Игорь Леонидович Зайцев, заведующий лабораторией нейрофизиологии сна, шестьдесят три года, профессор, автор стандартного учебника по полисомнографии, который все называли «Зайчик», – не из нежности, а потому что фамилия. Грузный мужчина с седой бородой и привычкой смотреть поверх очков, как будто вещи интереснее, если размыты. Сел в своё кресло – единственное мягкое в конференц-зале, привилегия заведующего – и достал из кармана мятный леденец. Он всегда сосал леденцы на совещаниях. Лена подозревала, что это помогало ему не засыпать.
Ирина Мещерякова, доцент, специалист по парасомниям, сорок семь лет, в институте – пятнадцать, знала расположение каждой розетки и каждого таракана. Молчаливая, острая, с репутацией человека, который задаёт один вопрос, но этот вопрос попадает точно в слабое место.
Остальные – аспиранты, постдоки, младшие научные сотрудники, включая Диму, который сидел в углу с видом человека, знающего, что сейчас произойдёт, и не уверенного, что хочет при этом присутствовать.
– Я хочу показать вам кое-что из текущего цикла «Морфея», – начала Лена, когда проектор наконец ожил и бросил на экран первый слайд: логотип проекта, дата, заголовок – «Аномальная кластеризация содержания снов: предварительный анализ». Скучное название. Лена выбрала его сознательно: скучное название не вызывает защитную реакцию.
Она провела их через данные методично, как проводят хирурги по операционному полю: вот разрез, вот ткань, вот аномалия. Первый слайд – описание выборки. Второй – алгоритм кластеризации. Третий – типичные кластеры: «падение», «преследование», «публичная нагота». Знакомое, безопасное, скучное. Леденец Зайцева стучал о зубы.
Четвёртый слайд – кластер 7741-Δ.
– Две с половиной недели назад система зафиксировала аномальное совпадение содержания снов, – сказала Лена. – Двадцать три записи с коэффициентом семантического сходства 0.94.
Стук леденца прекратился.
– Содержание: открытое белое пространство без ориентиров, фигура на горизонте. Описания практически идентичны, при том что респонденты находятся в разных странах, не связаны друг с другом и принадлежат к разным культурным и возрастным группам.
Пятый слайд – графики. Кривая. Экспонента.
– Это динамика за последние шесть недель. Ретроспективный анализ показывает, что единичные совпадения присутствовали в базе с начала проекта, но были ниже порога обнаружения. Текущая скорость роста – множитель примерно 2.8—3.0 за недельный интервал.
Тишина. Не тишина внимания – тишина расчёта: каждый в комнате прикидывал, откуда может расти нога у артефакта.
– Парейдолия, – произнёс Зайцев. Не как вопрос – как диагноз. – Парейдолия в больших данных. Двенадцать миллионов записей – при таком объёме можно найти любой паттерн, если правильно подобрать фильтр.
– Я меняла порог дважды, – ответила Лена. – При 0.88 и 0.91. Кривая сохраняет форму. Я также проверяла вручную – выборочно, около трёхсот записей. Описания подлинные, не дублированы, записаны независимо.
– Подлинные – хорошо, – кивнул Зайцев. – Но семантическое сходство – мера субъективная. Твой алгоритм обучен на корпусе текстов, и если в корпусе есть систематический сдвиг…
– Я обучала на трёх независимых корпусах. Результат устойчив.
Зайцев пососал леденец. Он не спорил – он прощупывал. Лена знала его манеру: подавать возражения, как хирург подаёт зажимы, – по одному, в порядке убывания вероятности.
– Культурный вектор, – сказал он. – Мем. Вирусный контент. Где-то в интернете есть видео, или игра, или подкаст, описывающий белую равнину, и он прошёл через рекомендательные алгоритмы у миллионов…
– Я проверяла, – перебила Лена и тут же пожалела: перебивать Зайцева было дурным тоном и плохой стратегией. – Простите, Игорь Леонидович. Я проверяла. Первая запись – шесть недель назад. Пожилой мужчина в Буэнос-Айресе, без смартфона, без соцсетей. Телевизор – только футбол.
Лёгкий смех – от аспирантов, не от старших. Зайцев улыбнулся одними глазами.
– Ну, футбол тоже может быть трансцендентным переживанием, – заметил он и потянулся за новым леденцом.
– Елена Дмитриевна, – голос Мещеряковой, тихий и точный, как скальпель, – а вы проверяли по когортам?
Лена повернулась к ней. Ирина сидела прямо, руки на столе, блокнот раскрыт – но ничего не записано. Она не записывала, пока не решала, что услышанное стоит записи.
– По когортам. По культурам. По возрастам. По полу. По уровню образования. По профессии. По этнической группе.
– И?
– Ничего. Паттерн не коррелирует ни с одной демографической переменной. Японские инженеры, бразильские фермеры, финские пенсионеры – всё одно и то же. Одинаковая равнина. Одинаковая фигура.
Мещерякова помолчала. Потом сказала:
– Если паттерн не культурный, не демографический и не артефактный – что он?
– Биологический, – сказала Лена, и слово повисло в воздухе конференц-зала, как повисает дым от потушенной спички: заметный, неприятный, быстро рассеивающийся, но оставляющий запах.
– Биологический, – повторил Зайцев. – То есть ты предполагаешь, что есть нейрофизиологический механизм, порождающий идентичный субъективный опыт у генетически и культурно разнородных индивидов. Без общего стимула. Без контакта. Без медиации.
– Я не предполагаю, – поправила Лена. – Я наблюдаю. Предположения – потом.
– Очень мудро, – сказал Зайцев и поднялся. – Посмотрим через неделю, сохранится ли кривая. Двух недель данных мало для выводов.
Совещание закончилось. Люди расходились, и Лена слышала шёпот – не тревожный, профессиональный: обсуждали метод, выборку, возможные ошибки. Нормальная реакция нормальных учёных на аномальные данные: проверить, прежде чем волноваться. Лена поступила бы так же, если бы данные были чужими. Но данные были её, и у неё было преимущество, которого не было у остальных: она видела сырые записи ЭЭГ. Она видела совпадение тета-ритмов. И она знала, что тета-ритмы нельзя подделать, нельзя скопировать и нельзя объяснить мемом.
Мещерякова задержалась у двери.
– Лена, – сказала она вполголоса, – покажи мне сырые ЭЭГ. Не на совещании. Мне – отдельно.
– Почему?
– Потому что если там то, что я думаю, – я хочу увидеть это до того, как увидят все остальные.
– А что ты думаешь?
Мещерякова посмотрела на неё – быстрым, оценивающим взглядом, как врач смотрит на результаты анализа, не решив, сообщать ли пациенту.
– Я думаю, что «парейдолия» – удобное слово. Но удобные слова не объясняют экспоненты.
Она вышла. Лена осталась одна в конференц-зале, с остывшим кофе и проектором, который продолжал гудеть, бросая на экран последний слайд: кривую, уходящую за верхний край графика.
Вечером Лена поехала домой.
Это было необычно – по будням она чаще ночевала в лаборатории, на раскладушке за шкафом, которую Дима однажды назвал «резервной кроватью нейронауки». Но сегодня ей нужна была квартира. Не Маша – Маша была у отца до среды, каникулы, расписание, которое Лена и бывший муж согласовали в мессенджере двумя фразами, как согласовывают бизнес-партнёры, переставшие притворяться друзьями. Ей нужно было пространство, отличное от лаборатории, – стены другого цвета, другой запах, другая тишина. Мозгу нужен контраст, чтобы увидеть паттерн. Это она знала профессионально.
Квартира на Среднем проспекте, третий этаж, две комнаты, высокие потолки, старый фонд – коммуналка, расселённая в девяностых и перешедшая к матери, а от матери – к Лене. Обстановка – функциональная: книжные полки (нейробиология, физика, три тома Стругацких, два Лема, «Солярис» – с закладкой на 142-й странице, которая лежала там семь лет), письменный стол с ноутбуком, кухня с электрочайником и кофемашиной, купленной Машей «чтобы ты перестала пить эту растворимую дрянь», и – единственная роскошь – пианино «Красный Октябрь», расстроенное, с тремя мёртвыми клавишами в верхнем регистре, на котором Лена не играла, но которое не могла продать, потому что на крышке оставалась круглая отметина от горячей кружки – мать поставила однажды, много лет назад, и Лена ругалась, а мать смеялась, запрокинув голову.
Лена вошла, не включая свет. В коридоре пахло пылью и чуть-чуть – ландышем, хотя ландышем здесь не пахло уже два года, и Лена знала, что это фантомный запах, обонятельная память, срабатывающая в определённых контекстах: усталость + знакомое пространство + ассоциативная цепочка. Нейробиология, а не мистика. Механизм описан, хорошо понятен, легко воспроизводим.
Она прошла в кухню, поставила чайник, села за стол. На столе – стопка Машиных тетрадей, забытых перед поездкой к отцу. Учебник биологии. Пенал с надписью «SAVE THE DRAMA FOR YOUR LLAMA», подаренный кем-то из одноклассниц. Стакан с недопитым чаем – на поверхности плёнка, мелкий мусор, заварка осела на дно мутным осадком.
Лена убрала стакан в раковину, аккуратно сложила тетради.
Чайник закипел. Она заварила чай, села, обхватила кружку обеими ладонями.
И подумала о матери.
Не о хосписе. О до-хосписа. О Нине Павловне Сорокиной – преподавателе астрономии в Петербургском планетарии, женщине с низким голосом и одной серёжкой (вторую потеряла в 1987-м и принципиально не покупала пару), которая нарезала хлеб толстыми ломтями, и Лена-ребёнок ненавидела толстые ломти, а Лена-взрослая отдала бы всё, что имеет, за один.
Мать водила её на крышу – показывать созвездия. Это было незаконно, строго говоря: чердачная дверь запиралась, и ключ хранился у домоуправа, но мать знала домоуправа, и домоуправ знал мать, и ключ появлялся каждый раз, когда было ясное небо и Лене не нужно было в школу на следующий день. Они поднимались по лестнице – мать впереди, Лена за ней, держась за руку, – и выходили на крышу, плоскую, покрытую рубероидом, с бортиком по краю и антенной, которая выглядела, как скелет инопланетного дерева.
«Видишь, Лена? Вон там – Вега. Самая яркая в Лире. А вот Денеб. А вот Альтаир. Летний треугольник. Три звезды, которые не имеют друг к другу никакого отношения, – они на разных расстояниях, летят в разные стороны, – но мы видим треугольник, потому что так устроены наши глаза. Мы – те, кто находит узоры. Даже там, где их нет».
Лена смотрела на звёзды и думала о мозаике: если смотреть достаточно близко, видишь отдельные камешки, бессмысленные осколки цвета, но если отойти на шаг – лицо, город, кентавр, бог. Паттерн, которого нет – и который есть.
«Мы – пыль этих звёзд. Буквально. Каждый атом в тебе – из сердца звезды, которая умерла миллиарды лет назад. Мы – то, что осталось от чужого взрыва. И из этого остатка – мы смотрим на небо и спрашиваем: „Зачем?"»
Мать смеялась – громко, запрокинув голову, и серёжка покачивалась, и пахло ландышевыми духами, и Лена думала, что нет ничего надёжнее этого: крыша, звёзды, мамин голос.
Потом – деменция. Медленное, методичное стирание. Сначала слова – не сложные: простые. «Дай мне эту… эту…» – и рука, показывающая на чашку. Потом имена. Потом лица. Потом – крыша, звёзды, мамин голос – всё убрано, аккуратно, как со стола убирают посуду после ужина, тарелка за тарелкой, пока не останется чистая скатерть.
«Там тихо».
Лена сидела на кухне, и чай остывал, и за окном было белое петербургское небо – не белая равнина, просто облака, просто июнь, просто город, – и она думала о фразе, которую мать повторяла в хосписе, и об улыбке, которую видела или не видела на её лице.
Тихая. Лёгкая. Симметричная.
Не та улыбка, которую Лена помнила – громкую, с запрокинутой головой. Другая. Чужая на знакомом лице. Улыбка человека, который смотрит на что-то, чего нет в комнате, и находит это приемлемым.
Лена поставила кружку. Открыла ноутбук. Загрузила описания снов из кластера 7741-Δ и стала перечитывать – медленно, внимательно, как перечитывают стихи, в которых подозревают скрытый смысл.
«Белое место. Ровное. Стоял кто-то. Не знаю кто. Далеко».
«Как снег, только без холода. И кто-то стоит. Далеко».
«Пусто и бело. Всё бело. И кто-то есть, но далеко».
«Там тихо».
Последнюю фразу написала не добровольцы «Морфея». Последнюю фразу повторяла умирающая женщина с ранней деменцией в хосписе на окраине Петербурга.
Совпадение. Два слова – «там тихо» – настолько общие, настолько пустые, что их можно отнести к чему угодно: к смерти, к покою, к выключенному телевизору, к любому месту, где нет звука. Два слова, не несущие информации.
Или – несущие всю информацию, которую может вместить язык, потерявший остальные слова. Если мозг разрушен и от словаря осталось два слова – что ты скажешь ими? Может быть – самое важное. Может быть – единственное, что знаешь наверняка: где ты находишься. «Там. Тихо».
Лена закрыла ноутбук. Посидела, глядя в темнеющее окно.
Это была не мысль – ещё не мысль. Тень мысли, контур, как фигура на горизонте белой равнины: видно, что что-то есть, но не видно, что именно. Слишком далеко. Слишком рано.
Она встала, вымыла кружку, повесила полотенце на крючок – аккуратно, ровно, привычка, которую мать считала занудством, а Лена считала порядком. Прошла мимо пианино, не глядя на отметину от кружки. В прихожей наступила на что-то мягкое – Машин шарф, упавший с вешалки, – подняла, повесила. Дверной звонок молчал, потому что батарейка сдохла неделю назад, и Лена забыла купить новую, как забывала каждый день, и будет забывать ещё долго, потому что батарейка для дверного звонка занимала в иерархии приоритетов место где-то между стрижкой кончиков волос и чисткой духовки – то есть место, до которого очередь не дойдёт никогда.
Она легла. Не спала – лежала с открытыми глазами, и перед ней, в темноте комнаты, висел голографический глобус: красные точки, мерцающие, как угли, разгорающиеся – всё ярче, всё гуще.
Экспонента поднималась.
Где-то – в Осаке, в Боготе, в Рованиеми, в Кейптауне – люди закрывали глаза. И видели одно и то же.
Белая равнина. Горизонт. Фигура.
Далеко. Но ближе, чем вчера.
О проекте
О подписке
Другие проекты