Читать книгу «Биозонд» онлайн полностью📖 — Эдуард Сероусов — MyBook.
image

Лена ударила по автомату ладонью – коротко, точно, в верхний левый угол корпуса, с тем особым углом атаки, который она выработала за пять лет общения с кофейными автоматами филологического факультета СПбГУ, где она, будучи аспиранткой, ходила за кофе, потому что автомат на биофаке был ещё хуже. Удар по СПбГУшному автомату решал проблему в семидесяти процентах случаев. Швейцарский автомат оказался менее восприимчив: экран мигнул, но надпись не изменилась.

Лена ударила ещё раз – чуть сильнее.

Автомат загудел. Экран сменился на список напитков. Лена нажала «Espresso doppio» и услышала за спиной шаги.

– Ма'ам, – голос охранника, стоявшего у ближайшего поста. Молодой, в чёрном костюме, с проводком наушника. Он смотрел на неё с выражением, в котором профессиональная бдительность боролась с попыткой не засмеяться. – Пожалуйста, не бейте оборудование.

– Оно работает, – ответила Лена, указав на автомат, который сейчас шипел и выдавливал в стаканчик тёмную жидкость. – Иногда нужен физический аргумент.

Охранник не ответил. Отвернулся. Лена видела, как дрогнули его плечи.

Кофе был ожидаемо отвратительным – горький, пережжённый, с привкусом пластика от стаканчика. Лена пила его мелкими глотками, стоя у стены, и думала не о данных.

Она думала о генерале. О его вопросе – «можно ли использовать как оружие» – и о том, что вопрос этот был не злым и не глупым. Он был естественным. Это был первый вопрос, который задавал любой человек, чья работа – защищать территорию: можно ли это контролировать? Можно ли направить? Можно ли обратить в свою пользу? Инструментальное мышление. Рефлекс. Генерал не был плохим человеком – он был человеком, обученным превращать неизвестное в инструмент.

Она думала о китайском представителе. О его вопросе – «можно ли остановить» – и о том, что этот вопрос был зеркальным отражением первого. Контроль. Изоляция. Ограничение. Две стороны одной монеты: одна хочет использовать, другая – запереть. Ни одна не спросила: что это значит?

Впрочем, для этого были учёные. Брандт спросила о методологии. Ямамото – о воспроизводимости. Лена ответила обоим, и ответы были честными, и в честности этих ответов было больше тревоги, чем во всех вопросах военных, потому что учёные спрашивали о границах знания, а границы знания – это границы контроля, и за ними – темнота.

Кофе кончился. Лена смяла стаканчик – привычка, нервная, нефункциональная – и бросила в урну. Промахнулась. Подняла. Бросила снова. Попала.

Она подумала о Маше. О том, что прислала ей сообщение перед вылетом: «Уезжаю на пару дней, рабочая поездка. Еда в холодильнике». Маша ответила: «Ок. Какая еда». Лена: «Сырники. И йогурт». Маша: «Сырники вчерашние?» Лена: «Позавчерашние». Маша: «Мам, это биологическое оружие, а не сырники». Лена улыбнулась – тогда, в такси по дороге в Пулково. Сейчас – тоже, но улыбка была другой: тяжелее, с привкусом чего-то, что она не хотела называть.

Перерыв заканчивался. Лена пошла обратно по коридору – мимо дверей без табличек, мимо огнетушителей и плакатов, мимо мира, который ещё не знал, что происходит, и который – в лице семнадцати человек за овальным столом – уже начал реагировать так, как реагируют люди, обладающие властью: контролировать. Направлять. Запирать.

Никто не спросил: что это значит?

Впрочем, она и сама не знала.

Закрытая дискуссия длилась два часа и была, по ощущениям Лены, чем-то средним между допросом и экзаменом по предмету, который ещё не существует.

Координатор вёл заседание жёстко, распределяя время, обрывая уклонения, возвращая к повестке. Повестка была простой: что мы знаем, чего не знаем, что делать. Первый пункт занял тридцать минут. Второй – полтора часа. Третий – не был закрыт.

Лену спрашивали. Много, подробно, с разных сторон – как допрашивают свидетеля, только вежливее. Может ли синхронизация повториться? Вероятно. Где? Невозможно предсказать, но наиболее вероятны регионы с высокой цифровой плотностью – Сеул, Шанхай, Лондон, Сан-Франциско. Когда? Если кривая сохранится – недели, может быть, дни. Масштаб? Нарастающий. Опасность? Для большинства – минимальная: 0.3 секунды замирания не причиняют вреда. Для водителей, хирургов, пилотов – потенциально смертельная. Для семерых, потерявших сознание в Токио, – непонятная.

– Непонятная – что означает? – спросил кто-то из гражданских. Британский акцент, мягкий, как стёртая перчатка.

– Означает, что мы не понимаем, что с ними произошло. Они пришли в себя, жалоб нет, физиология – в норме. Но их ЭЭГ во время эпизода не соответствует ни одному описанному состоянию. Это не обморок, не эпилепсия, не нарколепсия. Это что-то другое.

– Что?

– Я не знаю. – Лена произнесла это в третий раз за час и перестала считать. «Я не знаю» было самой честной фразой в её арсенале и, судя по лицам, самой неприятной для аудитории.

Ближе к концу – предложения. Координатор обвёл стол взглядом, и каждый высказался, коротко, по-деловому.

Американская сторона: немедленное создание рабочей группы при Совете национальной безопасности; закрытый мониторинг; привлечение ресурсов DARPA для изучения «потенциала нейронной синхронизации». Лена перевела для себя: они хотят оружие.

Китайская сторона: создание «зон контролируемого электромагнитного фона» в крупных городах; ограничение публикаций по теме; совместный мониторинг – но с национальным контролем данных. Лена перевела: они хотят стены.

Европейцы: координация через ВОЗ; протокол реагирования; этическая комиссия; прозрачность (слово, которое вызвало лёгкий кашель у американского генерала). Лена перевела: они хотят процедуры. Комитеты и протоколы – пока мир горит.

Российская сторона – молчала. Военный, просидевший всё заседание не раскрывая рта, наконец произнёс одну фразу: «Данные доктора Сорокиной должны быть обработаны в первую очередь нашими специалистами. Она – гражданка Российской Федерации, и проект базируется в Санкт-Петербурге». Лена посмотрела на него. Он посмотрел в ответ – без выражения, без давления, просто: факт.

Координатор записал. Не прокомментировал. Объявил следующую встречу через неделю. Попросил всех участников подписать соглашение о неразглашении – четыре страницы мелким шрифтом, которые Лена прочитала полностью, потому что подписывать непрочитанное – не в её правилах, и нашла формулировку, которая технически запрещала ей публиковать результаты «Морфея» без согласования с «Координационным комитетом». Она подписала – потому что не подписать означало потерять доступ к чужим данным, а чужие данные были ей нужны. Компромисс. Второй за последнее время – после сделки с российскими спецслужбами, о которой она предпочитала не думать.

Заседание закончилось. Люди вставали, собирали папки, обменивались рукопожатиями – быстрыми, деловыми, без тепла. Мир начинал реагировать. Механизм запущен: рабочие группы, протоколы, закрытые каналы. Лена знала, как работают институты – медленно, инерционно, с трением, – и знала, что медлительность институтов иногда спасительна, а иногда – смертельна, и отличить одно от другого можно только задним числом.

Она убрала ноутбук в сумку, положила блокнот, застегнула молнию. Встала. Ноги затекли от двух с половиной часов сидения – лёгкое покалывание в стопах, которое она привычно проигнорировала.

Брандт подошла к ней у двери.

– Доктор Сорокина. Хорошая работа.

– Спасибо.

– Это не комплимент. Это оценка. – Брандт смотрела на неё прямо – серые глаза, без уловок. – Вы знаете больше, чем показали. Корреляция с ЭМ-полем – вы не верите, что это простой катализатор. Вы думаете, что это среда. Канал.

Лена не ответила. Брандт не ждала ответа.

– Когда будете готовы – свяжитесь. Мой институт имеет ресурсы, которых нет у вашего. – Пауза. – И мы не подчиняемся ни одному из тех генералов.

Она ушла. Лена постояла у двери, потом вышла в коридор.

Коридор крыла E. Ковролин, поглощающий шаги. Окна – от пола, за ними – вечерний свет, платаны, озеро. Лена шла к лифту, и усталость навалилась сразу – та особая усталость, которая приходит после длительного напряжения, когда тело, отпущенное с привязи, вспоминает, что не спало полтора суток и что кофе – не еда.

Она думала о Петербурге. О лаборатории. О кране, который капает. О Маше и позавчерашних сырниках. О том, что нужно позвонить дочери. О том, что нужно купить батарейку для дверного звонка. О том, что нужно полить фикус – или попросить Диму, потому что фикус без полива протянет три дня, а она не знает, когда вернётся.

Она думала обо всём этом – мелком, бытовом, раздражающе-нормальном – потому что мелочи были якорем, удерживающим её в мире, который только что изменился в комнате без окон перед семнадцатью людьми, ни один из которых не спросил единственного важного вопроса: что это значит?

Шаги за спиной. Лена не обернулась – в этом здании все куда-то шли. Шаги приблизились – неровные, с лёгким ритмическим стуком, как будто одна нога ступала тяжелее другой.

– Елена Дмитриевна.

Голос – знакомый. Настолько знакомый, что Лена остановилась прежде, чем мозг обработал звук и выдал имя. Тело узнало раньше: мышцы спины напряглись, пальцы сжали ремень сумки, дыхание задержалось на полувдохе. Реакция, записанная не в неокортексе – в лимбической системе. В том месте, где хранятся люди, которых ты любил.

Она обернулась.

Он стоял в трёх метрах от неё. Марк Давыдов. Пятьдесят восемь лет – или шестьдесят? Она не знала, сколько ему сейчас, потому что последний раз видела его десять лет назад, когда ему было сорок восемь, и он был широкоплечим, загорелым, с густыми тёмными волосами и привычкой курить «Gitanes» без фильтра, зажимая сигарету между указательным и средним пальцем, как держат мел у доски.

Сейчас – худой. Не стройный – худой, с той худобой, которая бывает от болезни или от работы, съедающей тело, как огонь съедает бумагу: быстро, изнутри, не оставляя пепла. Волосы – седые, короче, чем раньше. Лицо – то же, но заострённое, с впалыми щеками и глазами, которые казались крупнее из-за худобы. Трость – тёмное дерево, серебряный набалдашник – в правой руке, не для красоты: он опирался на неё, перенося вес с правой ноги, как человек, у которого болит бедро или колено.

Он был одет в тёмно-серый костюм – неброский, хорошо сшитый, из тех, которые не покупают в магазине, а заказывают у портного, и Лена подумала, что десять лет назад он носил мятые рубашки и джинсы с пятнами от кофе и вряд ли знал, как выглядит портной изнутри.

Он изменился. И – не изменился. Глаза были те же: тёмные, с искрой, которая могла быть иронией, а могла быть чем-то более опасным – умом, работающим быстрее, чем он показывает.

– Здравствуй, Лена, – сказал он. – Нам нужно поговорить. Давно.

Его голос – она помнила этот голос, баритон с лёгкой хрипотцой, голос, который читал лекции по нейрофизиологии сознания в аудитории 401 СПбГУ и заставлял двести студентов забывать о телефонах, – его голос был тем же. Чуть тише. Чуть ниже. С паузами, которых раньше не было – как будто он экономил дыхание.

Лена стояла в коридоре Дворца Наций, в трёх метрах от человека, который был её научным руководителем, её наставником, ближайшим к отцовской фигуре человеком в её жизни, – и который десять лет назад исчез. Не умер, не уехал, не поссорился – исчез. Телефон отключён. Почта не отвечает. Кафедра: «Марк Аркадьевич взял бессрочный отпуск». Коллеги: «Не знаем». Лена искала – три месяца, письма, звонки, запросы – потом перестала, потому что человек, который хочет, чтобы его нашли, не исчезает так.

Десять лет. И вот он стоит в коридоре, с тростью, в хорошем костюме, и говорит «давно» – как будто речь о приятельском обеде, который давно пора запланировать.

– Марк, – сказала она.

Одно слово. Без интонации. Как Маша – «мам» – по телефону, когда знала, что мать не пришла на концерт. Констатация факта. Констатация присутствия.

Он смотрел на неё. Она видела, как дрогнула его рука на набалдашнике трости – мелкое, почти незаметное движение, контролируемое и не до конца.

– Ты хорошо выступила, – сказал он. – Я слушал. Не из зала – из другой комнаты. У меня… свой доступ.

– Ты был здесь? Всё время?

– Я здесь давно, Лена. – Он улыбнулся – краем рта, одной стороной лица, как улыбался всегда, когда говорил вещи, которые были одновременно правдой и уклонением от правды. – Дольше, чем ты думаешь. Но об этом – не здесь.

– Где?

– Где угодно, где нет камер и микрофонов. В этом здании таких мест ровно три: мужской туалет на четвёртом этаже, потому что его забыли поставить на ремонт; курилка во дворе, потому что швейцарцы не ожидают, что кто-то ещё курит; и мой номер в «Бо-Риваж» – потому что я его проверил лично. Выбирай.

Лена не улыбнулась. Ирония Марка – старый инструмент, знакомый, калиброванный, – не попала туда, куда целилась. Слишком много лет между.

– Ты исчез, – сказала она. – Ты просто исчез. Без предупреждения. Без слова.

Его лицо изменилось – не сильно, но Лена знала этот сдвиг: ирония ушла, как вода из стакана, и осталось нечто, что он обычно прятал. Не вина – сложнее. Понимание, что вина уместна, и одновременно – уверенность, что решение было правильным.

– Мне пришлось.

– Ты мог сказать.

– Нет. Не мог. – Пауза. Он опёрся на трость чуть сильнее, переместив вес. – Лена. Я объясню. Всё. Не всё – многое. Больше, чем ты хочешь услышать. Но не в коридоре. И не сегодня, если ты не готова. Ты не спала полтора суток – я вижу по тому, как ты держишь голову, слишком ровно, значит, компенсируешь.

Он был прав. Она держала голову ровно именно поэтому – и то, что он заметил, было одновременно трогательным и невыносимым, потому что замечать её было его привычкой, старой, как университет, и эта привычка означала, что он не переставал быть тем, кем был, – даже исчезнув.

– Завтра, – сказала Лена. – Курилка.

Марк кивнул. Повернулся – медленно, опираясь на трость, – и пошёл по коридору. Шаги – неровные, стук дерева по ковролину через раз.

Она смотрела ему в спину и думала – нет, не думала, чувствовала, что-то, для чего не было формулы: смесь ярости и облегчения, горечи и тепла, обиды и той нелогичной, иррациональной, нейробиологически объяснимой радости, которая возникает, когда видишь живым человека, которого давно похоронил.

Он дошёл до угла. Обернулся.

– Лена. Твоя экспонента – правильная. Но ты видишь только верхушку. Под ней – такое, от чего… – Он замолчал. Потом: – Впрочем, это завтра.

Он ушёл за угол. Стук трости стих.

Лена стояла в коридоре Дворца Наций, одна, с пустой сумкой и полной головой, и за окном тонул в закате Женевский залив, и платаны стояли неподвижно, и где-то в Петербурге капал кран, и где-то в Токио двенадцать миллионов человек ложились спать, и часть из них – сегодня ночью – увидит белую равнину, и фигуру на горизонте, и фигура будет ближе, чем вчера.