Читать книгу «Эдит Пиаф. Жизнь, рассказанная ею самой» онлайн полностью📖 — Эдита Пиафа — MyBook.

Ему вторил товарищ, с которым мы часто выступали вместе, Камиль Рибон. Камиль не был акробатом, он был самодеятельным актером. Сейчас, пытаясь вспомнить, что он такое изображал, я даже не могу подобрать этому название. Если отец прыгал на голове, гнулся во все стороны, пока не начинали по-настоящему трещать суставы и кости, то Камиль страдал. Он был очень большой, хотя, возможно, мне это просто казалось. Во всяком случае, рядом с отцом он выглядел великаном.

Я не знаю, сколько лет Камилю, как не знаю, куда он потом девался, но мне он казался стариком, потому что лицо было покрыто глубокими морщинами. Пожалуй, он был молод, потому что голос имел молодой, и гигантом тоже был, многие люди оказывались ему по плечо. Рибон изображал страсти в случае конца света, он рвал на себе рубаху (потом приходилось зашивать), хрипел, словно задыхаясь, катался по земле, к восторженному ужасу зрителей, или делал вид, что его голова раскалывается, а руки и ноги просто не действуют… Я не знаю, почему это вызывало интерес у зрителей, но его с удовольствием просили:

– Эй, Камиль, покажи, как отнялась рука!

Он протягивал к говорившему руку, и… та падала, словно подрубленная. Все новые попытки заставить руку подняться или хотя бы пошевелить пальцами «не приводили» к успеху. Я думаю, он был прекрасным мимом, способным играть боль и несчастье так же легко, как другие веселятся. Говорят, впервые увидев, как он обнимает меня той самой рукой, которая только что висела плетью, я закричала от ужаса. Кстати, так же кричали некоторые зрительницы, когда рука, вдруг ожив, протягивалась к ним.

Рибон тоже считал, что меня нужно научить чему-нибудь, что приносило бы доход с меньшими физическими мучениями. Кажется, он был даже рад, что отцу не удалось сделать из меня акробатку.

– Да, Луи, девочка должна петь.

Я пела для себя, пела по просьбе Камиля, но на публике запела «нечаянно», хотя, думаю, это нечаянно было отцом тщательно продумано. Отец зачем-то научил меня «Марсельезе», причем поскольку сам знал только припев, то и я пела лишь его. Получалось лучше, чем у отца.

И вот однажды, когда меня всю еще «ломало» после перенесенной простуды и даже двигаться было тяжело, отец объявил, что поскольку я не могу сделать сальто после сбора денег, как делала обычно, то взамен спою. Я широко раскрыла глаза, мы ведь не договаривались!

– Спой, доченька, ту песню, что пела мне вчера…

Но я знала из «Марсельезы» только припев, пришлось с него и начать. Отец, видно, рассчитывал, что публике хватит и этого, однако ошибся, зрителям понравилось, как маленькая девочка (а я производила впечатление пятилетнего ребенка, будучи уже вдвое старше) с большими печальными глазами поет национальный гимн.

Слова припева быстро закончились, и я принялась петь… только мелодию, выводя ее тонким, но звонким голоском. Публика пришла в восторг от услышанного, петь мелодию «Марсельезы» легче, чем выводить птичьи трели, и, когда я, почти торжествуя, пошла по кругу, монеты посыпались в тарелочку куда щедрей.

 
Aux armes citoyens! Formez vos bataillons!
Marchons, marchons,
Qu'un sang impur abreuve nos sillons!
 

Я впервые собрала аплодисменты на улице за выступление, я, а не отец!

Он был чрезвычайно доволен: оказалось, что мои выступления тоже могут приносить доход, и даже больший, чем его выкручивание позвоночника или «страдания» Рибона. Вечером за стаканчиком перно он плакал счастливыми слезами:

– Камиль, я не зря родил эту малышку…

С того дня я пела «Марсельезу» только на «бис», а в качестве основного репертуара отец немедленно разучил со мной те песни, что знал сам, вроде «Китайских ночей». Не густо, и они совсем не подходили для тоненькой крошечной девочки. Потом я научилась вылавливать песни сама, подслушивая их в редкие минуты, когда рядом оказывалось радио.

Мелодия запоминалась быстро и легко, а вот со словами приходилось помучиться. Не потому что память плохая, просто разобрать слова в песне иногда трудно, а уж в шуме какой-нибудь забегаловки просто невозможно, приходилось либо вставать под приемник, либо выдумывать текст самой. Второе чаще – каюсь, я пела известные мелодии с собственным текстом. Сейчас я больше всего жалею, что тогда не умела писать (Тео, не смейся, я и правда не умела писать, а кто мог меня научить и где?), потому что тексты я выдумывала ничуть не хуже настоящих.

Но главное знаешь в чем? Эти тексты о нас, об улице, о тех, кто на этой улице жил и кто слушал мои песни. У меня еще не окреп голосок, а потому тексты были весьма кстати. Ну, скажи, какой Пьеро или Жан пожалеет монетку девчонке, которая поет о его любви к Нанетте и его удали, на которую эта Нанетта должна непременно обратить внимание. Наоборот, он приводил и Нанетту послушать, а та, зардевшись от удовольствия, тоже обязательно добавляла свою монетку в мою тарелочку.

Отец был просто счастлив, он без конца повторял, что дал мне в руки то, что прокормит меня до самой старости.

– Только береги свой голос…

Луи Гассион даже не подозревал, насколько окажется прав, мой голос прокормил не только меня, но и его, маму, Симону, еще целую толпу «милых паразитов». Ты же знаешь, что я так звала толпу, кормившуюся у меня в доме?

Сколько меня за них ругали, кстати, часто ругали те, кто сам являлся этим самым паразитом. Раньше в доме завтракала, обедала и ужинала толпа, причем даже когда мне самой больше двух ложек каши в день после операции есть не разрешали, паразиты с удовольствием ужинали икрой с шампанским, поднимая тосты за мое здоровье.

Почему их нет теперь? Да потому, что у меня нет денег. Нет денег – нет икры и шампанского, нет поживы – нет и паразитов. Рыбы-прилипалы не держатся за мертвую большую рыбину, они находят другую, живую. Отсутствие в моем доме множества «доброжелателей», которые раньше с удовольствием приходили выразить свое восхищение моим пением и остаться на пару часов, пару дней, пару недель… и так далее… лучше любых финансовых счетов говорит о моем бедственном положении. Никому не нужна талантливая певица с ее голосом, если с нее нечего взять.

Тео, во всем есть свои плюсы, зато теперь вокруг меня остались только настоящие друзья. И ты – моя любовь, моя последняя любовь, это я уже хорошо понимаю.

Тео, тебе тяжелее всех других моих мужчин и даже друзей, но ты уж меня прости, прости за капризы, они не столько из-за вредного характера, сколько из-за беспомощности. Это очень тяжело – понимать, что ты уходишь и ничего поделать с этим нельзя! Прости за резкость, за приказной тон, такая уж я, теперь поздно переделывать, прости за все, что сделала или сказала не так.

Но я отвлеклась! Если я сейчас начну говорить о наших с тобой отношениях, вернее, моем отношении к тебе, то расплачусь. Я попробую сначала рассказать тебе о себе, а потом обязательно, даже если это потребует последних моих сил, скажу, как сильно я люблю тебя. Люблю иначе, чем любила всех других, иначе, чем любила Марселя Сердана, это любовь, в которой смешались чувства несостоявшейся любовницы, матери и дочери, наставницы и ученицы (да-да, я многому научилась у тебя за эти месяцы!), властной женщины с грубоватыми манерами, привыкшей командовать всеми, кто вокруг, и беспомощной девочки, для которой единственная защита в этом мире – ладонь, вложенная в твою большую ладонь.

С отцом мне было хорошо, он мало что требовал, почти ничего не заставлял и многое позволял. Если бы только не его любовницы, которых папаша менял то и дело. Вот кто умел очаровывать женщин! Чуть повыше меня самой, щуплый, гибкий, он был немыслимо обаятелен, во всяком случае, менял женщин столь же часто, как и города выступлений. Мы объездили всю Францию, и всюду оставались его возлюбленные и даже его семьи. Я знаю только одну сводную сестру по отцу – Денизу, но не сомневаюсь, что их (и братьев тоже) много больше.

Симона Берто тоже называет себя моей сестрой по отцу. Я не уверена, на отца она ничуть не похожа и на свою мать, насколько я помню, не очень, значит, похожа на кого-то другого. Может, на Берто? Но я не против того, чтобы она звалась моей сестрой, даже после всего, что случилось, того безобразного расставания и доставленных неприятностей.

Мы выступали с отцом, Симона оказалась гибче и сильней меня, а потому Луи Гассион привлек ее, а не меня к акробатическим номерам. Но я была только рада, мне не слишком нравилось, когда подбрасывают, потому что появлялась мысль, что если упаду, то покалечу отца. Симона тоже не выросла большой, она выше меня на пару сантиметров, в чем видит дополнительное доказательство своих родственных связей с Луи Гассионом.

Симона много выдумала в своих рассказах о нашем детстве и юности; если ее слушать, то я, не будучи в состоянии толком держать голову ровно, уже болтала и даже кричала бабушке, чтобы не снимали ботинки. Это в два года (а то и меньше)! Я смеялась:

– Симона, ты хоть изредка вспоминай, что я старше тебя всего на два года, не на десять.

Если ей верить, то я помню все с момента собственного рождения. Выдумки Симоны пошли гулять по миру с дополнительными украшениями. Но в главном она права: мы действительно сестры, нет, скорее всего, не по крови, иначе отец сказал бы мне о ней, как о Герберте, а по духу. Такая связь иногда крепче родственной.

Отец обращался с ней не совсем как с дочерью, хотя заботился и ценил. Ее мать занималась непонятно чем, этого даже сама Симона не знала. Временами где-то работала, то торговала цветами, то была прислугой, то просто где-то болталась и год за годом плодила детей. Причем, дав жизнь очередной дочери, мамаша не задумывалась, куда потом денется ребенок, ее дело родить, а выживает пусть сам.

Симоне повезло, что в то время у нее был хотя бы формальный отец. Жан Берто, как мог, заботился о всех дочерях своей непутевой супруги, но Симона предпочитала считать своим отцом Луи Гассиона и выступать с ним. Я не ревновала ни тогда, ни сейчас, и даже когда жизнь, а вернее, ее дурь развела нас, не держала на бедолагу обиду.

Гассион подбрасывал свою названую дочь в воздух, гнул, словно та была без костей, сам ходил на больших пальцах, тоже гнулся, а я обходила зрителей с тарелочкой и, передразнивая отца, хриплым голосом убеждала раскошелиться. Публика с удовольствием хохотала и бросала монетки (уже без большого удовольствия).

Симона ревновала меня к отцу, постоянно подчеркивая, что я ничего не умею, что это они с Гассионом зарабатывают деньги, а я только собираю. Меня это задевало мало, но однажды я все-таки схитрила, сказалась больной и не пошла с ними. Сборы оказались заметно меньше. Думаю, Симона ревновала еще и к тому, что отец держал меня при себе, а ее у ее матери. Она обижалась, но мне кажется, что сам Гассион никогда не признавал Симону своей дочерью. Ее мать могла родить ребенка от кого угодно, слишком со многими спала.

Симона говорила, что это потому, что у меня нет матери, а у нее есть. Если честно, то такой матери, как у нее, мне не нужно. Хотя и таких, какие были у меня, тоже…

Отец приноровился давать объявление в газету, что требуется молодая женщина для ухода за девочкой. Этой девочкой, вполне способной ухаживать за кем-то самой, была я. Уход за мной очень быстро и плавно перерастал в любовную связь отца с моей «гувернанткой». Им бы задаться вопросом, откуда у нищего уличного акробата деньги на воспитательницу для дочери, но женщины, очарованные Луи Гассионом, просто не успевали ничего спросить, как давали согласие и становились моими мачехами.

Конечно, не каждый раз женщина у отца появлялась после объявления, но бывало… И, конечно, далеко не все они относились ко мне тепло и ласково. Это зависело не только от выручки, которую я приносила, но и от того, были ли у мачех собственные дети. Если были, то мне приходилось несладко, хотя я никогда не жаловалась отцу. Но однажды поняла, что он привязался к очередной «Изабелле» не на шутку, а та меня вовсе не жаждет видеть каждый день, и решила… бежать!

Куда? В Берне, в дом к «маме Тине». Ведь я была уже взрослой – целых десять лет! Но главное, я была хитрой. Сначала сумела припрятать ассигнацию, которую нашла на земле. Потом припрятала платье, понимая, что, сбежав из дома, мне нужно будет переодеться. О, это такое приключение!.. Писать я не умела, но считала и читала, особенно вывески, вполне прилично. Расспросив между делом у подвыпившего отца дорогу в Берне, то есть выяснив, что ехать нужно поездом и даже делать пересадку, я все хорошенько запомнила и еще пару раз переспросила.

Конечно, мне самой билет не продали бы, но помог молодой человек лет шестнадцати, который, как и я, старался выглядеть как можно старше. На мою просьбу, не может ли месье взять мне билет, любой взрослый мужчина ответил бы отказом или вообще позвал полицейского, а этот мальчишка солидно кивнул и билет купил.

Мне удалось попасть в поезд, но я страшно боялась контролера, который запросто мог отправить в полицию ребенка, едущего без взрослого. В купе я развила такую бурную деятельность, в красках живописав жестокость отца и мачехи, которые снова меня избили, и доброту бабушки, к которой сбежала, что пассажиры прониклись ко мне сочувствием. Дама, сидевшая рядом, при проверке подавала мой билет вместе со своим, получалось, что мы едем вдвоем. Мало того, пожилой пассажир обещал помочь мне пересесть на нужный поезд.

Отец примчался за мной в Берне довольно быстро, уже через пару дней. Ему не пришлось долго ломать голову, куда именно сбежала его дочь, слишком подробно я расспрашивала о дороге в Берне, к тому же кто-то из наших видел меня на вокзале.

Бабушка вовсе не была в восторге от моего появления, она прекрасно понимала, какое влияние может оказать ее бизнес на подросшую уже девочку. Из прежних пяти «девушек» в заведении сменились четыре, но они были рады приласкать малышку. То и дело слышались восклицания вроде «какая же ты худенькая!» или «твои волосы невозможно привести в порядок, чем ты их мыла?!».

Меня снова отмыли, накормили и даже приодели, переделав пару платьев из своего гардероба. Все удивлялись, как может ребенок жить в бродячем фургоне.

Я очень боялась появления отца, но твердо знала только одно: я больше не хочу мотаться по всем городам Франции, ночевать где попало и терпеть одну женщину рядом с отцом за другой. Лучше я буду с бабушкой. Я хотела пусть бедный, но дом, пусть нищий район, но постоянное место.

Бабушка не позволила приехавшему за мной отцу побить меня, хотя, думаю, следовало бы. Они долго сидели, беседуя обо мне и о жизни. Мне удалось подслушать кое-что. «Мама Тина» выговаривала сыну за бродяжничество и то, что он гробит себя, выкручиваясь, как винт.

– Ты сломаешься и останешься инвалидом. Эдит еще совсем мала, что с ней будет? Неужели не хватит бродяжничать и выполнять немыслимые трюки?

– Хорошо, я осяду в Париже, найду какую-нибудь работу. Девочка прекрасно поет, знаешь?

– Неужели ты и ее хочешь заставить жить на улице?

– Я найду постоянную работу… Хотя это тяжело.

– И постоянную добрую женщину.

– Это еще тяжелее…

Мы уехали в Париж, отец даже не стал расспрашивать меня, почему я сбежала. Он продал свой грузовичок, но выступать на улицах не перестал, хотя гибкость была уже совсем не та. И мимо женщин тоже не проходил, мало того, снова дал объявление у газету, и в нашем доме, если можно так назвать какую-то темную конуру с двумя матрасами, поставленными на обломки кирпичей, и колченогим столом, появилась Жанна, мать моей будущей сестры Денизы. Иногда я думаю, как же должна довести жизнь дома, чтобы бежать из него не как я в Берне, а вот в такую конуру, как наша, безо всяких надежд выбраться из нищеты?

Но сначала произошла одна интересная встреча.

– У тебя есть платье почище?

Нашлось, детской одежды в мусорные баки выбрасывали немало, дети состоятельных парижан вырастали из своего тряпья, не успев его сносить, а я была столь маленькой, что для меня легко подходили платьица пятилетних девочек.

– Пойдем.

Мы пришли в кафе, кажется, это был «Батифоле», но я не уверена. Отец явно кого-то искал взглядом. Вдруг к нам быстрым шагом направилась какая-то женщина. Меня поразила ее странная улыбка – чуть вызывающая и одновременно заискивающая. Причем смотрела она не столько на папу, сколько на меня.

– Это твоя мать. Настоящая.

Что должен чувствовать ребенок, в десять лет впервые увидевший свою мать, которая к тому же бросила свое дитя в полугодовалом возрасте фактически на погибель и столько лет не интересовалась моей судьбой? Я не знаю, что должен чувствовать, но я не чувствовала ничего. Или не помню, чтобы что-то чувствовала. Для меня слово «мама» было пустым звуком. «Мама Тина» означало еду и какой-то уход, а просто «мама» ничего.