Читать книгу «Громкость тишины» онлайн полностью📖 — Эдуарда Сероусова — MyBook.
image

Часть I: Нюансы

Глава 1: Белые пятна

Музей по вторникам работал до восьми, и к шести вечера залы пустели до состояния, которое Маре про себя называла «акустической прозрачностью» – когда слышно, как охранник переступает с ноги на ногу тремя комнатами дальше, и каждый шаг отдаётся мелким эхом, как камешек, брошенный в колодец с неизвестной глубиной.

Она приходила сюда каждый вторник. Не по привычке – по необходимости. Это было чем-то вроде тренировки: музыкант каждый день играет гаммы, чтобы пальцы не забывали, а она каждый вторник стояла перед картинами, чтобы не забывала палитра. Внутренняя палитра. Та, которую невозможно объяснить неврологу, хотя неврологи пытались – четверо за последние восемь лет, каждый со своим набором аббревиатур и назальных интонаций.

Сегодня был вторник, четырнадцатое марта. За окнами музея – мартовская серость, ни зима, ни весна, промежуточное состояние, которое она обычно воспринимала как цвет мокрого асфальта: приглушённый графит с неопределёнными отблесками то ли синего, то ли зелёного. Обычно. Сегодня цвет не пришёл. Она посмотрела в окно, отметила серость, зарегистрировала факт – «серое небо, март» – и ничего не откликнулось. Как будто нажала клавишу на фортепиано и не услышала звука. Молоточек ударил, но струна молчала.

Маре списала это на усталость. Плохо спала. Третью неделю плохо спала, хотя конкретной причины не было – ни кошмаров, ни бессонницы. Просто сон стал мелким, поверхностным, как лужа на гладкой поверхности: растекается широко, но нигде нет глубины. Утром она просыпалась с ощущением, что была где-то далеко, но не помнила где. Невролог номер четыре – доктор Рисслер, женщина с короткой стрижкой и привычкой крутить ручку между пальцами – сказала бы: «Нарушения архитектуры сна. Давайте посмотрим полисомнограмму». Маре не хотела полисомнограмму. Она хотела, чтобы мартовская серость за окном имела цвет.

Зал номер семь. Северная экспозиция, скандинавская живопись конца девятнадцатого – начала двадцатого века. Маре знала этот зал наизусть: расстояние между картинами, угол освещения, даже запах – чуть кисловатый, с нотой старого лака и чего-то неуловимо минерального, как от дождя по каменной стене. Обычно этот запах отдавал охрой с тёмно-зелёными прожилками: старое европейское искусство, патина, вес традиции. Сегодня – просто запах.

Она остановилась перед «Криком».

Не оригинал, разумеется – оригинал в Осло, за бронированным стеклом, и даже там его воровали дважды. Это была авторская литография 1895 года, одна из нескольких десятков, которые Мунк создал после картины: чёрно-белая версия, без знаменитого оранжевого неба, но с той же фигурой, тем же мостом, тем же разинутым ртом. Маре предпочитала литографию цветному оригиналу. Без цвета оставалась суть: линия, форма, жест. Чистый крик, не отвлечённый красотой заката.

Она стояла перед ней уже двенадцать минут. Она знала – двенадцать, потому что машинально посмотрела на часы, когда подошла, и с тех пор время отсчитывалось где-то на периферии сознания: тик, тик, тик. Зелёный метроном, который сегодня тоже не звучал зелёным. Просто тикал.

Картина была на месте. Фигура – на месте. Мост, волнистые линии неба и воды, два силуэта на заднем плане. Всё знакомое, всё каталогизированное. Маре видела эту литографию сотни раз – сначала в репродукциях, потом здесь, вживую, каждый вторник. Она написала о ней семь страниц в «Цветах смысла» – о том, как Мунк закодировал в линиях то, что не поддаётся вербализации: не конкретную эмоцию, а саму структуру эмоционального переживания. Крик – не крик от боли или страха. Крик – это момент, когда внутреннее давление превышает пропускную способность языка, и всё, что остаётся, – открытый рот и вибрация воздуха.

Она помнила, что писала это. Помнила каждое слово, каждое предложение, каждую правку, которую вносила в рукопись в три часа ночи, сидя за кухонным столом в квартире, где тогда ещё жил Тобиас. Слова были на месте. Определения были на месте.

Чувства не было.

Маре стояла перед «Криком» – и не понимала, почему фигура кричит.

Факт оставался: фигура изображена с раскрытым ртом, руки прижаты к щекам, тело – волнистая линия. Классификация: экспрессионизм, визуализация внутреннего состояния, проекция субъективного переживания на окружающую среду. Она могла прочитать целую лекцию – читала, дважды, для студентов-лингвистов, в рамках курса «Семиотика эмоций». Могла объяснить, разложить, каталогизировать.

Но не могла почувствовать.

Раньше – когда? месяц назад? два? она не помнила точно, и это тоже было тревожным – раньше «Крик» вызывал в ней реакцию, которую она записала в блокноте под номером 342 в своём каталоге: «экзистенциальное смятение». Цвет – тёмно-багровый с чёрными разводами, текстура рваная, как край обгоревшей бумаги. Неприятный цвет, тяжёлый, от которого хотелось отвернуться – но невозможно было, потому что он приходил изнутри, и отвернуться от внутреннего некуда. Экзистенциальное смятение: осознание абсурдности существования, ужас от беспричинности бытия, чувство незащищённости перед лицом мира, в котором нет гарантий. Семь строк определения, один цвет, одна текстура.

Сейчас – ничего.

Она смотрела на фигуру и видела рисунок. Линии на бумаге. Человек (или нечеловек – Мунк намеренно деформировал фигуру) с открытым ртом. Вокруг – волнистые линии. Два силуэта вдали. Мост.

Красиво? Да. Нет. Она не была уверена. «Красиво» тоже стало каким-то скользким – слово, которое раньше отсвечивало перламутром, переливаясь в зависимости от контекста (красота цветка, красота доказательства, красота жестокости – три разных цвета), теперь было просто словом. Пять букв. Оценочное суждение. Маре поймала себя на том, что произносит его про себя и прислушивается – как врач, который стучит по колену молоточком и ждёт рефлекса. Красиво. Красиво. Красиво. Молоточек стучал. Колено не дёргалось.

Охранник кашлянул – три комнаты дальше, глухо, неуверенно, как человек, который не уверен, один ли он. Звук долетел до Маре приглушённым и бесцветным. Она повернулась и пошла к выходу.

В вестибюле было теплее – воздух кондиционированный, с лёгким привкусом пластика и дезинфицирующего средства. Маре надела куртку – тёмно-серая, с капюшоном, без декоративных элементов; она не любила вещи, которые кричали о себе, предпочитая одежду, которая молчала. Достала телефон, проверила – три пропущенных, все рабочие, ничего срочного. Текстовое сообщение от коллеги из университета: «Совещание по расписанию четверг перенесено на пятницу, тот же зал. Можешь?». Маре набрала «Да» и остановилась, глядя на экран.

Раньше она бы написала иначе. Не «да» – что-то развёрнутое, с оговоркой, с юмором или без, но с присутствием: «Могу, если Бергман не займёт зал своими бесконечными слайдами» или «Пятница так пятница, лишь бы не понедельник». Мелочь. Но мелочь, которая отличала живой ответ от автоматического. Сейчас – «Да». Точка. Отправить.

Она не знала, когда именно начала отвечать «да» вместо предложений. Не знала, когда перестала замечать.

На улице было холодно. Март в этом городе – не весна, а продолжение зимы с юридическим уведомлением о предстоящем изменении статуса. Маре шла по тротуару, обходя лужи с тем автоматизмом, который появляется после тридцати лет жизни в одном и том же типе климата: ноги знают, где будет вода, прежде чем глаза увидят. Люди вокруг – вечерняя толпа, негустая, нетерпеливая, с выражением лиц, которое можно было бы назвать «усталым безразличием» или «привычной целеустремлённостью», или ещё как-нибудь, если бы Маре сейчас занималась каталогизацией. Она не занималась. Она шла и думала о «Крике».

Думала – неточное слово. Скорее: перебирала. Как перебирают карточки в картотеке, не читая, а просматривая ярлычки. Мунк. Экспрессионизм. Крик. Категория 342: экзистенциальное смятение. Цвет: тёмно-багровый с чёрными разводами. Текстура: рваная.

Всё на месте. Всё задокументировано. Но при переборе карточки оставались карточками. Бумага, не цвет. Описание, не ощущение. Как если бы она читала рецепт блюда и помнила, что оно вкусное, но не могла вспомнить вкус.

Она остановилась на углу, у перехода. Красный свет. Машины проезжали мимо – шипение шин по мокрому асфальту, мелькание фар. Раньше этот звук – шипение – был для неё серебристо-серым, с мелкой зернистостью, как помехи на старом телевизоре. Красивый звук, в своём роде. Она иногда стояла на оживлённых перекрёстках и слушала, как серебристо-серый наслаивается сам на себя, создавая паттерн, похожий на ткань – шёлк, но грубее, с матовым блеском.

Сейчас – шипение. Машины по воде. Звук без цвета.

Зелёный. Она перешла дорогу.

Квартира была в двадцати минутах ходьбы от музея – или в пятнадцати, если срезать через парк, но парк в марте был территорией грязи и амбиций первых крокусов, поэтому Маре шла длинной дорогой, по улице вдоль канала. Канал в этом месте был узким, зажатым между набережными из серого камня, и вода в нём стояла почти неподвижно, отражая фонари удлинёнными мазками жёлтого. Раньше отражения в воде были для Маре отдельной категорией красоты – не такой, как сама вода, и не такой, как свет; что-то среднее, гибридное, существующее только в моменте контакта. Она написала об этом три страницы в диссертации – о том, как «непереводимые» слова разных языков часто описывают именно такие пограничные состояния, существующие на стыке двух категорий.

Диссертация. Она защитила её девять лет назад. «Хроматика смысла: синестетические корреляты лексических лакун в индоевропейских языках». Название, которое звучало как заклинание для вызова головной боли. Суть была проще: Маре исследовала, как слова для «непереводимых» чувств – тоска, saudade, hiraeth, mono no aware – соотносятся с цветами, которые она видела. Гипотеза: каждая лексическая лакуна (слово, не имеющее точного эквивалента в другом языке) маркирует уникальную точку в пространстве человеческого восприятия. Если у этой точки есть цвет – значит, есть и нейронный коррелят. Значит, это не выдумка поэтов, а реальная структура мозга. Значит, человеческое восприятие объективно богаче, чем любой отдельный язык.

Комиссия поставила magna cum laude. Тобиас подарил ей первое издание «Курса общей лингвистики» де Соссюра. Она плакала – тихо, в ванной, потому что magna cum laude означало «не summa», а значит – кто-то из комиссии сомневался, а значит – может быть, она ошибалась, и может быть, цвета – это не структура мозга, а патология, причуда нейронов, баг в биологическом ПО. Тобиас нашёл её через полчаса, стоял у двери, не стучал, просто стоял, и когда она вышла, он сказал: «Ты же знаешь, что summa дают только покойникам и подхалимам». Она засмеялась. Смех – яркий оранжевый, как кожура мандарина, с брызгами жёлтого по краям. Она помнила этот смех. Помнила цвет.

Сейчас – помнила, что помнила. Разница – огромная. Как между фотографией костра и теплом.

Квартира. Третий этаж, без лифта. Лестница – сто восемнадцать ступеней, она посчитала в первый день, шесть лет назад, когда они с Тобиасом въехали. Теперь – четыре года как они с Тобиасом, и два – как просто она. Развод был тихим, бумажным, без сцен и скандалов. Тобиас собрал вещи за один вечер – его было немного: одежда, книги, виниловые пластинки, чашка с трещиной, которую он отказывался выбрасывать. Он ушёл в воскресенье утром, с одним чемоданом и рюкзаком, и последнее, что Маре увидела, – его спину в дверном проёме, чуть сутулую, и руку, которая закрывала дверь осторожно, как если бы боялась разбудить кого-то спящего.

Она тогда подумала: надо запомнить цвет этого момента. Но цвет не пришёл. Точнее – пришёл, но странный: не один, а несколько, наслоенных друг на друга, как прозрачные плёнки. Облегчение (бледно-зелёный), горе (тёмно-синий, без пурпура – это было важно, потому что тёмно-синий с пурпуром – это тоска, а без – именно горе), вина (мутно-жёлтый), нежность (розовато-серый, как небо за минуту до рассвета). Четыре цвета одновременно, и ни один не доминировал. Она записала в дневник: «Развод – это палимпсест. Текст, написанный поверх другого текста, и оба читаются одновременно, и ни один – до конца».

Дневник. Она вела его с четырнадцати лет – не дневник в обычном смысле, а скорее полевые заметки натуралиста, только территорией наблюдения был не лес и не океан, а собственная голова. Записи о цветах, текстурах, паттернах. Даты, обстоятельства, контекст. «14 мая, 11:23. Разговор с матерью по телефону. Слово "разочарование" – впервые вижу его таким тёмным. Раньше – серо-лиловый. Сейчас – почти чёрный. Связь: она снова говорила об отце. Гипотеза: контекст модулирует цвет? Или я изменилась?». Двадцать четыре года записей. Сорок три блокнота (в начале – бумажных, последние десять лет – цифровых). Материал для второй книги, которую она так и не написала.

Маре открыла дверь квартиры. Привычный набор: коридор, вешалка, ботинки Тобиаса – нет, уже нет, уже два года как нет, но она всё ещё каждый раз, входя, на долю секунды ожидала увидеть его ботинки – коричневые, потёртые, с развязанными шнурками. Их отсутствие было для неё цвета бледной лаванды: привычная печаль, фоновая, не мешающая жить. Или была такой. Сегодня – просто пустое место на полу.

Она разулась, прошла в комнату, включила свет. Квартира за два года одиночества приобрела тот характерный вид жилья, в котором живёт один интроверт с хроническим недосыпом: не грязно, не чисто – функционально. Книги на каждой горизонтальной поверхности, но не разбросанные – скорее расставленные в порядке, понятном только хозяйке. На столе – ноутбук, три кружки (две чистые, одна с засохшим кофейным следом), стопка статей для рецензирования, лампа с регулируемой яркостью. На стене – ничего. Маре убрала все картины после переезда Тобиаса. Не из протеста – из прагматизма: картины на стенах создавали фоновый шум, постоянную тихую вибрацию цветов, которая утомляла. Без них было тише. Чище. Пустее, но это была терпимая пустота.