Восемнадцать лет минуло с того рокового вечера, когда черный-черный, как оборотень, патер крался через пиаццу Ротонды, для совершения безбожного дела, и мы возвращаемся снова на ту же площадь, где, прислоненный к одной из колонн Пантеона, стоял, завернутый в свой дырявый, плащ, некий нищий…
Не была на этот раз темная декабрьская ночь, были ненастные февральские сумерки.
Нижняя часть лица нищего была спрятана под закинутую на плечо полой плаща, но и того, что виделось, было достаточно, чтоб угадать одну из тех физиономий, которые, виденные раз, остаются в памяти за всю жизнь: римский нос разделял два голубые глаза, способные удивить льва, а плечи, хотя и покрытые лохмотьями, доказывали, что человека, имеющего их, не легко было бы оскорбить безнаказанно, и не один скульптор не отказался бы заставить его позировать для торса.[14]
Легкий удар по плечу пробудил нищего от созерцательной неподвижности. Он обернулся, и с ласковым видом молвил пришедшему:
– Вы здесь, брат.
И точно, по сходству, казался братом Муцио тот, кого он назвал этим именем. То был Аттилио, наш приятель, который к словам первого прибавил:
– Вооружен ты?
– Вооружен?!.. как-то презрительно переспросил нищий: – а зачем? Я вооружен гневом и местью за мое отнятое достояние, за похищенное мое наследство… Ты думаешь, я это позабыл? Нет, я также все это помню, как ты не забудешь свою Клелию, как не забыть мне моей… Эх! да и зачем любовь нищему, отверженцу общества?… Кто поверит, что в груди, покрытой тряпками, может так биться сердце, способное чувствовать?
– А однако ж, вставил Аттилио: – та прелестная форестьерка, я знаю наверное, что тебя любит, на сколько может любить женщина…
Муцио смолкнул и поник головою, и Аттилио, отгадывая поднявшуюся бурю в душе своего друга, дотронулся легонько до его руки и шепнул:
– Vieni!
И Муцио последовал за ним, не вымолвив ни слова.
А между тем уже спала ночь, накрывшая своим темным покровом вечный город; на смолкнувших улицах, прохожие поредели; тени дворцов и монументов смешались с тьмой, и только мерные и тяжелые шаги иностранных патрулей раздавались еще в тишине наступившей ночи.
Патеров в эти часы встречается немного, они спокойствие предпочитают риску: тепленькая спаленка для них предпочтительнее темной улицы: в ночное время римские улицы не безопасны, а патеры, как известно, в отношении самих себя, особенно животолюбивы.
– Покончим ли мы когда с этими птицами? спросил развеселившийся Муцио.
– О, да! воскликнул Аттилио: – покончим и скоро!
Разговаривая таким образом, друзья незаметно дошли до одного мрачного здания, очевидно тюрьмы. Они остановились у боковой двери, недалеко от главного входа. Вошли, миновали узкий корридор, поднялись по лесенке и очутились в комнате, предоставленной начальнику караула; все убранство её состояло из скамьи и нескольких стульев; на скамье несколько бутылок, несколько стаканов и мерцавшая лучерна. Там, усадив гостей, сержант начал первый:
– Выпьем по стаканчику орвието[15], товарищи, что в холодную ночь пользительнее благословений самого папы… И он подвинул пузатую флягу, оплетенную тростником.
– Так, значит, сюда свели они Манлио? осведомился Аттилио, едва пропустив первый глоток.
– Сюда, как я тебе и дал тотчас же знать, ответил Дентато, драгунский сержант: – а было то прошлою ночью, эдак близ одиннадцати, и засадили его в секретную, точно важного преступника… Слышно, что его хотят поскорее спихнуть в цитадель св. Духа, так-как эта тюрьма только переходная.
– И известно, по чьему приказанию был он арестован? спросил снова Аттилио.
– Еще бы! по приказанию фаворита и кардинала-министра. Так говорят, и еще прибавляют, вставил сержант: – что его эминенция простирает могущественную руку свою не столько за отцом, сколько за дочкой – жемчужиной Трастеверии…
Приливом бешенства задохнулся Аттилио при этих словах:
– А как мы теперь его высвободим? с заметным нетерпением спросил он.
– Высвободить!? но нас слишком мало, чтоб попытка удалась, ответил Дентато.
– Через час подойдет Сильвио с десятком наших; вместе мы осилим, надеюсь, всю здешнюю стаю сбиров, добавил Аттилио, с интонацией убежденного человека.
По прошествии нескольких минут молчания, Дентато заговорил снова:
– Так-как ты решился попытать счастья сегодня же ночью, то необходимо обождать по крайней мере до полночи: тогда смотрители и тюремщики, нагрузившись возлияниями, отойдут ко сну. Мой лейтенант отпросился поблизости к какой-то своей Лукреции и до рассвета, конечно, тоже не вернется…
Речь сержанта была прервана приходом драгуна, стерегшего у входа и доложившего о прибытии Сильвио со своими.
Одну странную вещь заметил я в Риме – устойчивость и храбрость римского солдата – не наемного мерсенера, а тех, которые зовутся и soldati di papa. Я видел их при защите Рима, и я им удивлялся и жалел, что служат они такому пошлому делу…
Патеры знают римского солдата, и знают, что отвага не легко повинуется пошлости, что в день восстания римский солдат будет вместе с народом, а отсюда необходимость наемщиков, отсюда выпрашивание иностранных вторжений всякий раз, едва лишь народ начинает терять терпение.
– Наши готовы, сказал, входя, Сильвио: – я спрятал их покуда между ног гранитных коней; по первому зову, они сбегутся сюда.
– Хорошо, молвил Аттилио, и, нетерпеливый, обратился к Дептато: – мой план таков: мы с Муцио пойдем за ключами к тюремщику, а ты помоги Сильвио и нашим захватить сбиров, караулящих тюремные входы.
– Дело! отозвался сержант: – Чинио (драгун, приведший Сильвио), ты проводишь их к тюремщику, но помни, что будешь иметь дело с самим чортом! Этот каналья Панкальдо не затруднится заковать в кандалы самого небесного Отца и не выпустить его из-под замка даже per la gloria del paradiso… Берегись за себя!
– Не беспокойся, заметил Аттилио, направляясь с Муцио вслед за Чинио.
Предприятие подобного рода не представляло в Риме тех затруднений, которые встретились бы в ином государстве, где правительство пользуется большим уважением, и чиновники его заражены меньшею подкупностью; но там, где солдат не одушевлен любовью в отчизне, национальною славой, честью своего знамени, и знает, что служит правительству, порицаемому и проклинаемому всеми, – там, говорю, все возможно; и день, когда чужестранец уберется из Рима взаправду, будет днем исчезновения правительства скуфеек перед общим презрением – римских солдат и римского народа.
Деотато подвел бригаду Сильвио к караульному пикету сбиров, охраняющих вход в тюрьмы – и это было не трудно ему, сержанту драгунского поста, наблюдающего за всем дворцом.
Сильвио, вглядясь в однообразное хождение взад и вперед наружного часового, выждал момент его поворота спиной, и – с ловкостью и прытью дикой кошки – выхватил у него ружье, своим ударом колена на мостовую и зажал рот. Подоспевшие товарищи – прежде, чем звук падения тела мог долететь до пикета, связали его – с любезностью, но без церемоний, и пока недоумевавшие сбиры протирали глаза, перевязали и остальных.
Едва овладели пикетом, Аттилио и Муцио привели тюремного ключаря, который по неволе должен был им повиноваться.
Двери тюрьмы растворились, и они вошли, наблюдая за тюремщиком в оба и готовые дать почувствовать ему свое присутствие, в случае, если бы он вознамерился крикнуть или бежать.
Вошли на дворик; на зов ключаря явился внутренний сторож, который помещался в единственной незанятой темнице – все другие были приперты засовами и замками.
Аттилио крикнул:
– Арестант Манлио, где он?
Тюремщик почувствовал на своем плече тяжесть левой руки нашего Антиноя, и угадал конвульсивное движение правой, схватившейся за что-то. Нам приходится сказать, что Аттилио, в эту минуту, инстинктивно думал об убийстве…
Но кровь не была пролита. Панкальдо, обыкновенно столь злобный и мстительный с бедными заключенными, оказался в эту ночь сговорчивости примерной. При скудном мерцании стенной лампады, он бросал испуганные взгляды то на нищего, то на Аттилио, и если первый казался ему страшным, то другой наводил чуть не ужас. Он корчил гримасы, желая изобразить на своем лице улыбку, чем отвечал на приказания юноши, и повиновался, не заставляя повторять их себе дважды.
– Манлио здесь, проговорил, наконец, тюремщик, и принялся искать ключ от коморки скульптора.
– Отворяй же! закричал на его Аттилио, и этим вместо того, чтоб ускорить отыскание ключа, аргуса охватил трепет, и дрожавшие его руки не попадали на связку. Наконец, один из ключей пришелся к замку, и глухо повернулся; дверь темницы подалась…
Предоставляю судить радость бедного Манлио, почувствовавшего себя неожиданно в объятиях молодого своего друга, когда он узнал от него, как произошло освобождение! Но Аттилио стал торопить.
– Мы, Муцио, понесем ключаря с собою, – по крайней-мере, до известного расстояния; а этого внутреннего стража запрем на место Манлио.
Так и было сделано. Потом, сойдя с квиринала, шествие разделилось: одна партия заставляла понудительно фланировать Панкальдо, отпущенного на свободу по истечении часа, когда уже было поздно сзывать полицию; другая, сокращенная до трех: Манлио, Аттилио и Сильвио, проведенная сим последним через porta Salara, бросилась в римскую Кампанию.
Когда Сильвио, со слезами в душе, вел бедную Камиллу из Колизея в дом Марчелло, он во всю дорогу не мог проговорить ни одного слова.
Сильвио имел добрейшее сердце; он знал, что общество, снисходительное ко всем родам разврата, под одним лишь условием соблюдения наружных приличий, неумолимо в падению девушки, хотя бы пала она жертвой западни, либо насилия. Он знал, что, благодаря этому предразсудку, порочность разгуливает с поднятою головой, а неопытность, предательски обманутая, презирается, – и в глубине сердца порицал эту вопиющую несправедливость.
Он, так много любивший свою Камиллу, он, нашедший ее такою несчастливою – мог ли он не сжалиться над её судьбою?
Он вел ее под руку, и она едва осмеливалась время от времени поднимать застенчиво-покорные взоры на своего провожатого. Таким образом шли они к отцовскому дому, в котором Сильвио не бывал со времени исчезновения Камиллы, – шли молчаливые.
Какое-то мучительное предчувствие наполняло душу обоих, но ночная темнота скрывала на их лицах выражение тоски, отчаяния, печали, которые чередовались у нас в мысли.
К дому Марчелло вела тропинка, уходившая шагов на пятьсот в сторону от большой дороги. Едва свернули они на нее, лай собаки вдруг пробудил Камиллу от летаргии, и словно снова обратил ее к жизни.
– Это Фидо! Фидо! воскликнула-было она с веселостию, которой не знала уже столько месяцев, но в тот же миг, как луч памяти озарил её рассудок, ей вспомнилось и её унижение: она оторвалась от руки Сильвио, вперилась в него глазами, и замерла, удивленная и неподвижная, словно статуя.
Сильвио, понявший все, – как будто он читал в её душе, и опасавшийся усиления помешательства, заботливо приблизился к ней.
– Пойдем, Камилла, сказал он: – это ваш Фидо тебя заслышал, и, вероятно, узнал…
Он не окончил еще последних слов, как показался косматый пес, двигавшийся сначала нерешительно, но потом со всех ног кинувшийся к своей хозяйке. Он стал прыгать, визжать и лаять и вообще выказывать такие знаки привязанности к своей госпоже, что мог бы хоть кого тронуть.
Камилла автоматически наклонилась погладить животное, и вдруг залилась обильными слезами. Усталость и страдания сломили это нежное и несчастливое создание. Опустясь на земь, она, казалось, была не в состоянии подняться; Сильвио прикрыл ее своим плащом от предутреннего холода, а сам, между тем, пошел на разведку.
Лай Фидо должен был разбудить всех в доме, и точно, едва подошел к нему Сильвио, на пороге появился мальчик, лет около 12-ти. Сильвио его окликнул.
– Марчеллино!
Мальчик сначала подозрительно взглянул на такого раннего посетителя, но тотчас же узнав знакомый голос, выбежал на встречу Сильвио, и прыгнул ему на шею.
– Где твой отец? спросил охотник, ласково поздоровавшись с мальчиком.
Тот молчал.
– Где Марчелло? повторил он.
Ребенок горько заплакал и прошептал:
– Умер!
Сильвио присел на ступеньку порога; он не проговорил ни слова, но чувствовал, что и его, как Камиллу, задушат слезы…
«Боже праведный», подумал он: «и ты допускаешь, чтобы, для удовлетворения причудам сластолюбца, столько честных людей гибло и умирало!»…
Он провел рукой по лицу.
«…Если бы час мщения не был близок, если бы я не надеялся скоро увидеть свой нож купающимся в крови чудовищ, – кажется, сейчас же всадил бы его себе в грудь, чтоб не видать больше ни одного дня унижения и бедствий бедного моего отечества!»…
Между тем, Камилла, под освежающим веянием молодого утра, изнеможенная напряжением ума и тела, от изумления и бесчувственности, перешла к сну, успокоительному и подкрепляющему. Когда Сильвио и Марчеллино, подойдя, увидели, что она спала, первый прошептал:
– Не станем ее будить на новое горе! Будет ей еще довольно времени вдоволь наплакаться и настрадаться.
Аттилио, Сильвио и Манлио, тотчас же по освобождении последнего, бросилась в Кампанью, направляясь прямо кх жилищу старого Марчелло, занятому теперь Камиллой с молодым Марчеллино. Они шли молчаливо, каждый под тяжестью своего раздумья. Манлио радовался свободе – свободе как бы то ни было, ибо самая смерть предпочтительнее мучительного заключения в папских тюрьмах, по подозрению в политическом проступке, и летел мыслью к своей Сильвии и к своей Клелии, составлявшим весь смысл его существования.
Сильвио, предложивший скрыть беглеца покуда в доме Марчелло, подумывал о необходимости приискать для Манлио приют более надежный и более скрытый, хотя бы в понтийских топях, в это время не опасных.
Аттилио припоминал сам с собою все обстоятельства, связанные с арестом Манлио, посещение Джиани его студии, сцену в палаццо дон-Прокопио, слова Дентато о предлоге к аресту Манлио, придумапном прелатом и, сближая факты и взвешивая обстоятельства, пришел невольно в заключению, что Клелии неизбежно должны угрожать какие-то козни.
После долгих колебаний, Аттилио решился открыть свои опасения Манлио, и рассказал ему все подробно. Манлио, при первых же намёках, вскричал:
– Ma, per Dio! не хочу я отдаляться от моего семейства… Куда мы идем? Ну, что если их там, одних, обидит эта сволочь!?…
Аттилио его успокоивал.
– Как только доберемся до места, я сам наведаюсь к вашим и расскажу им все, как думаю… Смею вас уверить, что прежде, чем кто-нибудь осмелится их обидеть, я подниму на них весь Рим.
Аттилио, несмотря на свою молодость, пользовался сочувствием и уважением всех; даже пожилые люди всегда согласовались с его советами: оттого-то Манлио, любивший его, как сына, сдался без оговорок на его мнение.
Заря начинала уже рассвечать небо, когда дошли до тропинки, ведшей к дому Марчелло. Фидо попробовал было сердито залаять, но, увидя Сильвио, угомонился; на лай его выбежал Марчеллино.
– Где Камилла? обратился к нему Сильвио.
– Пойдемте за мной и я укажу ее вам, отвечал мальчик.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке