Этим утром солнечно – я не хочу садиться в автобус и не хочу идти в какое-то определенное место, так что я иду по Пайн-стрит.
Сейчас выходные, поэтому сегодня за прогул не считается, но я проверяла, и мне осталось всего три прогула до исключения. Я не сказала маме с папой, что иду гулять, так что, может, они переживают, а может, и не заметят, что меня нет. Мама отсыпается после ночной смены, и папа будет ходить по дому на цыпочках. Это вообще-то неважно, потому что в таунхаусе по выходным гораздо больше шума, чем на неделе. С одной стороны у нас тихие соседи, которые редко выходят из дома. А с другой стороны – три семьи, у которых примерно девятьсот детей, если считать вместе. Но маму даже это не разбудит.
Весь квартал между 15-й и 16-й улицами занят распродажей студенческого творчества. Не знаю, чему учат этих студентов, но цены там всегда завышенные. Кармен рисует лучше, хоть и слишком часто выбирает сюжетом торнадо.
Я иду по левой стороне, чтобы избежать распродажи творчества, и сворачиваю на 15-ю улицу. Там я вижу бездомного в шапочке из фольги. Он стоит спиной к улице и рисует на пустой, безоконной стене продуктового на углу. Он только начал – пара линий и пара фигур, куском угля из сожженной деревяшки. Я перехожу на другую сторону улицы и нахожу себе подходящий порог, чтобы за ним понаблюдать.
Отсюда он кажется чудищем. Типа Бу Рэдли. Дети от него убегают. Родители показывают на него со словами: «Не подходи к этому дяде». Не представляю, сколько пальто и одеял он напялил себе на спину, но на вид – не меньше десяти. Слоями. На улице почти двадцать градусов, и я не могу понять, почему он не снимет эти пальто. Я видела его в той же одежде в середине августа.
Он добавляет цвета одной фигуре, и на минуту кажется, что это груша. Он добавляет темно-зеленый и светло-желтый и тушует их пальцем. Он орет: «В чем, нахрен, проблема? Не трахай мне мозги! Давай серьезно!» Он некоторое время бежит на месте, глядя на рисунок. Затем сосредотачивается на левой стороне стены, где резкими, толстыми штрихами он рисует что-то вроде линии горизонта. Мисс Смит нам про нее рассказывала. Линия горизонта разделяет предметы на первый план и второй план. Хотя у картины нет никакой узнаваемой формы, как только он проводит эту линию, я понимаю, где тут первый план, а где второй.
Я гляжу на улицу, на машины, проезжающие мимо, на людей, идущих с детьми или покупками, и вижу, как линия горизонта разделяет предметы: на первый план и на второй план.
Десятилетняя Сара – второй план. Я гляжу вперед, и все мои будущие Сары – позади меня. Они еще не на виду.
Линия горизонта – это я.
Когда я поворачиваюсь обратно к стене, мой бездомный уже начал рисовать какой-то размытый натюрморт на первом плане. Во второй раз за пять минут он напоминает мне о груше. Я не смогла нарисовать грушу. Не знаю, почему я сижу и мучаю себя этим зрелищем. Он – художник. Я – Зонтик. У нас нет ничего общего.
Проходящие мимо люди не обращают внимания на то, кто он, что он делает, что он создает. Они на него даже не смотрят.
Я тоже раньше была такой.
Я проходила мимо его дома с раскрашенными фанерными окнами, наверное, раз сто.
– Его зовут Эрл, – говорит десятилетняя Сара.
– Ты не знаешь, как его зовут, – возражаю я.
Она садится на ступеньки возле меня:
– Нет, знаю. Я его спросила прошлым летом в парке, помнишь? Когда он коробку раскрашивал?
Я пытаюсь вспомнить день, когда мне было девять и я спросила бездомного художника, как его зовут, но не могу.
Она говорит:
– Это было в тот день, когда ты купила фруктовый лед и выбрала арбузный, потому что папа всегда говорил, что он хороший, но тебе он не понравился, а папа не разрешил купить новый.
– Это я помню, – говорю я.
Я до сих пор ненавижу арбузный фруктовый лед. Папа и про творчество говорил, что я хороший художник, а теперь творчество ненавидит меня.
– Ну так вот, по дороге домой вы шли через парк, и вот он разрисовывал старую коробку. Ты спросила, как его зовут.
Я качаю головой:
– Эрл, значит?
– Эрл.
– Папа доел за мной тот арбузный фруктовый лед, – говорю я.
– Ага. Помнишь ссору?
– Нет.
– Ты что, курить ■■■■■■ начала, что ли? Все на свете забываешь. Тебе сколько, шестнадцать?
– Я не курю ■■■■■■. – Курить ■■■■■■ не оригинально. И Кармен курит столько, что на нас обеих хватит.
– Ну так вот, его зовут Эрл, и мама с папой в тот день страшно поругались, – говорит она.
– Из-за того, что он доел за мной арбузный фруктовый лед?
– Откуда мне знать? Они же все время ругаются, – говорит она.
К нам подходит женщина, и мы поднимаем на нее глаза. Она говорит:
– Девочки, может, подвинетесь, чтобы я могла зайти к себе домой?
Это не галлюцинация.
Вчера к нам в приемный отдел привезли беременную девочку-подростка, которую мучали галлюцинации. Она пребывала в полной уверенности, что вот-вот она в таком порядке: родит, умрет, переродится в птицу и нагадит на меня. Так она и сказала. «Когда я перерожусь в птицу, я тебе все мерзкое лицо изгажу».
Она отказалась говорить, какие ■■■■■■■■■ приняла. (Они всегда отказываются.) Она и близко не подошла к тому, чтобы родить. Или умереть. Или переродиться, чтобы нагадить мне на голову. Она была младше Сары. Ей только-только исполнилось четырнадцать. У нее с собой была мягкая игрушка – пушистая лошадь, которая изначально была белой, а теперь как будто искупалась в грязи. Когда один из санитаров попытался эту игрушку забрать, она стала яростно сопротивляться, а потом пнула его между ног. Пришлось ее удерживать механически. Это всегда подавляет. И когда речь об обычном пьянице или торчке, и когда, как сейчас, речь о беременной девочке. Если бы не беременность и не галлюцинации, мы бы могли дать ей успокоительное, но тут пришлось полагаться на старые добрые смирительные ремни. Правила есть правила. Если бьешь моих сотрудников, будешь сидеть в ремнях, пока не дашь слово, что это не повторится. Если бы эти правила работали и во внешнем мире!
Брюс, когда учился в старшей школе, как-то сказал мне, что если мы с Четом не перестанем ругаться, то Сара вырастет в одну из таких девочек, которые беременеют в тринадцать или подсаживаются на ■■■■■■. Я тогда отмахнулась, но идея засела у меня в голове, и я никак не могла перестать думать о моих родителях, и об отце Чета, и о том, что ссоры взрослых для нас были обычным делом.
Не то чтобы Чет когда-то приставлял к моему горлу нож или уходил из семьи, как это сделал его отец.
Но мы испортили жизнь Брюсу. Я не хотела испортить жизнь еще и Саре.
Я объявила перемирие. Чет пожал плечами. Это он умеет лучше всего – пожимать плечами. Даже когда он не пожимает плечами, я вижу, как он это делает. Теперь это для меня как мираж. У него, наверное, самая натренированная трапециевидная мышца во всей Филадельфии. А у меня самый натренированный средний палец, что говорит о многом, учитывая, где мы живем.
Каждый раз, когда он пожимает плечами, я показываю ему средний палец. Игра в шарады длиною в жизнь. Чет всегда в роли человека, не знающего, что делать, а я всегда в роли человека, который показывает средний палец не знающим, что делать.
Я постоянно показываю Чету средний палец, а он и не в курсе. Под столом, через стену, в кармане, за занавеской возле дивана. Я выросла в доме, где материться не разрешалось, и я гадаю: что бы обо мне подумали мои родители сейчас, увидев, как я все время показываю Чету средний палец. Думаю, они бы не стали возражать.
Мои родители удочерили меня в довольно пожилом возрасте. Если честно, то, пожалуй, слишком пожилом, чтобы удочерять младенца, но они меня любили. Они часто ссорились, когда я росла, потому что только вышли на пенсию и им осточертело вечно маячить друг у друга на глазах. Но они не ссорились со зла.
Иногда я думаю о папиных рассказах, о работе над высокими небоскребами в Филадельфии – как он ходил по железным балкам пятидесятиэтажной высоты, спаивал детали, карабкался по строительным лесам – и не могу понять, как я вышла замуж за человека, который весь день сидит в своей кабинке, подписывает документы и заключает сделки. С одной стороны, это не так опасно и приносит больше денег. С другой стороны, приводит к постоянному пожиманию плечами.
Что приводит меня к тому, что я постоянно показываю ему средний палец.
Когда мы еще спали в одной постели, до рождения Сары, я спала, направив одну руку в его сторону, пальцем вверх. Перемирие перемирием, но я не могу жить враньем.
Только вот я живу враньем.
Все сложно.
Предположительно Эрл оставляет рисунок на стене продуктового неоконченным. Я встаю, и десятилетняя Сара уходит обратно по 15-й улице. Она говорит: «До встречи!» Волосы у нее в заплетенных хвостиках. Это была моя любимая прическа. Может, моя миссия – вернуть в моду заплетенные хвостики. Может, мне нужно нарисовать точками поп-арта заплетенные хвостики, и когда-нибудь эта картина продастся за сорок пять миллионов долларов. Не оригинально, но хотя бы – мое.
Предположительно Эрл сует коробку с мелками в подмышку, и ее тут же проглатывают его пальто и одеяла. Он шаркает при ходьбе. Он не такой уж и старый – может, сорок с чем-то. С ним, наверное, что-то не так, раз он так медленно ходит. Я вспоминаю мамины рассказы о ногах, покрытых язвами, и мне хочется помочь ему что-нибудь понести, но тут он вдруг кричит: «Я не обязан тебя слушаться!», так что я просто иду в паре метров позади него, оставаясь в его тени.
Учитывая, что скорость задает Предположительно Эрл, у меня должно уйти около получаса на то, чтобы завернуть за угол и пройти один квартал Спрус-стрит. И куда он дальше направится? Не голодный ли он? А то я голодная.
На то, чтобы прошаркать мимо пиццерии, уходит целая минута. По ощущениям – час. У меня урчит в животе. Мне хочется спросить, почему он оставил рисунок неоконченным. Я представляю, что спрашиваю его, и решаю, что он ответит: Потому что мне так захотелось. Потому что я делаю что хочу. Потому что не твое дело, девочка, иди домой к родителям. Конечно, я ничего не спрашиваю, а он ничего этого не говорит. Он только шаркает и время от времени останавливается поправить шапочку из фольги или коробку с художественными принадлежностями.
В окно пиццерии я вижу посетителей, которые едят за столиками, и представляю, как однажды зайду туда с Предположительно Эрлом. Девочка среднего класса угощает бездомного пиццей = ни капли оригинальности. Я решаю, что он откажется, если я его приглашу. Я уже вижу завирусившийся видосик на Социалке. Она хотела купить ему кусок пиццы, но его ответ заставит вас расплакаться.
Я решаю, что он наверняка знает, что я увязалась следом, но ему вроде бы все равно, так что я иду за ним до самой 17-й улицы, где он начинает идти на юг. За Южной улицей 17-я становится небезопасной. Увидев, что он направляется туда, я сворачиваю на Ломбардную улицу, по направлению к дому. Мысленно я прощаюсь с ним и решаю, что он отвечает: «До свидания, Сара». Решаю, что он добавляет: «Увидимся завтра». Как рыбки в Мехико. Раз – и мы друзья. Есть с кем поговорить. Но, конечно, на самом деле это не так.
Я думаю о десятилетней Саре и ее прощальных словах о моих родителях на ступеньках. Они же все время ругаются.
Я пытаюсь вспомнить моменты, когда они ругались. Они спорят иногда по мелочам, как про то, кто должен был позвонить директору, но я не помню серьезных ссор. Мне шестнадцать, и у меня что-то вроде амнезии о родительских ссорах. Брюс сказал в Мехико: Ты всегда можешь приехать жить ко мне. Где бы я ни был. А теперь десятилетняя Сара говорит, что они все время ругались.
Не может быть, что они врут.
Может, я просто притворяюсь, как с рыбками в Мехико или сегодня с Предположительно Эрлом. Может, я притворяюсь, что мои родители говорят друг другу: «Я тебя люблю», встречаясь между сменами. Может, я притворяюсь, что у меня нормальная семья, зная, что брат, сбежавший из дома, – это ненормально. Может, я всю жизнь живу внутри воображаемой картины. Не могу определить, что я по поводу этого всего чувствую. Но знаю, что мне неуютно. Постоянно.
Я наблюдаю за мамой и папой в течение двух часов, которые они проводят вместе. Я наблюдаю за ними, стоя в разных случайных местах, – это моя фишка. Я стою за кухонной дверью, пока они обсуждают ужин.
– Сделаю феттучини «Альфредо», – говорит мама.
– Только с чесночным хлебом, – говорит папа.
– Ты его и приготовь, – говорит она.
– Ладно, – говорит он.
Затем тишина, пока мама не подключает к телефону наушники и не включает себе тяжелый металл. Я за комнату слышу грохот басов Ларса Ульриха. И если вы думаете, что медсестры приемной скорой помощи / травматологии, которые слушают «Металлику», – это оригинально, то вы ошибаетесь. Многие ее коллеги тоже обожают металл. Мама говорит, что металл дает им чувствовать себя дома, когда они находятся вдали от хаоса аварий, хамящих пьяниц и инсультов.
Папа ненавидит металл. Он готовит чесночный хлеб. Я слышу, как открывается дверь духовки. Слышу, как закрывается дверь духовки. Слышу, как он заводит таймер. Он говорит: «Двадцать минут, и готово».
Мама не говорит ничего, потому что не слышит его сквозь наушники. Если слышит, то, наверное, просто кивает. Я их не вижу. Только слышу.
Я поднимаюсь в коридор на втором этаже и слушаю, как папа говорит по телефону в своей комнате. У него своя комната. У мамы своя. Я никогда не думала, что в этом есть что-то необычное.
Я мало что слышу. Я слышу, как папа дважды говорит: «Прости». Слышу, как он говорит: «До свидания». Услышав, как поворачивается ручка двери, я не двигаюсь с места. Мне все равно, что он меня увидит. Я поздравляю себя с тем, что оригинальнее большинства подслушивающих.
– А. Я тебя и не заметил, – говорит он.
– Я тоже, – говорю я.
Мне хочется спросить, перед кем он извинялся, но я молчу.
Спустя пятнадцать минут я кручу черный перец из мельницы на дымящуюся тарелку «Альфредо» и грызу кусок чесночного хлеба. Я жду, что они будут разговаривать за ужином, но не дожидаюсь. В перерывах между едой они говорят только со мной.
– Где ты сегодня была? – спрашивает папа.
– Просто гуляла по городу, – отвечаю я.
– Надо было сказать нам, куда идешь, – говорит он.
– У меня телефон был с собой. Могли позвонить, – говорю я.
Папа кивает и пожимает плечами.
Мама на секунду убирает руку под стол, и я было думаю, что она вытирает ее о салфетку, но ее салфетка лежит на столе возле тарелки.
– Я видела на твоем комоде билет в музей, – говорит мама. – Ты прогуливаешь школу, чтобы смотреть на живопись?
– Ты заходила ко мне в комнату?
– Доставка чистого белья. Мы не можем позволить себе дронов, – поясняет она. – Пока что.
– Что ты будешь делать со школой? – спрашивает папа.
– Буду исключаться, – говорю я.
– Отличный жизненный план, – говорит он.
Я пожимаю плечами и киваю.
Мама с секунду смотрит на меня, потом делает глубокий вдох. Но прежде чем она может что-то сказать, заговариваю я:
О проекте
О подписке
Другие проекты
