Банионис! Тот самый! Донатас Банионис! Артист!
– Еще чего! Будет сюда Банионис звонить! – усмехнулась старуха и показала на меня заспанным соседям, выглянувшим из всех комнат: – Видали? Банионис ему звонит! Писатель усратый!
И в этот момент телефон взорвался новым звонком.
Я схватил трубку.
– Паневежис вызывает Эдуарда. Будете разговаривать?
– Буду… – сказал я и, услышав голос Донатаса, стал извиняться: – Донатас Юозович, простите, тут моя соседка не узнала ваш голос… Вы получили новые эпизоды? Ну и как? Годится? Большое спасибо… Что? Не можете вылететь в Свердловск на кинопробу? А в Москву? Можете? На один день? Хорошо, мы снимем вашу кинопробу на «Мосфильме». Нет, мы обойдемся без павильона. Я учился с Геной Карюком, это гениальный оператор, он снимет вашу пробу за полчаса и в любом интерьере. Какую сцену вы хотите взять для пробы? Ну, если бы я выбирал, то я бы снял вас с Андреем и Лизой, чтобы посмотреть, как вы смотритесь с Печерниковой и Филозовым…
Старуха и весь коридор внимательно слушали этот разговор, не веря своим ушам. Их «усратый писатель» разговаривал с самим Банионисом и обсуждал с ним кандидатуры их любимых кинозвезд Печерниковой, Соломина, Ивашова, Прохоренко!
Как вы понимаете, с этой минуты я перестал быть «усратым писателем» и сразу стал Эдуардом Владимировичем.
– Эдуард Владимирович, – выскакивала в коридор Люська, едва я переступал порог «слободки». – Вам звонили из Свердловска и с «Моcфильма». Вот, я записала фамилии…
– Эдуард Владимирович, вас просили позвонить какому-то Альманаху. Вот телефон…
И наконец, через десять дней и тоже поздно вечером:
– Эдуард Владимирович, это вас. Из «Интуриста».
Я взял трубку.
– Эдуард? – спросил веселый и хмельной женский голос. За ним угадывался шум голосов и звон стаканов. – Это Алена, переводчица французской труппы. Мы уже в Москве, я звоню вам из номера Вирджинии в «Метрополе». У нас тут небольшая парти, и Вирджиния просит, чтобы вы приехали. Мы в 408-м номере.
Ангелы на моем плече охнули от изумления, а затем радостно засучили ножками. А я спросил в трубку:
– Алена, вы знаете, который сейчас час?
– Одиннадцать вечера…
– Значит, я доберусь до вас не раньше половины двенадцатого. Вы беретесь в полдвенадцатого ночи провести меня в «Метрополь», в номер к иностранке?
– Я? Нет… – смешалась она. – Но, может быть, вы как-нибудь сами пройдете…
– Ка-ак???!!! – воскликнул я в отчаянии. – Алена, вы же работаете в «Интуристе»! Вы что, не знаете наших правил? Если бы это была гостиница «Золотой колос» или «Турист», я бы дал трешку дежурной и прошел. Но «Метрополь»…
– Что же мне сказать Вирджинии? – жалобно спросила Алена. – Она стоит тут рядом и ждет.
– Спросите: хочет ли она, чтобы я показал ей Москву? И когда?
Не отводя трубку, Алена застрекотала по-французски, потом вернулась в родную русскую речь:
– Она хочет видеть вас завтра же! Но завтра у них весь день расписан – два спектакля и прием у Фурцевой. А послезавтра съемка на телевидении и вечерний спектакль. Зато послепослезавтра она не играет и готова освободить для вас весь день. Вас устроит?
– Вполне! Скажите ей, что я заеду за ней в десять утра.
– В десять она будет вас ждать в вестибюле! И она хочет сама сказать вам пару слов.
Я глянул на свое левое плечо. В глазах моих ангелов-хранителей был хмельной туман безумных мечтаний. Тем временем на том конце провода Алена отдала трубку Вирджинии, и я услышал ее низкий грудной голос:
– Бонжур! Гуд ивнинг. Хау ар ю?
– Бонжур… – ответил я тупо, как второгодник у классной доски. И снова: – Бонжур… Бонжур…
На том конце провода сказали еще что-то – тихо сказали, тихо и осторожно. Подождали ответа и… повесили трубку.
Я стоял в пустом коридоре коммунальной «вороньей слободки» и горестно слушал глухие гудки отбоя.
Может быть, мне только что по-французски признались в любви?
Может быть, у меня спросили, не хочу ли я, чтобы она немедленно примчалась ко мне на такси?
Может быть, меня позвали в Париж, в Лиссабон, в ночной загул по метельной Москве?
Ангелы, сидевшие на моем плече, ничем не могли мне помочь, ведь они учились вместе со мной в 171-й школе города Баку. То была самая хулиганская мужская школа в нашем районе, и посещение уроков английского там презиралось. Вместо них мы гоняли в футбол…
За два дня, которые были в моем распоряжении до Большого Свидания, я развил бешеную деятельность. Я объехал всех своих друзей и занял у них аж пятьсот рублей! Я нашел приятеля, брат которого Марк был преподавателем английского и французского в военной академии и хозяином автомашины «Жигули». Я уговорил этого Марка быть моим переводчиком и шофером и устроил ему больничный лист, чтобы освободить его от работы на весь день моего свидания с Вирджинией. И наконец, я уговорил зам. главного редактора «Комсомолки» Григория Оганова подписать письмо директору ресторана «Седьмое небо» на Останкинской телебашне с просьбой предоставить мне столик для интервью с Вирджинией Прадал, артисткой труппы «Комеди Франсез». В то время получить столик в только что открывшемся крутящемся ресторане «Седьмое небо» на Останкинской телебашне было равносильно получению допуска в Алмазный фонд Кремля – даже по брони «Интуриста» в этот ресторан можно было попасть только при записи за два месяца вперед!
Но чего не сделаешь ради Франции! Париж, как вы знаете, стоит обедни, а парижанка, да еще артистка…
Короче, 7 марта в десять утра синий, только что вымытый «жигуленок» Марка подкатил к парадному входу отеля «Метрополь». Из машины, мысленно повторяя только что заученную французскую фразу, выскочил начинающий советский драматург в кургузой меховой курточке, начищенных до блеска кирзовых ботинках и с букетом алых роз в руке. Пробежав по раскисшему от мартовской оттепели снегу, он толкнул тяжелую гостиничную дверь и оказался в мраморно-плюшевом вестибюле. Здесь слева была дверь в ресторан, справа – пост швейцара-гэбэшника, а впереди, преграждая путь к лифту, – стойка администратора. Возле этой стойки стояла высокая юная блондинка в лисьем жакете и в черных бархатных брюках-клеш. Французская актриса Вирджиния Прадал. Позади нее, на расстоянии одного шага, торчали два «спортсмена» с кирпичными лицами оперов службы наружного наблюдения КГБ. Не скрывая своего профессионального интереса, они в упор разглядывали француженку. А в ее позе был открытый вызов, как на картине Делакруа «Свобода, ведущая народ», и в ее огромных темных глазах пылал огонь бешенства. Который незадачливый начинающий советский драматург принял, конечно, за огонь любовной страсти.
Преодолев острые взгляды гэбэшников и швейцара, я подал Вирджинии букет и хотел сказать заученную французскую фразу, но Вирджиния тут же взяла меня под руку, прильнула плечом к моему плечу (от чего ангелы на этом плече разом потеряли дар речи) и быстро повела меня к выходу из отеля, не дав сказать ни слова.
О проекте
О подписке