Он вошёл. Квартира небольшая, аккуратная — дети держали порядок без напоминаний, это было свойством их характеров ещё до коррекции, просто теперь оно стало устойчивее. Арджун закрыл дверь, вернулся к своему рабочему месту у окна. Прия сидела на диване с учебником — бумажным, она предпочитала бумагу, это была одна из немногих странностей, которую он в ней любил.
— Ужин? — спросил он.
— Мы ели, — сказала Прия, не отрываясь от книги. — Тебе оставили в холодильнике. Третья полка.
— Спасибо.
Он прошёл на кухню. Открыл холодильник. Там был контейнер с рисом и овощами — Арджун готовил всегда аккуратно, порции рассчитывал правильно, никогда не пересаливал. Патель поставил контейнер в разогреватель и сел на кухонный табурет, не снимая пиджака.
Через минуту из гостиной вышла Прия с учебником под мышкой. Встала в дверях.
— Ты выглядишь уставшим, — сказала она. Не вопрос — констатация. Как её мать говорила — точно, без лишних слов.
— Да, — сказал он.
— Лекция была длинная?
— Нет. Лекция была нормальная. Просто устал.
Прия кивнула. Поставила учебник на столешницу — видимо, собиралась ещё почитать за ужином, — и присела напротив него.
— Тебе стоит больше спать, — сказала она.
— Стоит. Буду.
— Ты говоришь это каждый раз.
— Каждый раз это правда.
Лёгкая пауза. Прия посмотрела на него — прямо, без уклонения, взгляд у неё был материнский, и это каждый раз застигало его врасплох.
— Отец. Ты оптимально функционируешь?
Разогреватель пискнул. Патель встал, достал контейнер. Поставил на стол. Открыл.
— Нет, — сказал он. — Но кто-то должен функционировать неоптимально.
Прия смотрела на него секунду. Потом взяла учебник.
— Это не логично.
— Я знаю.
— Ты всегда так говоришь.
— Это каждый раз правда.
Он ел медленно, глядя в окно. Женева ночью — тихая, хорошо освещённая, без того специфического городского шума, который он помнил по детству в Мумбаи: крики, гудки, перекрывающиеся голоса, запах специй и горячего асфальта. Здесь была другая тишина: организованная, спланированная, архитектурно обоснованная. Красивый город. Эффективный.
Арджун появился в дверях кухни. Лёг плечом о косяк — этот жест остался с детства, когда он вот так же стоял и ждал, пока родители поговорят между собой. Сейчас он стоял и ждал, пока отец поест, — не из вежливости, просто понимал, что разговор нужно начинать, когда человек не голоден.
— Пап. Вопрос.
— Да.
— Ты сегодня сказал в зале — про два поколения. Что к тому времени всё изменится естественным образом. Но у тебя была оговорка — ты её почти не сделал, я в записи дослушивал. Что-то про эпигенетику.
Патель положил вилку.
— Ты внимательный.
— Я слушаю твои лекции с девяти лет.
— Да. — Он сложил руки на столе. — Оговорка была. Есть данные о том, что дети скорректированных родителей рождаются с изменённым паттерном экспрессии генов, связанных с нейропластичностью. Небольшие изменения. Пока статистически значимые, но не достаточно изученные, чтобы делать выводы.
— Это значит, что дети не скорректированных людей через поколение могут быть похожи на скорректированных?
— Это одна из гипотез.
— Ты в неё веришь?
Патель посмотрел на него. Семнадцать лет, первый курс технического университета, задаёт правильные вопросы в правильной последовательности — это от матери. Мать умела находить в разговоре именно ту точку, где собеседник хочет уйти в сторону.
— Я склонен считать её правдоподобной, — сказал он осторожно. — Механизм правдоподобный. Данных недостаточно.
— Но если она верна, то через два поколения это произойдёт само. Без программ. Без политики.
— Возможно.
— Тогда зачем программы?
Патель снова взял вилку. Это была старая привычка — занять руки, когда ответ требует времени.
— Потому что «через два поколения» — это пятьдесят лет. И у нас нет пятидесяти лет в запасе.
Арджун помолчал. Этот тип молчания Патель читал как «обрабатываю информацию, которая меняет уравнение».
— Ультиматум снова?
— Ультиматума нет. Но риск есть, и он не уменьшается со временем.
— Ты имеешь в виду прорывные попытки.
— В том числе.
Последняя попытка прорыва была восемь месяцев назад: группа экспансионистов с Марса запустила экспериментальный зонд с усиленным двигателем и методологией навигации, которая теоретически должна была обойти эффект расширения пространства. Теоретически. Зонд летит до сих пор. Расстояние до края барьера не уменьшается.
Но сам факт попытки — Консенсус его зафиксировал. Патель это знал из источников, которые не мог называть вслух. Консенсус фиксировал каждую попытку. И каждая попытка добавляла что-то в их расчёты — что именно, Патель не знал, но понимал, что это не в их пользу.
— Если экспансионисты сделают что-то достаточно серьёзное, — сказал он, — Консенсус может прийти к выводу, что ждать больше нельзя.
— И что тогда?
Патель посмотрел в окно.
— Тогда у нас не будет двух поколений.
Арджун кивнул. Молча вернулся к себе. Это тоже было его свойство: получив информацию, он уходил с ней, не требуя немедленного утешения. Патель его этому не учил — это просто было в нём, это было с ним и до коррекции. Коррекция только убрала тревогу, которая раньше сопровождала это одиночество мысли.
Арджун не страдал. Это было видно. Это было измеримо.
Патель съел ещё несколько ложек риса, потом закрыл контейнер. Не потому что наелся — просто аппетит ушёл в том месте разговора, где ушёл.
Ночью он не спал — это был его обычный режим, три-четыре часа, потом долгое лежание в темноте с мыслями, которые он не разрешал себе называть «тревогой», потому что если называть их тревогой — они становятся ею, а если называть их «рабочими задачами» — они остаются управляемыми.
Рабочие задачи.
Протокол поощрений, который пришлёт Хелена Мартинес. Надо читать внимательно: в последний раз «стимулирование» незаметно переходило в «распределение ресурсов с приоритизацией», что технически не было принуждением, но функционально к нему приближалось. Он остановил это тогда. Остановит и сейчас.
Данные о зонде с Марса. Надо запросить актуальные.
Встреча с группой неврологов из Токио в четверг. Они предлагали новый протокол частичной коррекции — более точный, с меньшими побочными эффектами, с возможностью обратимости. Это был прогресс. Это был хороший прогресс. Обратимость — это была та деталь, которую он добавлял в каждое ТЗ уже восемь лет и которую раньше не принимали всерьёз.
Теперь принимали.
Потому что люди начинали понимать: коррекция — это не конец разговора о том, кем мы являемся. Это — начало нового разговора, у которого есть право на pause, на rewind, на переосмысление. Если обратимость технически возможна, то выбор становится более чистым: не «отдать себя навсегда» — а «изменить себя на время, посмотреть, что изменилось, решить, что дальше».
Это меняло этику. Это меняло его позицию. Это было важно.
Он лежал и думал об этом, и это было похоже на работу — приятную работу, с направлением и с промежуточными результатами. Потом мысли соскальзывали в другое место, и там уже не было приятности.
Кай. Дочь Майи Орловой.
Он знал о Кай, конечно, — Институт Контакта был маленьким, все знали всех, и история Майи с её частичной коррекцией была известна всем, кто работал в области. Девочка, рождённая после процедуры. Рождённая — не скорректированная. Принципиальная разница, которую Майя почему-то отказывалась принять.
Патель с Майей не был знаком лично — виделись на конференциях, обменивались кивками. Он читал её работы: острые, методологически безупречные, с той специфической смелостью теоретика, которую практики иногда принимают за легкомыслие. Он не принимал. Он понимал, что она делает что-то важное, просто не мог ещё сформулировать что.
Кай.
Он думал о ней в темноте, не как о субъекте политики — как о ребёнке. Как о доказательстве чего-то, что он ещё не успел достаточно точно сформулировать. Потому что Кай была не результатом программы — она была результатом биологии, результатом того, что один человек, изменивший свою нейрохимию, передал это изменение дальше. Непланово. Непредсказуемо. Как наследуется что угодно: с вариациями, с потерями, с приобретениями.
Это было его гипотезой об эпигенетике в практическом применении.
Это было его самым сложным аргументом, который он никогда не произносил публично — потому что если произнести его публично, он немедленно станет аргументом против добровольности. Зачем программа стимулирования, если природа сделает это сама? Зачем торопить? Зачем вообще политика?
Ответ: потому что у них нет пятидесяти лет. Ответ: потому что пока природа будет делать это медленно, экспансионисты успеют совершить что-нибудь необратимое. Ответ: потому что нельзя ждать биологической эволюции, когда у тебя культурный кризис, — это как лечить инфаркт изменением диеты.
Он это знал.
И всё равно думал о Кай.
В три часа ночи он встал, прошёл на кухню, выпил воды. Посмотрел в окно.
Женева спала. Улицы — пустые, аккуратные, с равномерным освещением. Небо над городом — светлое от рассеянного света, звёзд почти не видно, и это была та часть жизни в крупном городе, которую он с детства воспринимал как данность: звёзды есть, просто их не видно отсюда. Надо выехать за город. Надо оказаться в темноте, чтобы небо стало настоящим.
Но выехать за город некогда.
И небо темнеет в любом случае. Медленно, измеримо, неотвратимо.
Он налил ещё воды и выпил её стоя, не садясь, — это был жест из той части его личности, которую он не анализировал: просто стоял иногда ночью в чужой кухне, которую снял для детей, и пил воду, и думал ни о чём конкретном, что уже само по себе было редкостью.
Прия вышла в три пятнадцать. Она была совой — всегда была, это тоже было до коррекции. Увидела отца, остановилась.
— Ты не спишь.
— Нет.
— Тебе снова надо больше спать.
— Да.
Она прошла к холодильнику, достала кефир, налила себе стакан. Присела у стола — не напротив него, сбоку, так было удобнее читать планшет, который она принесла с собой. Поставила стакан. Посмотрела на отца.
— Ты думаешь о работе?
— Иногда.
— Тебе помогает — думать ночью?
Он хотел сказать «нет» — стандартный ответ, который он обычно давал этому вопросу. Потом подумал, что Прия задаёт вопросы точно, и точный вопрос заслуживает точного ответа.
— Да, — сказал он. — Ночью меньше шума.
— Какого шума?
— Всего. Звонков. Запросов. Чужих мнений.
— А-а. — Прия кивнула, как будто это было очевидно. — Понятно. Это звучит неэффективно, но понятно.
Он посмотрел на неё. Четырнадцать лет. Мать в ней — ещё сильнее, чем в Арджуне. Не только внешне, хотя и внешне тоже: те же скулы, тот же наклон головы, когда думает. Но главное — эта способность задать вопрос без претензии. Просто вопрос. Просто интерес.
— Прия, — сказал он.
— Да.
— Ты не скучаешь по маме?
Пауза. Не долгая — секунды три, четыре. Прия смотрела на стакан с кефиром.
— Скучаю, — сказала она. — Это значит, что когда я думаю о ней, мне не хватает её присутствия. Хотелось бы, чтобы она была здесь.
— Да.
— Тебе больно об этом думать?
Он не ответил сразу. Подумал о том, что «больно» — это правильное слово, и он бы предпочёл неправильное, потому что неправильное легче носить.
— Да.
Прия кивнула. Взяла планшет. Потом, не поднимая взгляда:
— Ты плохо выглядишь, пап. Не потому что устал. Из-за другого.
— Я знаю.
— Ты ешь нормально?
— Более или менее.
— Это не «нормально».
Он усмехнулся — не для неё, для себя, потому что в этот момент она звучала точно как её мать звучала бы, если бы была здесь, и это было одновременно хорошо и невыносимо.
— Буду есть нормально, — сказал он.
— Хорошо.
Она допила кефир, встала, сполоснула стакан. Перед тем как уйти — остановилась. Не обернулась.
— Папа. Ты сегодня на лекции говорил про «кто-то должен помнить». Я слушала запись.
— Да.
— Это тяжело?
Он смотрел на её спину. Прямые плечи. Тёмные волосы, убранные в короткий хвост — тоже материнская привычка.
— Да, — сказал он. — Тяжело.
— Ты справляешься?
— Пока да.
Она кивнула. Ушла. Дверь её комнаты закрылась тихо — она умела не шуметь ночью, это тоже осталось с детства.
Патель постоял ещё несколько минут. Смотрел в окно на спящий город, на светлое небо без звёзд, на аккуратные улицы, по которым никто не ходил в три часа ночи. Думал ни о чём конкретном — просто существовал в этой кухне, в этой темноте, с этой водой в руке и с памятью о жене, которая не уходила, только менялась со временем — из острой становилась тупой, из тупой — привычной, из привычной — чем-то вроде фона, на котором живёшь.
Потом вернулся в спальню.
Лёг.
Подумал ещё немного о протоколе поощрений, который пришлёт Хелена Мартинес, и о зонде, который летит к краю, которого нет, и о Кай, которой двенадцать лет и которая не понимает, зачем плачет её мать.
Потом провалился в короткий сон без сновидений.
Кто-то должен был это делать — носить всё это без анестезии, без коррекции, без той мягкой ватной стены, которую он давал другим. Кто-то должен был помнить, что именно теряется, чтобы решение об отказе от этого было настоящим решением, а не просто — облегчением.
Он решил, что этим кем-то будет он.
Тринадцать лет назад.
И каждую ночь после этого подтверждал: да. Всё ещё он.
О проекте
О подписке
Другие проекты