И вот я в автобусе с двадцатитрехлетней Сарой. Мне отсюда никуда не деться. У нее модная стрижка и мелирование. Мои волосы уныло висят длинными тонкими прядями, как и всегда. Это не мешает окружающим смотреть на нас, как будто мы сестры-близнецы. Она комедия, а я трагедия. Даже в этой мысли нет ничего оригинального.
Она говорит:
– Но если серьезно, ты же не будешь менять имя, да?
– Это ты мне скажи, – говорю я.
Она снова улыбается, и меня подмывает велеть ей не улыбаться так часто. У нас совершенно непримечательная улыбка, и это меня раздражает.
– Я все еще Сара, – говорит она.
– А я все еще собираюсь в ратушу, – говорю я.
– Я не против.
– Не хочу, чтобы ты шла со мной.
Она усмехается:
– Ты в принципе пока не можешь сменить имя. Тебе всего шестнадцать.
– Это репетиция, – говорю я.
Она закатывает глаза:
– Ну допустим.
Автобус подъезжает к следующей остановке, и я повторяю:
– Я не хочу, чтобы ты шла со мной.
– Как хочешь, – говорит она.
Она выходит на следующей остановке. Из отъезжающего автобуса я смотрю, как она идет по 12-й улице, и понимаю, что она все еще носит наш любимый зонтик.
Может, у меня крыша едет. Может, она уже съехала, и это я так возвращаюсь к реальности. Может, это экзистенциальный кризис. Я сейчас не смогла бы ответить, есть у моей жизни смысл или нет. Я даже не знаю, живу ли я вообще. В любом случае я еду в ратушу. В любом случае я сменю имя.
Автобус едет на восток, и мы проезжаем кампус Университета Искусств. Я все время повторяю, что хочу туда поступить. Только вот я прогуливаю школу, так что в колледж, скорее всего, не поступлю. Хотя кто знает. Поступать в колледж – не слишком оригинально. Не поступать тоже не оригинально, если только я не придумаю какое-нибудь оригинальное занятие вместо поступления.
Я думала, что стать художником – это правильное решение. С детства мне все говорили, что у меня талант. Каждый год на день рождения папа дарил мне что-то для настоящих художников: деревянного человечка-модель, набор масляных красок, палитру, мольберт, гончарный круг. Когда мне было девять, летом он каждое утро будил меня со словами: «Пора творить искусство!» И я творила. Иногда получалось что-то по-настоящему замечательное, и я это понимала, потому что, когда люди смотрят на настоящее искусство, они меняются в лице. Когда мне исполнилось десять, после поездки в Мехико, он перестал меня так будить, но я все еще творила. До истории с мисс Смит и грушей. Груша не виновата. Это копилось во мне месяцы, потому что шестнадцать – это тот возраст, когда все перестают нахваливать рисунки ребенка и начинают задавать вопросы типа «Куда ты хочешь поступать?».
Просто, мне кажется, колледж не место для художников. Им место в Испании или, например, в Македонии.
К тому моменту, как я добираюсь до ратуши, я понимаю, что идея сменить имя больше не оригинальна. Этой идее уже два часа. Я даже не поднимаюсь на шестой этаж за бумагами, чтобы порепетировать, как я сменю имя в восемнадцать.
Я решаю, что возьму имя Зонтик, но никому об этом не скажу. Даже администрации социального обеспечения. Много кто придумывал себе новое имя, не меняя его официально, но вряд ли кто-то еще называл себя Зонтик.
Я сажусь на следующий подошедший автобус. Дождь прекратился, что придало иронии моему новому имени. Я теперь бесполезна во всех смыслах. Я шестнадцатилетняя прогульщица. Я – Зонтик в день, когда нет дождя. Я пуста, как белый лист бумаги в мире, где нет карандашей. Пусть это все звучит глупо и истерично, но меня это утешает, так что мне плевать, как оно звучит. Все равно весь мир считает шестнадцатилетних девочек глупыми и истеричными. Но на самом деле мы не такие. Даже если меняем имя на Зонтик.
В окно автобуса я вижу все одно и то же. Улицы, тротуары, люди – все одно и то же. Бездомные сидят по углам. Бизнесмены и бизнесвумен идут куда-то по делам. Туристы смотрят на карты, пытаясь сообразить, где тут Колокол Свободы или домик Бетси Росс. Большинство прохожих торчит в телефонах или по ним разговаривает. Другие держат телефоны так, как будто в любую секунду может раздаться звонок: как солдаты в военное время, ружья всегда наготове. Но никогда ничего не происходит.
Снова начинает моросить, и я вспоминаю урок мисс Смит две недели назад. Я не могла нарисовать грушу. Я даже свою руку не могла нарисовать. Если кто-то сейчас попросит меня нарисовать хоть что-нибудь, я не смогу. У меня рука не поднимется. Мама часто рассказывает, как пациентам, которых доставляют в приемный отдел, требуется ампутация. Рук / ладоней / нескольких пальцев. Это люди, которые ездят, свесив руки из окон машин. Неудачливые мотоциклисты. Газонокосильщики. Снегоуборщики. У меня хоть руки на месте. Мне не на что жаловаться.
Но я не могу нарисовать грушу. Не могу вообще ничего нарисовать.
В моих руках закончилось искусство.
Я просто-напросто Зонтик. Я – прослойка между моросящим дождиком и женщиной, которая идет по Спрус-стрит, разговаривая по телефону, может, только что выяснив, что ее кошку вырвало на новый берберский ковер. Я – барьер между фигней, которая падает с неба, и людьми, которые не хотят, чтобы эта фигня приземлилась на их костюмы. Вот вывод, который я сделала за восемь дней поездок туда-сюда. Идет дождь из фигни. Причем не прекращаясь.
Двадцатитрехлетняя Сара снова заходит в автобус. Она садится рядом со мной и улыбается, как в прошлый раз. Но теперь в ее улыбке есть что-то снисходительное. Черствое. Что-то, что показывает мне, какая я глупая и истеричная. Мы не говорим друг другу ни слова, и к моменту, когда мы слезаем на остановке возле дома, дождь снова льет как из ведра. Она открывает зонтик и направляется на север. Я направляюсь на юг и иду под дождем, промокая насквозь.
– Она сказала, что хочет этот год прогулять, – говорит мама. – Записаться в летнюю школу и на следующий год поступить обратно в одиннадцатый класс.
– Нет, – говорит папа. – Ей шестнадцать. У нее талант. Как же ее будущее?
– Видимо, для нее это не так важно, – говорит мама.
– Ты сказала, что поддержишь меня. У нас был родительский уговор. Нельзя, чтобы она бросала школу.
– Либо так, либо исключение. Исключение останется у нее в ведомости.
– Надо было мне позвонить. Ты не умеешь разговаривать с людьми, – говорит папа.
Я сижу, скрестив ноги, промокшая насквозь, на ковролине на верхней ступеньке лестницы и залипаю. Никогда не слышала диалога банальнее. Родители обсуждают дочку-прогульщицу, и спустя всего пять реплик один обвиняет другого в чем-то, что вообще не имеет отношения к проблеме.
И все же этот разговор – новинка. Редко случается, что они дома в одно время, да еще и оба бодрствуют. Сегодня папа пришел домой до семи только потому, что ему нужно было с кем-то встретиться насчет того, чтобы проверить, цела ли крыша. На прошлой неделе был град, а папа работает в страховой компании. Поддержание фасада и целостности здания – его бзик. Он все на свете знает о «протоколе» и о том, что наша ванная не укладывается в «протокол», потому что слишком маленькая. Я не вписываюсь в протокол, потому что прогуливаю школу. Мама тоже не вписывается в протокол, потому что у них был родительский уговор, а она свою часть сделки не выполнила.
Слушая, как они спорят насчет того, кто должен был позвонить директору, а кто обеспечивает мне крышу над головой, я замечаю, что они зовут друг друга по имени. Передо мной они никогда так не делают. Передо мной они зовут друг друга «мама» и «папа», и, честно говоря, это подбешивает. Но когда они ругаются, то пускают в ход «Чета» и «Хелен».
К примеру:
– Вот скажи, почему все самое важное оказывается на мне, Чет?
– В этом вся твоя проблема, Хелен. Ты не ценишь то, что я делаю для семьи.
– Ой, прекрати уже, Чет. Я каждый день спасаю жизни и ничего не жду взамен, а ты выносишь мусор и ждешь, что тебе медаль выдадут.
Мы ужинаем вместе. За столом тихо, и я ем, как будто умираю с голоду, потому что так и есть. Я сегодня не обедала. Да и не завтракала, кажется.
Папа говорит:
– Я слышал, ты не сдержала наш уговор.
Мама поворачивается ко мне и говорит:
– Из школы звонили.
Папа говорит:
– Всего один день, Сара. Ну ради меня?
Мама бормочет что-то себе под нос, мне не слышно что. Папе слышно. Он смотрит на нее очень знакомым мне взглядом. Как будто кто-то отклеил его лицо, а на том месте оставил человека, который всех ненавидит. Маму, меня, даже себя самого.
Полагаю, завтра я иду в школу.
На прошлой неделе, на третий день катания в автобусе, я решила, что буду пересаживаться каждый раз, когда увижу повторяющуюся рекламу на остановках. Мне показалось, что это довольно оригинальная игра. В конце концов я очутилась в районе, где никогда раньше не была, перед заколоченной досками школой. Это было старое здание, с покрытыми граффити колоннами у главного входа и именем какого-то давно умершего просветителя, высеченным в камне над дверьми. Я решила, что это будет моя новая школа.
На тротуаре по другую сторону улицы стоял парень в узких джинсах, тщательно подобранных высоких кедах и угловатых хипстерских очках, уставившись в камеру на треножнике. Он все высовывался из-за камеры и оглядывался по сторонам. Видно было, что нервничает. Я решила, что он явно студент каких-нибудь искусств. Они наводняют город, как тараканы-хипстеры. Каждый убежден, что очень оригинален.
Этот по виду занимался съемкой руин: когда ты вламываешься в заброшенные здания, карабкаясь по балкам, и фоткаешь обрушившиеся потолки и кучи хлама. Это сейчас модно. Вуайеризм развалин. Но этот парень даже в здание не вломился, только снимал все снаружи. Сначала с треножника, а потом начал ходить вокруг, по-всякому наклоняя камеру, снимая вблизи все, что в таких ситуациях обычно снимают: граффити, ржавчину, разбитые окна. Я знала, что если поищу хорошенько, то найду его страничку в Социалке и смогу посмотреть портфолио. Может, он закончил Университет Искусств. Может, он продал бы мне ■■■■■■. Но я не стала искать его страницу. Слишком банально. К тому же я не хочу пробовать ■■■■■■. Я хочу поехать в Испанию или Македонию. И у меня хватает духу не ограничиваться взглядами снаружи.
Я просыпаюсь по будильнику и разглаживаю одежду руками, даже белье не переодев. Я слышу, как мама возвращается с ночной смены, как она плюхается в кровать и включает машину белого шума, которая нужна ей для дневного сна. Звучит как помехи в телевизоре.
Я достаю свой любимый зонтик и кладу в рюкзак, несмотря на то что сегодня дождь не обещают. Папа на кухне, готовит мне завтрак, но я иду прямо за дверь, в кафе, где делают самые вкусные сэндвичи с яйцом, сыром и ветчиной, и, когда продавец спрашивает: «Соль, перец, орегано?», я на все три отвечаю «да», хотя не люблю орегано. Потом я сажусь на обочину и медленно съедаю все до последнего кусочка.
Я опоздала в новую школу, потому что не очень помню, как именно доехала сюда в прошлый раз. На этот раз никаких фотографов не видно.
Зайдя в здание, я тут же представляю, что это моя старая школа, в самый обычный день. Я открываю зонтик. Время суеверий. Все ведут себя так, будто я прокляла это здание, но только потому, что они не знают, что тут все и так было проклято. Проклятие вот какое: никто не обращает внимания на настоящее.
На первом уроке, английском, учительница просит меня закрыть зонтик, и я слушаюсь. Она говорит: «Приятно снова тебя видеть, Сара». Я улыбаюсь. Я как будто чем-то больна.
К ланчу я уже готова выйти из школы и уехать на автобусе куда глаза глядят, но в итоге решаю остаться. Я сижу за столиком с остальными десятиклассниками из художественного кружка. Кармен все болтает о торнадо. Генри рисует свою пачку молока а-ля Уорхол. Вивиан один за другим ест сливочные бисквитики Tastykake и запивает бездонным термосом черного кофе. Никто из них не знает, что меня теперь зовут Зонтик. Одиннадцатиклассники и двенадцатиклассники из кружка искусств теперь сидят за разными столиками.
Три недели назад у нас в кружке случился раскол.
Двенадцатиклассники скажут, что в схизме виновата я, но это неправда.
Надо было на завтрак купить два сэндвича. Я голодная, но на пустые автоматы с закусками обвалился потолок.
Следующий урок – физра, я ее прогуливаю и стою в одной из кабинок душа в раздевалке. Я представляю занавески на местах, где должны быть занавески, но занавесок нет, потому что школы тут больше нет. Внутри кабинки граффити. Отсутствие насилия – это еще не любовь. Я минуту размышляю об этой фразе, но понять не могу.
Я закрываю глаза и прислушиваюсь.
– Я слышала, что [имя популярной девочки] себе нос сделает.
– И правильно.
– Я еще слышала, что она заодно и сиськи увеличит.
– Мне бы таких богатых родителей.
– Боюсь, я завалю контрольную по английскому.
– Я помогу подготовиться.
– Ненавижу контрольные.
– Ты слышала, Джен порвала с [имя популярного мальчика]!
– Это значит, что ты теперь можешь к нему подкатить.
– Блин, мы опаздываем.
– Не одолжишь мне пару носков?
– Бери.
– Спасибо.
Вот и доказательство, что Никогда ничего не происходит. Доказательства повсюду. Нужно только остановиться где-нибудь и прислушаться.
– Дзын-н-н-нь! – ору я на комнату пустых туалетных кабинок. – Дзын-н-нь! – Мой голос эхом отражается от покрытых граффити шкафчиков. От некоторых оторваны дверцы. В одном из таких шкафчиков я нахожу диораму: тюремная камера из крепких веточек, а внутри шар из папье-маше. Шар покрашен в красный. Веточки – в серебряный. На полу диорамы черным маркером написано: ТУТ БЫЛИ МЫ.
Следующий урок – ИЗО. Я представляю, как остальные десятиклассники идут на занятие, и присоединяюсь к ним, но никто со мной не здоровается.
На середине коридора кто-то подает Вивиан записку. От ее как-бы-парня. Она зачитывает нам текст: «Очень разочарован. Увидел твое имя на стенке в мужской раздевалке, в списке „согласны на анал“. Я думал о тебе лучше».
– Как оригинально, – говорю я.
– Генри, сходи закрась все это, – говорит Кармен.
– Я не хожу в раздевалку. Они все меня педиком называют, – говорит Генри.
– А как ты на физкультуру переодеваешься? – спрашивает Вивиан.
– Я прогуливаю физкультуру, – говорит Генри.
– Я пойду с тобой. Скажем, что в туалет, и всё зарисуем. На следующем уроке, – решает Кармен.
– Да там наверняка и нет ничего, – говорит Вивиан. – Он просто козел.
– Тогда зачем тебе с ним встречаться? – спрашиваю я.
Она не отвечает. Я решаю, что ее ответ такой: «Очевидно, мне просто очень нравятся козлы».
Я не думаю, что буду нервничать, заходя в класс. Я знаю, что могу делать что хочу. Могу говорить что хочу. Но когда я разбиваю пирамиду пивных банок Pabst Blue Ribbon (ничего оригинального), которую соорудили у входа в класс, то понимаю, что нервничаю. Старшеклассники постепенно заходят в класс, садятся за задние парты, раскладывают свои новые проекты. Меня почти две недели не было в школе, так что проект я не подготовила. Хочется просто забрать вещи и уйти. Это очень легко сделать, когда все вокруг меня игнорируют, потому что тут никого нет. Ну, я тут есть, а никого другого нет. Или все есть, а меня нет. Я сажусь на трехногую парту и снова закрываю глаза.
Мисс Смит, которой по-хорошему надо делать перекличку, сидит на задних партах со старшеклассниками и крысиным дерьмом, болтает про разные художественные институты и про ее четыре года в Техасском университете в Тайлере. Я слышу только: «А тусовки какие!» Мисс Смит – козлина. Вот бы одно из тех торнадо, которые рисует Кармен, засосало ее и не выпустило. Для меня это решило бы кучу проблем, учитывая, что я знаю о мисс Смит.
Вивиан и Генри собирают свои проекты и материалы и садятся за работу, и старшеклассники нарочито с ними здороваются. Кто-то говорит Вивиан, что у нее классная футболка. Кто-то подходит к Генри и вдруг его обнимает.
Кармен дружит со всеми. Такой она человек. Она говорит: «Как жизнь?», и все старшеклассники машут в ответ. Я стою у всех на виду. Первый раз за несколько недель. Ни одна душа не скажет: «С возвращением!» или хоть: «О, смотри-ка, Сара тут!» Все озабоченно перебирают разбитое стекло у окон в поисках идеального кусочка. Ни одного пореза, хотя все подбирают стекло пригоршнями. Я разворачиваюсь и выхожу из класса.
Даже Кармен не думает со мной попрощаться.
Я делаю пару шагов, останавливаюсь и прислушиваюсь.
Сначала – тишина.
Мисс Смит говорит:
– Неловко получилось, не правда ли?
Ей сыплются ответы:
– Не знаю, зачем она вообще вернулась.
– Она такая стремная!
– Драма!
– Нужно быть толстокожей, чтобы стать художницей.
Смех.
На этом я двигаюсь с места. Иду к своему шкафчику, забрать все, что там осталось. Толстокожей? Я очень толстокожая. Они и представить себе не могут насколько.
Перед шкафчиком, который я назначила своим, кто-то спит. Первыми я замечаю его розовые резиновые сапоги. Голову он сложил на свернутое в клубок пальто, лицо прикрыто грязной кепкой. Одна рука продета в лямку рюкзака. Другая, как плюшевого мишку, прижимает к себе баллончик с краской.
Я решаю, что он может забирать себе все, что найдет в шкафчике.
И вообще, дело вовсе не в толстокожести. Дело в том, что кто-то из них врет. Или все врут – даже мисс Смит.
Долгая история.
Выйдя из здания, я открываю зонтик и иду домой пешком. Дождя нет. Никому, кажется, нет дела до того, что у меня открыт зонтик. В Филадельфии полно разных психов. Может, и я теперь одна из них. Вчера я разговаривала с собой через семь лет. Может, это значит, что я псих. Вчера я сменила имя на Зонтик.
Когда я возвращаюсь домой, меня встречает миганием сообщение на телефоне. Я его прослушиваю. Это ежедневное «Сары сегодня не было в школе». Я его удаляю и поднимаюсь на второй этаж, в свою комнату. Мне ничего не задано, потому что домашка – это не оригинально, а еще я завтра не иду в настоящую школу. Может, я вообще туда не вернусь.
О проекте
О подписке
Другие проекты