Читать книгу «Носитель» онлайн полностью📖 — Эдуард Сероусов — MyBook.

Часть вторая. Момент тишины

Дома пахло разогретой едой, которую никто не ел.

Лео уснул на диване, не дождавшись её. Марина уложила бы его в кровать, но Мара отпустила Марину и села рядом с сыном, и не заметила, как он сполз ей на колено и заснул под бормотание экрана. Она не выключала экран третий час. Спикеров сменилось четверо; она искала того, кто скажет ей то, что она уже знала руками и не хотела знать головой.

— Давайте проще, — говорила ведущая. — Люди боятся, что потеряют память. Это так?

— Нет. — Учёный был немолод, говорил медленно, как человек, привыкший, что его не понимают с первого раза. — И в этом всё коварство. Память никуда не денется. Nexus Cortex никогда не хранил ваши воспоминания. Он хранил доступ к ним.

— В чём разница?

— Представьте библиотеку. Все книги на полках, целые. Но за годы вы разучились ходить между стеллажами — вас водил проводник. Каждый раз, когда нужна книга, вы касаетесь виска, и проводник приносит её. Быстро, точно. Вы и забыли, что когда-то искали сами. — Он сложил руки. — Теперь проводник уходит. Книги на месте. Все до одной. А тропы между полками заросли. Вы стоите посреди собственной библиотеки и не можете найти ни одной книги.

Аномическая афазия, — подумала Мара. Он не назвал, а она назвала. Она видела это у инсультников: зона цела, содержание цело, а мост от смысла к слову перебит. Человек знает, что это — вилка. Держит её, ест ею. Не может сказать «вилка». Слово стоит за стеклом.

Только у инсультника — одна перебитая тропа. А здесь перебьёт все сразу. У двухсот миллионов. И она знала — потому что видела в клинике порядок, в котором гаснет речь, — что первыми уходят имена собственные. Не глаголы, не предметы. Имена. То, чем зовут, а не то, что описывают. Мир проснётся и не сможет назвать друг друга.

Она сидела на диване, с сыном на колене, и телом проходила то, чего диктор не сказал, а она, врач, договаривала за него. Сначала уйдут имена. Потом редкие слова. Потом обычные, потом навыки — всё, что произвольно, что достаёшь усилием. Дольше продержится то, что не достают, а узнают: лицо, тепло, любовь. Порядок был известен, как известна последовательность отказа органов, и в этом порядке была страшная логика: человек будет терять себя слоями, сверху вниз, от того, что назвал, к тому, что чувствует, и последним, что останется у каждого, будет не имя и не слово, а немой, безымянный, никому уже не называемый другой рядом.

— Почему не найдут покупателя? — спросила ведущая, и Мара подалась вперёд: это был её вопрос, её вчерашняя вера. — Актив огромный. Двести миллионов клиентов.

— Никто не купит ответственность за двести миллионов мозгов. — Голос был новый, третий в студии, юрист. — Купить компанию — значит принять на себя всё, что случится с этими людьми при отключении. Ни одно государство, ни один консорциум не подпишется под этим. Это не вопрос денег. Денег хватило бы. Это вопрос того, кто согласится отвечать, когда двести миллионов человек забудут имена своих детей. Никто не согласится. Поэтому — ликвидация.

Ведущая молчала дольше, чем позволял эфир.

Потом дали Хартмана.

Его Мара знала в лицо, как все. Эмиль Хартман, создатель, тот, кто десять лет назад вышел на сцену и сказал: забвение — не судьба, забвение — баг, и мы его исправим. Человек, похоронивший мать и решивший, что больше никто не забудет. Сейчас он стоял не на сцене — в кабинете, за спиной стекло и город, — и говорил ровно, успокаивающе, глядя в камеру, как смотрят в глаза.

— Я знаю, что вы напуганы, — сказал он. — Я тоже пользователь. Мой лейс истекает вместе с вашими. Но я не для того строил Nexus Cortex, чтобы бросить вас в темноте. Мы разворачиваем «Мост» — наследственный бэкап. Мы снимем ваше состояние доступа и сохраним его. Вне компании. Навсегда. Вы не потеряете себя. Мы успеем.

— Мы успеем, — повторила Мара вслух, тихо, чтобы не разбудить Лео.

Она хотела верить. В ту ночь хотеть было легко. Человек на экране обещал, а на её колене спал сын, чьё имя она сегодня днём на полсекунды не смогла достать, и между этими двумя фактами она выбрала экран.

Она коснулась виска — поставить пометку, узнать про «Мост», записаться, если можно записаться. Список развернулся. Третьей строкой всё ещё мигало: шнурки. Лео. Вечером. Она так и не показала ему. Он уснул, не дождавшись.

— Завтра, — прошептала она. — Покажу завтра.


На следующий день она не поехала домой после смены. Она спустилась в архив нейротех-службы, к терминалу, к которому имела доступ как оперирующий хирург, и стала читать то, что до вчерашнего дня её не касалось.

Ранняя серия. Ферро сказала — их потом загрубили. Мара хотела знать, что это значит.

Документ назывался скучно: «Оптимизация кортикальной полосы, серия A. Внутреннее». Его выложил кто-то из инженеров в первые же часы после объявления — из мести, из совести, из паники, не важно. К вечеру его читал весь профессиональный интернет. Мара читала его как историю болезни. Своей.

Серия A — её серия — работала агрессивнее. Чтобы рукопожатие шло чище и быстрее, лейс подавлял дублирующие биологические пути извлечения — те самые запасные тропы, которыми мозг ходит к памяти в обход. Их называли «шумом». Шум убирали. Пользователь серии A получал доступ тоньше, точнее, быстрее — и это продавали как преимущество, и она, Мара, когда-то радовалась, что у неё ранняя, чистая, точная.

Позже инженеры испугались. В серии B «шум» вернули — оставили запасные тропы жить, пусть грязно, пусть медленно. Загрубили. На случай, писали они осторожно, «нештатного прекращения синхронизации».

Нештатное прекращение синхронизации. Она сидела перед экраном и переводила это на язык, который знала. У серии B при отключении зарастут главные тропы, но останутся запасные — заросшие, кривые, но проходимые. Мир серии B будет спотыкаться двадцать пять дней и кое-как научится ходить в обход.

У серии A запасных троп нет. Их вырезали годами. При отключении — голая стена.

Она открыла свою карту. Дата имплантации. Восемь лет. Восемь лет серия A вырезала в ней «шум» — тропы, которыми она могла бы сейчас пойти в обход. Восемь лет. Дольше, чем у большинства: она поставила лейс одной из первых, потому что была хирургом, потому что руки, потому что карьера.

Полсекунды в прихожей. Полсекунды за столом. Полсекунды над собственной пометкой. Это была не усталость. Это серия A уже осыпалась — раньше срока, вперёд всех, потому что дефект, потому что рано, потому что глубоко. Её мост рушился не через тридцать дней. Он рушился сейчас.

Она посчитала. Она умела считать — скорость эрозии по кривой из документа, помноженная на восемь лет без запасных троп, помноженная на то, что процесс уже пошёл. Цифра вышла грязная, приблизительная, и всё равно ясная.

Не тридцать. Двенадцать. Может, четырнадцать. Двенадцать дней, за которые уйдёт то, чем она достаёт слова, лица, имена. Потом — стена.

Она сидела очень прямо, как учили за операционным столом, и смотрела на десять своих пальцев на клавиатуре, и думала совершенно спокойно, тем самым врачебным голосом, которым внутри себя сообщала диагноз: у меня двенадцать дней, чтобы решить, что я оставлю. Потом я перестану быть тем, кто решает.

Экран ушёл в спящий режим. В чёрном стекле — её лицо. Она подняла руку и коснулась виска, по привычке, за утешением, за списком, за собой.

Тёплая точка отозвалась слабее, чем утром.


Утром она смотрела, как он ест.

Лео стоял коленями на стуле — не сидел, стоял, так ему было ближе к столу, — и ел хлопья, роняя молоко, и рассказывал про сон, в котором была собака размером с автобус, и собака была добрая. Свет из окна лежал на его макушке. Мару накрыло — без предупреждения, целиком, как накрывает под наркозом, только наоборот, в полное сознание: она любила его так, что стало больно дышать. Каждый волос на этой макушке. Молоко на подбородке. Собаку размером с автобус.

Она хотела позвать его по имени. Просто позвать — чтобы он поднял лицо, чтобы поймать этот взгляд, потому что скоро она не сможет.

Она открыла рот.

Имени не было.

Она знала о нём всё. Знала запах его макушки, знала, что он левша, знала, как он плачет — сначала беззвучно, потом в голос. Знала, что он боится пылесоса и не боится темноты. Она знала — вот он, её сын, её, — и на месте его имени стояло стекло. Она видела форму слова и не могла его взять.

— Лео, — сказал Лео, глядя на неё. — Ты чего?

Лео. Он сам себя назвал, и стекло отошло, и имя вернулось — Лео, Лео, конечно, Лео, — и она чуть не задохнулась от того, как просто оно вернулось и как страшно, что его пришлось вернуть.

— Ничего, — сказала она. — Ешь.

После завтрака она взяла картон, отрезала прямоугольник, написала маркером четыре буквы и продела нитку.

— Это что? — спросил Лео.

— Игра, — сказала она. — Будешь носить, как медаль.

Она надела ему на шею бирку. Он посмотрел на неё сверху, перевёрнутую, прочёл по складам:

— Л-Е-О. Лео. Это я.

— Это ты, — сказала она и застегнула нитку, и отвернулась, чтобы он не увидел её лица.


На пятый день она встала к столу, хотя не должна была.

Ей сказали не оперировать. После того как половина хирургов доложила о «лагах», администрация закрыла плановые операции для всех носителей серии A — тихо, без объяснений, просто сняли из графика. Мара пришла всё равно. У мальчика на столе — семь лет, чуть старше Лео — была опухоль задней черепной ямки, и очередь на неё стояла из хирургов, которых с каждым днём становилось меньше, а тех, кто мог резать без моста, не было вовсе. Мара умела резать без моста двенадцать лет назад. Она сказала себе, что вспомнит.

— Ты не должна быть здесь, — сказала Ферро, но встала напротив, ассистировать. У Ферро тоже был Cortex, серия B, загрубленная. Обе они делали вид, что это обычная операция.

Мара вошла в опухоль. Микроскоп, десятикратное, серое вещество и в нём — чужое, плотное, оплетённое сосудами. Мост вёл её руку по краю, тысячу поправок в секунду, знакомый ток в запястье. Она работала. На минуту ей стало почти спокойно: вот это она умеет, вот здесь, за стеклом простыни, мир ещё был цел и подчинялся.

Потом мир пропустил кадр.

Не глитч. Не полсекунды. Ток в запястье оборвался — и не вернулся.

Рука Мары остановилась над вскрытым мозгом мальчика, в полутора миллиметрах от ствола, и осталась одна. Без поправки. Голая человеческая рука, восемь лет не знавшая, каково это — быть только рукой. Микротремор проступил сразу, мелкий, честный, тот самый, с которым она начинала. Полтора миллиметра до ствола. До дыхания, до сердца, до всего, что делает мальчика мальчиком.