Читать книгу «Манхэттен» онлайн полностью📖 — Джона Дос Пассоса — MyBook.

 

 

 

 

 

 

 

Они уже прощались, когда мистер Эмери вдруг сказал:
– Заходите к нам как-нибудь пообедать.
– С удовольствием.
– Я люблю поболтать с младшими коллегами… Я черкну вам накануне несколько слов… Как-нибудь вечерком на той неделе. Посидим, поболтаем.
Болдуин пожал испещренную синими жилками руку и пошел по Мэйден-лейн, бойко расталкивая толпу. На Пэрл-стрит он взобрался наверх по крутым ступенькам черной лестницы, на которой пахло пережаренным кофе, и постучал в матовую стеклянную дверь.
– Войдите! – раздался низкий бас.
Смуглый человек без пиджака вышел ему навстречу.
– Хелло, Джордж! Я думал, что вы никогда не придете. Я адски голоден.
– Фил, я угощу вас лучшим завтраком, который вы когда-либо ели.
– Ну, я только этого и жду.
Фил Сэндборн надел пиджак, выбил пепел из трубки на край чертежного стола и прокричал в темноту задней комнаты:
– Ухожу есть, мистер Спеккер!
– Хорошо, идите! – ответил визгливый, дрожащий голос из задней комнаты.
– Как поживает старик? – спросил Болдуин, когда они вышли.
– Старый Спеккер? У него парализованы ноги. Это давнишняя история. Несчастный старик… Поверите ли, Джордж, я был бы в отчаянии, если бы с бедным старым Спеккером что-нибудь случилось. Он единственный честный человек в Нью-Йорке и, кроме того, у него есть голова на плечах.
– Голова, которая никогда ничего не придумала, – заметил Болдуин.
– Еще придумает… Он может… Вы бы посмотрели на его чертежи зданий, построенных из одной стали. Он утверждает, что в будущем небоскребы будут строиться только из стали и стекла. Мы давно делали опыты со стеклянной черепицей… Честное слово, от некоторых его планов захватывает дух… Он раскопал где-то поговорку про римского императора, который нашел Рим кирпичным, а оставил его мраморным. Так вот он говорит, что родился в кирпичном Нью-Йорке, а умрет в стальном. Сталь и стекло… Я покажу вам его проекты перестройки города. Умопомрачительно!
Они устроились на мягкой скамье в углу ресторана, где пахло мясом, жаренным на решетке. Сэндборн вытянул ноги под столом.
– Какая роскошь! – сказал он.
– Фил, возьмем коктейль, – сказал Болдуин, заглядывая в карточку. – Знаете, Фил, только первые пять лет тяжелы.
– Не беспокойтесь, Джордж, вы из тех, кто пробивается. А вот я – старая калоша.
– Почему? Вы всегда можете достать чертежную работу.
– Нечего сказать, приятная перспектива – провести всю жизнь, лежа брюхом на чертежном столе!.. Эх, дружище…
– «Спеккер и Сэндборн» еще могут стать известной фирмой.
– Люди будут летать в поднебесье к тому времени, а мы с вами будем лежать в земле с вытянутыми ногами.
– Бывает же все-таки удача…
Они выпили мартини и принялись за устрицы.
– Правда, что устрицы делаются кожаными в желудке, если запивать их спиртным?
– Не знаю. Кстати, Фил, как ваши дела с той маленькой стенографисткой?
– Вы себе представить не можете, сколько я на нее трачу денег! Угощение, театр… В конце концов она разорит меня. В сущности, уже разорила. Вы молодец, Джордж, что сторонитесь женщин.
– Пожалуй, – медленно сказал Болдуин и сплюнул в кулак косточку маслины.

 

Первое, что они услышали, был вибрирующий свисток – свистела вагонетка напротив пристани, где стоял паром. Маленький мальчик отделился от кучки эмигрантов, сбившейся на пристани, и подбежал к вагонетке.
– Она вроде паровика и полна земляных орехов! – орал он, бегом возвращаясь обратно.
– Падраик, стой здесь.
– А это – станция воздушной дороги. Южный паром, – продолжал Тим Халлоран, явившийся встретить их. – А вон там – парк Бэттери, Баулинг-Грин,[82] Уолл-стрит[83] и коммерческий квартал… Идем, Падраик, дядя Тимоти повезет тебя по воздушной дороге.
На пристани остались трое: старуха с синим платком на голове, молодая женщина в красной шали, стоявшие около большого, перевязанного веревками сундука с медными ручками, и старик с зеленоватым огрызком бороды и лицом, изборожденным морщинами и сморщенным, как корень мертвого дуба. Глаза старухи слезились, она причитала:
– Dove andiamo, Madonna mia, Madonna mia![84]
Молодая женщина развернула письмо и смотрела на замысловатые буквы. Вдруг она подошла к старику.
– Non posso leggere.[85] – И протянула ему письмо.
Он стиснул пальцы и замотал головой взад и вперед; он говорил без конца – слова, которые она не могла понять. Она пожала плечами, улыбнулась и вернулась к сундуку. Со старухой разговаривал загорелый сицилиец. Он ухватился за веревки и перетащил сундук на ту сторону улицы, к фургону, запряженному белой лошадью. Обе женщины пошли за ним. Сицилиец протянул молодой женщине руку. Старуха, все еще бормоча и причитая, с трудом вскарабкалась на повозку. Сицилиец наклонился, чтобы прочесть письмо, и толкнул молодую женщину плечом. Она выпрямилась.
– Ладно, – сказал он.
Он снял вожжи с крупа лошади, повернулся к старухе и крикнул:
– Cinque le due…[86] Ладно!

IV. Колея

Грохот и рокот ослабели, стихли; вдоль всего поезда лязгнули буфера. Человек соскочил на полотно. Он так закоченел, что не мог пошевелиться. Крутом был смоляной мрак. Он пополз очень медленно, встал на колени, поднялся на ноги и прислонился, задыхаясь, к товарному вагону. Тело казалось чужим, мускулы были древесной массой, кости раскалывались на куски. Фонарь ослепил его.
– Убирайтесь немедленно! Сыщики делают обход.
– Скажи, парень, это Нью-Йорк?
– Он самый, черт его побери. Идите за моим фонарем – вы выйдете на набережную.
Он еле передвигал ноги, он спотыкался о мерцающие римские «V» стрелок и скрещивающиеся рельсы. Он побежал рысью, наткнулся на сигнальную проволоку и упал. Наконец присел на краю верфи, опустив голову на руки. Вода, точно ласковый пес, тихо ворчала, набегая на сваи. Он вынул из кармана сверток, развернул газетную бумагу и достал большой ломоть хлеба с куском жесткого мяса. Он жевал и жевал, пока у него хватало влаги во рту. Потом он неуверенно поднялся, стряхнул крошки с колен и осмотрелся. К югу, над путями, мрачное небо было затоплено оранжевым заревом.
– Веселая дорога! – сказал он хрипло и громко. – Веселая дорога!
В исхлестанное дождем окно Джимми Херф смотрел на пузыри зонтиков, медленно плывшие по течению Бродвея. Кто-то постучал в дверь.
– Войдите, – сказал Джимми и отвернулся к окну, заметив, что лакей чужой, не Пат.
Лакей зажег электричество. Джимми увидел его отражение в оконном стекле: худой, стриженый человек держал в одной руке на весу поднос с серебряными судками, похожими на церковные купола. Лакей, отдуваясь, прошел в глубь комнаты, волоча свободной рукой сложенный столик. Он толчком раскрыл его, поставил на него поднос, а круглый стол накрыл скатертью. От него жирно пахло кухней. Джимми подождал, пока он не ушел, и повернулся. Он обошел стол, приподымая серебряные крышки; суп с маленькими зелеными штучками, жареная баранина, картофельное пюре, тертая брюква, шпинат и никакого десерта.
– Мамочка!
– Да, дорогой? – донесся слабый голос из-за закрытой двери.
– Обед подан, мамочка.
– Кушай, мальчик, я сейчас приду.
– Я не хочу без тебя, мамочка.
Он еще раз обошел стол, привел в порядок ножи и вилки. Он перекинул салфетку через руку. Метрдотель ресторана Дельмонико[87] накрывал стол для слепого богемского короля и принца Генриха Мореплавателя…[88]
– Мама, кем ты хочешь быть – королевой Марией Стюарт или леди Джейн Грей?[89]
– Но им обеим отрубили голову, золото мое. Я не хочу, чтобы мне отрубили голову.
Мать была одета в розовое платье. Когда она открыла дверь, вялый запах, запах одеколона и лекарств проник из спальни, потянулся за ее длинными, отороченными кружевами, рукавами. Она напудрилась чуточку больше, чем следовало, но ее пышные каштановые волосы были убраны очень красиво. Они уселись друг против друга; она подала ему тарелку супа, держа ее двумя руками с голубыми жилками.
Он ел суп, водянистый и недостаточно горячий.
– Ах, детка, я забыла про гренки!
– Мамочка… мама, почему ты не ешь?
– Мне сегодня что-то не хочется есть. Не знаю, что мне делать. У меня очень болит голова. Впрочем, это неважно.
– А может быть, ты хочешь быть Клеопатрой? У нее был чудный аппетит, и она съедала все, что ей давали. Она была пай-девочка.
– Даже жемчуг… Она опустила жемчужину в уксус и выпила его… – Ее голос дрожал.
Она протянула ему руку через стол; он погладил ее руку, как мужчина, и улыбнулся.
– Только ты и я, Джимми, мой мальчик… Солнышко, ты всегда будешь любить твою маму?
– Что случилось, мамочка, милая?
– О, ничего. Я себя чувствую сегодня как-то странно. Я так устала от этого вечного нездоровья.
– Но после операции…
– Да, после операции… Пожалуйста, дорогой, в ванной на подоконнике есть свежее масло. Я положу немного в пюре, если ты принесешь. Придется опять сделать Замечание насчет стола. Баранина совсем неважная – надеюсь, что мы от нее не заболеем.
Джимми побежал через комнату матери в узенький коридор, где пахло нафталином и шелковыми платьями, разложенными на стуле. Красный резиновый наконечник душа качнулся ему в лицо, когда он открыл дверь ванной. От запаха лекарств у него болезненно сжались ребра. Он открыл окно за ванной. Подоконник был пыльный, и пушистая копоть осела на тарелке, которой было прикрыто масло. Он стоял несколько секунд, глядя во двор, дыша ртом, чтобы не чувствовать запаха угольного газа, поднимавшегося из топки. Под ним горничная, в белой наколке, высунувшись из окна, разговаривала с истопником; истопник смотрел вверх, скрестив на груди голые, сильные руки. Джимми напряг слух, чтобы услышать, о чем они говорят; быть грязным и весь день таскать уголь, и чтобы волосы были жирные и руки грязные до подмышек.
– Джимми!
– Иду, мамочка. – Вспыхнув, он захлопнул окно и пошел в столовую как можно медленнее, чтобы румянец сбежал с лица.
– Опять замечтался, Джимми. Мой маленький мечтатель…
Он поставил масло возле тарелки матери и сел.
– Ешь скорее баранину, пока она горячая. Почему ты не берешь горчицы? Будет гораздо вкуснее.
Горчица обожгла ему язык, из глаз покатились слезы.
– Слишком острая? – смеясь, спросила мать. – Надо привыкать к острым вещам… Он любил все острое.
– Кто, мама?
– Тот, кого я очень любила.
Сидели молча. Слышно было, как работают его челюсти. Изредка сквозь закрытые окна долетал прерывистый грохот экипажей и трамваев. В трубах отопления щелкало и стучало. Во дворе истопник, весь вымазанный маслом, шлепая дряблыми губами, говорил какие-то слова горничной в крахмальной наколке – грязные слова. Горчица такого цвета, как…
– О чем ты думаешь?
– Ни о чем.
– У нас не должно быть тайн друг от друга, дорогой. Помни, ты у меня единственное утешение.
– Как ты думаешь, интересно быть тюленем?
– По-моему, очень холодно.
– Нет, холод не чувствуется… Тюлени защищены слоем жира – им всегда тепло, даже на льдине. Это было бы ужасно смешно… Можно плавать по морю, когда тебе захочется. Тюлени проплывают тысячи миль без остановки.
– Мамочка тоже плыла тысячи миль без остановки, и ты тоже.
– Когда?
– А когда мы ездили за границу и обратно. – Она смеялась, глядя на него сияющими глазами.
– Так ведь мы на пароходе…
– А когда мы плавали на «Марии Стюарт»…
– Мамочка, расскажи.
В дверь постучали.
– Войдите!
Показалась стриженая голова лакея.
– Можно убирать, мадам?
– Да, и принесите компот, но только из свежих фруктов. Сегодня обед был очень невкусный.
Лакей, отдуваясь, собрал тарелки на поднос.
– Очень жаль, мадам.
– Ну ничего, я знаю, что это не ваша вина. Что ты закажешь, Джимми?
– Можно мне безе с сиропом?
– Хорошо, если ты будешь умницей.
– Буду! – взвизгнул Джимми.
– Милый, нельзя так кричать за столом.
– Ну ничего, мамочка. Мы только вдвоем… Ура! Безе с сиропом!
– Джеймс, джентльмен ведет себя одинаково прилично как дома, так и в дебрях Африки.
– Ах, если бы мы были в дебрях Африки!
– Но мне было бы там страшно.
– Я кричал бы, как сейчас, и разогнал бы львов и тигров.
Лакей вернулся с двумя тарелками на подносе.
– К сожалению, мадам, пирожные кончились. Я принес молодому джентльмену шоколадное мороженое.
– Ой, мамочка…
– Не огорчайся, милый. Это тоже вкусно. Кушай, а потом можешь сбегать вниз за конфетами.
– Мамочка, дорогая…
– Только не ешь мороженое так быстро… Ты простудишься.
– Я уже кончил.
– Ты проглотил его, маленький негодяй! Надень калоши, детка.
– Но дождика ведь нет.
– Слушай маму, дорогой, и, пожалуйста, не ходи долго. Дай слово, что ты скоро вернешься. Мама нехорошо себя чувствует сегодня и очень нервничает, когда ты на улице. Там столько опасностей…
Он присел, чтобы надеть калоши. Пока он натягивал их, она подошла к нему и протянула доллар. Рука ее в длинном шелковом рукаве легла на его плечо.
– Дорогой мой… – Она плакала.
– Мамочка, не надо. – Он крепко обнял ее; он чувствовал под рукой пластинки корсета. – Я вернусь через минутку, через самую маленькую минутку.
На лестнице, где медные палки придерживали на ступенях темно-красную дорожку, Джимми снял калоши и засунул их в карманы дождевика. Высоко вскинув голову, он прорвался сквозь паутину молящих взглядов рассыльных мальчишек, сидевших на скамье у конторки. «Гулять идете?» – спросил самый младший, белобрысый мальчик. Джимми сосредоточенно кивнул, шмыгнул мимо сверкающих пуговиц швейцара и вышел на Бродвей, полный звона, топота и лиц; когда лица выходили из полосы света от витрин и дуговых фонарей, на них ложились теневые маски. Он прошел мимо отеля «Ансония».[90] На пороге стоял чернобровый человек с сигарой во рту, – может быть, похититель детей. Нет, в «Ансонии» живут хорошие люди – такие же, как в нашем отеле. Телеграфная контора, бакалейная лавка, красильня, китайская прачечная, издающая острый, таинственный, влажный запах. Он ускорил шаги. Китайцы – страшные; они крадут детей. Подковы. Человек с керосиновым бидоном прошел мимо него, задев его жирным рукавом. Запах пота и керосина. Вдруг это поджигатель? Мысль о поджигателе заставила его содрогнуться. Пожар. Пожар.
Кондитерская Хьюлера; из дверей – уютный запах никеля и хорошо вымытого мрамора, а из-под решетки, что под окнами, вьется теплый аромат варящегося шоколада. Черные и оранжевые фестоны в окнах. Он уже хочет войти, но вспоминает о «Зеркальной кондитерской» – это два квартала дальше; там вместе со сдачей дают маленький паровоз или автомобиль. Надо торопиться; на роликах было бы гораздо быстрее, можно убежать от бандитов, шпаны, налетчиков; на роликах, стреляя через плечо из большого револьвера. Бах! – один упал; это самый главный. Бах! – по кирпичной стене дома, по крышам, мимо изогнутых труб, на дом Утюг, по стропилам Бруклинского моста…
«Зеркальная кондитерская». Он входит без колебаний. Он стоит у прилавка, ожидая, пока освободится продавщица.
– Пожалуйста, фунт смеси за пятьдесят центов, – барабанит он.
Она блондинка, чуть косит и смотрит на него недружелюбно, не отвечая.
– Пожалуйста, будьте добры – я тороплюсь.
– Ждите очереди! – огрызается она.
Он стоит, мигая, с горящими щеками. Она сует ему завернутую коробку с чеком.
– Платите в кассу.
«Я не буду плакать».
Дама в кассе – маленькая и седая. Она берет доллар через узенькую дверцу. Через такие дверцы входят и выходят зверьки в Отделении мелких млекопитающих. Касса весело трещит, радуясь деньгам. Четвертак, десять, пять и маленькая чашечка – разве это сорок центов? Вот так раз, вместо паровоза или автомобиля – чашечка! Он хватает деньги, оставляет в кассе чашечку и выбегает с коробкой под мышкой. «Мама скажет, что я очень долго ходил». Он идет домой, глядя перед собой, переживая грубое обращение блондинки.
– За конфетами ходили? – спросил белобрысый рассыльный.
– Приходите потом, я вам дам, – шепнул Джимми, проходя.
Медные палки на ступеньках звенели, когда он на ходу задевал их ногами. Перед шоколадно-коричневой дверью, на которой белыми эмалевыми цифрами было написано 503, он вспомнил о своих калошах. Он поставил конфеты на пол и напялил калоши на мокрые ботинки. К счастью, мамочка не ждала его, хотя дверь была открыта. Может быть, она увидела его в окно.
– Мама!
В гостиной ее не было. Он испугался. «Она вышла. Она ушла».
– Мама!
– Иди сюда, дорогой, – долетел ее слабый голос из спальни.
Он бросил кепи, дождевик и быстро вбежал.
– Мамочка, что случилось?
– Ничего, дитя мое… У меня головная боль, страшная головная боль. Намочи платок одеколоном и положи мне его аккуратненько на голову, но только, дорогой, не попади им в глаз, как в прошлый раз.
Она лежала на кровати, в небесно-голубом вышитом капоте. Лицо у нее было лиловато-бледное. Шелковое розовое платье висело на стуле, на полу валялся корсет с розовыми ленточками. Джимми аккуратно положил платок на ее лоб. Острый запах одеколона щекотал ему ноздри, когда он нагибался над ней.
– Как приятно! – раздался ее слабый голос. – Дорогой, вызови тетю Эмили, Риверсайд семьдесят шесть – пятьдесят девять, и спроси ее, не может ли она зайти сегодня. Я хочу с ней поговорить. Ох, у меня лопается голова…
С сильно бьющимся сердцем и затуманенными глазами он пошел к телефону. Голос тети Эмили раздался в трубке неожиданно скоро.
– Тетя Эмили, мама больна, она хочет, чтобы вы приехали… Сейчас придет, мамочка дорогая! – прокричал он. – Как хорошо! Она сейчас придет.
Он вернулся в комнату матери, ступая на цыпочках, поднял с пола корсет и платье и убрал их в шкаф.
– Дорогой, – раздался ее слабый голос, – вынь шпильки из моих волос, мне больно от них. Мальчик милый, у меня такое чувство, будто у меня раскалывается голова. – Он осторожно вынимал шпильки из ее каштановых волос, еще более шелковистых, чем ее платье. – Не надо, мне больно!
– Я нечаянно, мамочка.
Тетя Эмили, тонкая, в синем дождевике, накинутом поверх вечернего платья, быстро вошла в комнату; ее тонкие губы были сложены в сочувственную улыбку. Она увидела на кровати сестру, корчившуюся от боли, а подле сестры – худенького бледного мальчика в коротеньких штанишках. Руки у него были полны шпилек.
– Что случилось, Лили? – спокойно спросила она.
– Мне ужасно плохо, дорогая, – раздался прерывистый голос Лили Херф.
– Джеймс, – резко сказала тетя Эмили, – иди спать! Маме нужен полный покой.
– Спокойной ночи, мамочка, – сказал он. Тетя Эмили похлопала его по плечу.
– Не беспокойся, Джеймс, – я присмотрю за мамой. – Она подошла к телефону и тихим, отчетливым голосом произнесла номер.
Коробка с конфетами стояла на столе в передней; чувствуя себя виноватым, Джимми взял ее. Проходя мимо книжного шкафа, он вынул том энциклопедии и сунул его под мышку. Тетя не заметила, как он ушел. Ворота замка распахнулись. Снаружи ржал арабский скакун, и два верных вассала ждали его, чтоб переправить через границу в свободную страну. Третья дверь вела в его комнату. Комната была набита вязкой молчаливой тьмой. Выключатель щелкнул, и электричество послушно осветило каюту «Марии Стюарт». «Отлично, капитан, поднимите якорь, держите курс на Подветренные острова и не тревожьте меня до зари; мне нужно просмотреть кое-какие важные бумаги». Он сбросил платье, надел пижаму и встал на колени перед кроватью. «Господибоженаш ежесогрешихводнисем словомделомипомышлением якоблагичеловеколюбецпростими миренсонибезмятежендаруйми ангелатвоегохранителяпосли покрывающаисоблюдающамяотвсякогозла».
Он открыл коробку конфет, сложил подушки в ноги кровати под лампой. Его зубы прокусили шоколад и вгрызлись в мягкую сладкую начинку. «Ну-с, посмотрим…»
А – первая из гласных, первая буква всех европейских и большинства прочих алфавитов, за исключением абиссинского, в котором она занимает тринадцатое место, и рунического (десятое место)…
«Ох, какой волосатый!..»
АА…
Аахен – см. Экс-ла-Шапель.
Аардварк…
«Смешной какой!»
Стопоходящее млекопитающее из разряда неполнозубых. Встречается в Африке.
АБД…
Абдельхалим – египетский принц, сын Мехмета-Али и белой рабыни…
Его щеки вспыхнули, когда он прочел:
Повелительница белых рабов.
Абдомен лат. (этимология не установлена) – нижняя часть туловища, расположенная между диафрагмой и тазом…

 

 

 

 

 

 

 

 

 

1
...
...
11