Той ночью Берлингейм спал в комнате Эбенезера, а на следующий день они сели в экипаж и отправились из Кембриджа в Лондон.
По пути молодой человек сказал:
– По-моему, ты так и не поведал мне, почему столь внезапно покинул Сент-Джайлс, и откуда Анна узнала, где ты находишься?
Берлингейм вздохнул.
– Это простая загадка, хоть и печальная. Дело в том, Эбенезер, что твой отец воображает, будто я лажусь к твоей сестре.
– Нет! Невероятно!
– Ах, полно, если на то пошло – не так уж невероятно: Анна девушка умная, милая и на редкость хороша собой.
– Однако подумай о ваших годах! – воскликнул Эбенезер. – Какая нелепость со стороны отца!
– По-твоему, это нелепо? – спросил Берлингейм. – Ты откровенный малый.
– Ах, прости, – рассмеялся Эбенезер, – замечание было грубое. Нет, это вовсе не нелепо: тебе всего за тридцать, Анне же – двадцать один. Осмелюсь добавить, что я накинул тебе лет, потому что ты был нашим учителем.
– Сдаётся мне, не будет абсурдом подозревать, что на Анну с любовью воззрится любой мужчина, – заявил Берлингейм, – и я действительно годами любил вас обоих и продолжаю любить, сей факт мною никогда не скрывался. Меня угнетает не это, мне огорчительна идея Эндрю, будто я подкатывал к девушке с гнусными целями. Святый Боже, да если и существует нечто невероятное, то это способность столь чудесного создания, как Анна, благосклонно взирать на педагога без гроша за душой!
– Нет, Генри, мне не раз доводилось слышать, как она заявляла – мол, по сравнению с тобой, никто из её знакомцев не заслуживает учтивого обращения.
– Анна так говорила?
– Именно так, в письме, которому нет и двух месяцев.
– А, ладно, как бы там ни было, Эндрю принял моё внимание к ней за развратное намерение и в один прекрасный день пригрозил, что если я не уберусь до утра, он пристрелит меня, как собаку, а заодно выпорет кнутом милую Анну. За себя я не боялся, но, не желая причинить ей вред, немедленно отбыл, пусть это и разбило мне сердце.
Эбенезер сидел ошарашенный этим откровением.
– Как она плакала тем утром! Но ни она, ни отец ничего не сказали мне!
– Не говори и ты, – предупредил Берлингейм, – потому что Анну это только смутит, согласись? А гнев Эндрю распалится заново, так как в семье не существует срока давности. Не думай его разубедить, он уверен в своей правоте.
– Полагаю, что да, – с сомнением произнёс Эбенезер. – Значит, Анна с тех пор состояла с тобой в переписке?
– Не так регулярно, как мне бы хотелось. Чёрт возьми, как я жаждал вестей о тебе! Я поселился на Темз-стрит между Биллингсгейтом и Таможней – жалкое подобие летнего павильона в Сент-Джайлсе, сам увидишь! – и нанимался в наставники, когда только представлялся случай. Я не мог связаться с Анной больше двух лет, опасаясь, что ваш отец об этом прознает, но несколько месяцев назад мне повезло устроиться учителем французского к мисс Бромли с Пламтри-стрит, которая помнила тебя и её по детским играм ещё до вашего переезда в Сент-Джайлс. Через мисс Бромли я сумел сообщить Анне, где проживаю, и, хотя не осмеливаюсь сам писать ей, она изловчилась и пару-тройку раз прислала мне письма. Так я узнал о положении твоих дел и был несказанно рад последовать её предложению забрать тебя из Кембриджа. Она замечательная девушка, Эбен!
– Мне не терпится её увидеть! – сказал Эбенезер.
– И мне, – вторил Берлингейм, – ибо я почитаю её так же глубоко, как тебя, а с нашей последней встречи минуло три года.
– Ты думаешь, она сможет навестить нас в Лондоне?
– Нет, боюсь, это исключено. Эндрю такого не допустит.
– Но я не смирюсь с перспективой никогда не увидеть её! А ты, Генри?
– Я так далеко не загадываю, – ответил Берлингейм. – Давай, подумаем лучше, чем ты займёшься в Лондоне. Тебе нельзя бить баклуши, иначе снова истомишься и впадёшь в оцепенение.
– Увы, – отозвался Эбенезер, – у меня нет отдалённых целей, ради которых стоит трудиться.
– Тогда последуй моему примеру и поставь отдалённой целью успешное достижение целей ближайших, – посоветовал Берлингейм.
– Но у меня и ближайших нет.
– Так вскорости появятся, когда в животе заурчит, а денег не будет.
– Скорбный день! – рассмеялся Эбенезер. – У меня нет навыков ни в ремёслах, ни в торговле. Мне даже не сыграть на гитаре «Лейтесь, слёзы мои».
– Тогда очевидно, что быть тебе учителем, как я.
– Святые угодники! Это всё равно что слепцу вести слепца!
– Да ладно, – улыбнулся Берлингейм. – Кто лучше понимает тяготы незрячести, чем тот, кто лишился глаз?
– Но чему же учить? Я знаю кое-что о многом, и достаточно – ни о чём.
– Верой клянусь, тогда поле открыто, и можешь пастись, где нагнёшься.
– Учить вещам, о которых я ничего не знаю? – воскликнул Эбенезер.
– И получать за это вознаграждение, – кивнул Берлингейм, – ибо учить тому, что знаешь, нетрудно, но вот преподавать то, о чём не знаешь ничего – это требует определённого усердия. Выбери предмет, которому отчаянно хочешь обучиться, и прямо объяви себя профессором в этой области.
Эбенезер покачал головой.
– Всё равно невозможно. Мне интересен мир в целом, а выбрать я не смогу.
– Прекрасно, коли так, я нарекаю тебя Профессором Природы Мира. Таким образом мы будем тебя преподносить. О чём в этом смысле пожелают узнать твои ученики, тому ты их и научишь.
– Генри, ты шутишь!
– Если это шутка, – изрёк Берлингейм, – то во благо, клянусь, ибо именно так я все эти три года набивал брюхо. Боже, чему я учил! Великое дело – всегда учить кого-нибудь чему-нибудь, и плевать, чему и кого. Тут нет ничего хитрого.
Не важно, что подумал об этом предложении Эбенезер, в нём не было ресурсов для отказа: по прибытии в Лондон он сразу обустроился в покоях Берлингейма на реке и получил статус полноценного партнёра. Через несколько дней Берлингейм привёл к нему первого заказчика: оболтуса-портного с Кратчед-Фрайерс-стрит, который блаженно желал научиться не большему, чем азбуке, так что и несколько месяцев Эбенезер зарабатывал на жизнь в качестве педагога. Он проводил занятия по шесть-семь часов в день как у себя, так и в домах учеников, а большую часть свободного времени посвящал отчаянной подготовке к урокам завтрашним. Отдыхал же Эбенезер в тавернах и кофейнях средь нескольких знакомцев Берлингейма, главным образом – праздношатающихся поэтов. Впечатлённый их очевидной уверенностью в своих талантах, он тоже предпринял несколько попыток писать стихи, но всякий раз бросал, так как не знал, о чём.
По его настоянию через мисс Бромли, ученицу Берлингейма, была организована тайная переписка с сестрой, и спустя два месяца Анна изловчилась навестить их в Лондоне под предлогом болезни тёти, старой девы, которая проживала близ Лиденхолла. Близнецы, как легко представить, пришли в неописуемый восторг от встречи, поскольку, хотя после отъезда Эбенезера из Сент-Джайлса три года тому назад беседа задалась не сразу, в каждом жили – по крайней мере, абстрактно – величайшие любовь и уважение друг к другу. Анна выразила немалое, но подобающе благопристойное удовольствие при виде и Берлингейма. С тех пор, как Эбенезер лицезрел её в последний раз, она немного изменилась: каштановые волосы чуть поблёкли, а лицо, хоть и по-прежнему нежное, стало тоньше и не таким девчоночьим, как ему помнилось.
– Моя дорогая Анна! – повторил он в четвёртый или пятый раз. – Как отрадно вновь услышать твой голос! Скажи, каким ты оставила отца? Здоров ли он?
Анна помотала головой.
– Боюсь, он держит путь в Бедлам или гонит туда меня. Дело в твоём исчезновении, Эбен, оно и злит его, и пугает. Он не знает причины, не знает, прочесать ли пределы твоего обитания или отречься от тебя. По десять раз на дню он вопрошает меня, не известно ли мне, где ты ходишь, или набрасывается – дескать, я что-то скрываю. Отец стал крайне подозрителен ко мне и при этом порою спрашивает о тебе так жалобно, что впору прослезиться. Он здорово постарел за последние недели и, хотя бушует, как прежде, его сердце не на месте, и это истощает силы.
– Ах, Боже, мне больно такое слышать!
– И мне, – сказал Берлингейм, – потому что хоть старый Эндрю не питает ко мне особой любви, я не желаю ему зла.
– По-моему, – обратилась к Эбенезеру Анна, – ты должен утвердиться в каком-то призвании и, как найдёшь место, связаться с отцом напрямую, ибо несмотря на то, что он точно обрушит на тебя свой гнев, ему облегчит душу знание, что ты жив-здоров и хорошо устроен.
– И мне облегчит, когда я её облегчу, – кивнул Эбенезер.
– Пресвятая Мария, но это всё-таки твоя жизнь! – нетерпеливо воскликнул Берлингейм. – Будь проклята сыновняя любовь, во мне разливается желчь при виде того, как вы трепещете перед надутой сволочью!
– Генри! – попеняла ему Анна.
– Вы должны извинить меня, – сказал Берлингейм, – я не имею никакого злого умысла. Но посмотри же, Анна, страдает не только здоровье Эндрю. Ты сохнешь, чахнешь, а я отрезвляю твой дух. Ты тоже должна бежать из Сент-Джайлса в Лондон в качестве тёткиной компаньонки или вроде того.
– Я зачахла и приуныла? – мягко переспросила Анна. – Быть может, Генри, это попросту возраст: в двадцать один год ты уже не беспечное дитя. Но умоляю, не проси меня покинуть Сент-Джайлс, это всё равно что призвать отцовскую смерть.
– Или там у неё завёлся ухажёр, – сказал Берлингейму Эбенезер. – Я угадал, Анна? – поддразнил он. – Какой-нибудь сиволап, быть может, который покорил твоё сердце? В двадцать один не дитя, зато какая жёнушка, разве нет? Гляди, Генри, девица зарделась! Похоже, я попал в точку!
– Везучий был бы пентюх, – заметил Берлингейм.
– Нет, братец, – сказала Анна, – и больше не насмехайся надо мной.
Она пришла в такое расстройство, что Эбенезер мгновенно взмолил о прощении за свою выходку.
Анна чмокнула его в щёку.
– Как же мне выйти замуж, когда негодник, которого я обожаю, позволяет себе быть моим братом? Что пишут в кембриджских книгах, Эбен? Была ли на свете девица менее удачливая?
– Воистину, нет! – рассмеялся Эбенезер. – Ты проживёшь и умрёшь девой, ежели не найдёшь мне подобного! Но всё же я призываю тебя обратить внимание на моего товарища, стоящего прямо здесь, который хоть и несколько перезрел годами, поёт приличным тенором и водится с самим сатаной!
Не успев договорить, Эбенезер осознал бестактность своих слов в свете того, что Берлингейм неделями раньше сообщил о подозрениях Эндрю; оба мужчины мигом покраснели, но Анна спасла ситуацию, клюнув бывшего наставника в щеку так же, как поцеловала брата, и непринуждённо заявила:
– Не столь плохая партия, говоря откровенно. Он грамотен?
– Какая разница? – спросил Берлингейм, поддерживая шутку. – Если мне чего-то недостаёт, этот малый меня научит – или он только похваляется?
– Силы небесные, совсем забыл, – вскинулся Эбенезер. – Мне нужно сию минуту бежать на Тауэр-Хилл и дать юному Фармслею первый урок игры на альтовой флейте! – Он схватил инструмент с каминной полки. – Живее, Генри, как в эту штуковину дуть?
– Незачем так спешить, потише, – откликнулся Берлингейм. – Учиться искусству слишком быстро – прискорбная ошибка. Фармслею ни в коем случае не следует выдувать ни ноты, пока он не потратит час на поглаживание инструмента, научится правильно его держать, разбирать и собирать. И никогда, никогда не должен мастер демонстрировать своё собственное умение, дабы учащийся не отчаялся, увидев, сколь долгий путь ему предстоит пройти. Нынче вечером я покажу тебе ноты для левой руки, а завтра ты сыграешь ему «Les Bouffons»[41].
– Тебе непременно нужно идти? – спросила Анна.
– Да, иначе придётся питаться в воскресенье чёрствым хлебом, потому что у Генри на этой неделе нет своих учеников. До моего возвращения вверяю тебя его заботе.
Анна провела в Лондоне неделю, при первой возможности сбегая от одра тётушки, чтобы навестить Эбенезера и Берлингейма. К концу срока, когда тётя достаточно оправилась, чтобы позаботиться о себе, Анна объявила о намерении вернуться в Сент-Джайлс, а Эбенезер, к изрядному удивлению и огорчению Берлингейма, заявил, что поедет с ней, и никакие увещевания не заставили его передумать.
– Добра из этого не выйдет, – приговаривал юноша, качая головой. – Я не учитель.
– Будь я проклят, если ты не бежишь от ответственности! – вскричал Берлингейм.
– Напротив. Если бегу, то не от неё, а к ней. Скрываться от отцовского гнева – трусость. Я попрошу прощения и сделаю все, чего он потребует.
– Чума на его гнев! Я говорю вовсе не об ответственности перед ним, а о твоей ответственности перед самим собой. Да, повиниться и принять наказание розгами как мужчина – поступок благородный, но это не более чем предлог бросить вожжи собственной жизни. Раны Господни, намного мужественнее поставить цель и проглотить последствия!
Эбенезер мотнул головой.
– Называй это как угодно, Генри, а я должен ехать. Может ли сын стоять и смотреть, как его отец прежде времени сходит в могилу?
– Генри, не думай об этом дурно, – взмолилась Анна.
– Ведь ты же не считаешь с ним заодно, что это разумный шаг? – вопросил Берлингейм, не веря ушам.
– Я не могу судить о его разумности, – ответила она, – но в нём определённо нет ничего неправильного.
– Пресвятая Мария, с меня довольно вас обоих! – воскликнул Берлингейм. – Хвала Небесам, что я не знаю собственного отца, если это такие оковы!
– Скорее, я молю Небеса, чтобы ты когда-нибудь его нашёл или хотя бы получил какие-то сведения о нём, – спокойно ответила Анна. – Отец – связующее звено между человеком и его прошлым, нить от него к миру, в который он рождён.
– Тогда я вторично благодарю Небеса за то, что избавлен от моего, – сказал Берлингейм. – Я свободен и ничем не обременён.
– Воистину, Генри, так или иначе, – проговорила Анна с некоторым волнением.
Когда настал час отъезда, Эбенезер спросил:
– Генри, когда мы увидимся вновь? Мне будет мучительно недоставать тебя.
Но Берлингейм лишь пожал плечами и сказал:
– Так оставайся, раз такое мучение.
– Я буду приезжать, как только смогу.
– Нет, не рискуй навлечь на себя отцовское неудовольствие. К тому же я могу уехать.
– Уехать? – слегка встревожилась Анна. – Куда, Генри?
Тот снова пожал плечами.
– Меня здесь ничто не держит. Мне начхать на учеников, они лишь помогают скоротать время, пока меня не захватит что-нибудь новое.
После прощания, которое вышло неловким из-за обиды их друга, Эбенезер и Анна наняли экипаж до Сент-Джайлс-ин-Филдс. Небольшое путешествие, пусть и не отмеченное событиями, обоим понравилось, ибо несмотря на тот факт, что Анна была – то и дело до слёз – расстроена реакцией Берлингейма, а Эбенезера всё сильнее беспокоила перспектива предстать перед отцом, езда в экипаже стала первой за долгое время возможностью близнецов потолковать приватно и вволю. Прибыв же, наконец, в имение Куков, они, к своей тревоге, обнаружили, что Эндрю уже три дня как слёг и лежит по указанию своего врача, а за ним, как за инвалидом, ухаживает экономка миссис Твигг.
– Господи, помилуй! – вскричала Анна. – А я всё это время пробыла в Лондоне!
– Ты не виновата, дорогая, – сказала миссис Твигг. – Он велел не посылать за тобой. Впрочем, я уверена, ему пойдёт на пользу тебя увидеть.
– Я тоже пойду, – заявил Эбенезер.
– Нет, не сейчас, – возразила Анна. – Позволь мне взглянуть, в каком он состоянии и насколько это его потрясёт. Согласись, что лучше его подготовить?
Эбенезер согласился с некоторой неохотой, так как опасался, что храбрость изменит ему, если он слишком надолго отложит сей шаг. Однако в тот же день имение навестил врач Эндрю, который оценил положение и заверил Эбенезера, что отец его слишком слаб, чтобы устроить сцену. Лекарь взял на себя обязанность как можно тактичнее известить пациента о возвращении сына.
Затем он доложил Эбенезеру:
– Он желает видеть вас сей же час.
– Сильно ли он гневается? – спросил тот.
– По-моему, нет. Ему подняло настроение возвращение вашей сестры, а я напомнил притчу о блудном сыне.
Эбенезер поднялся в родительскую опочивальню – комнату, куда входил не более трёх раз в жизни. Он узрел фигуру, решительно не похожую на ту, которой боялся: без парика, худой, отец выглядел, скорее, на семьдесят, чем на пятьдесят; щёки запали, глаза поблекли, волосы побелели, голос стал ворчливым. При виде его Эбенезер напрочь забыл ту коротенькую речь, которую приготовил в качестве извинения; глаза его наполнились слезами, и он опустился на колени подле постели.
– Поднимись, сынок, поднимись, и дай взглянуть, каким ты стал, – вздохнул Эндрю. – Клянусь, отрадно видеть тебя вновь.
– Возможно ли, чтобы вы не ярились? – с трудом произнёс Эбенезер. – Моё поведение того заслуживает.
– Верой клянусь, моя душа больше к этому не лежит. В любом случае, ты мой сын, и сын единственный, и если я вправе пожелать лучшего, то и ты можешь желать себе лучшего отца. Быть хорошим – дело нелёгкое.
– Я задолжал вам пространное объяснение.
– Долг погашен, ибо у меня всё равно нет на это сил, – ответил Эндрю. – Скверному дитяти приличествует покаяние, а скверному отцу – прощение, и делу конец. Теперь постой, мне есть что сказать тебе, а воздуха, чтобы выговорить, маловато. Вон в том столе лежит бумага, которую я набросал вчера, когда мир выглядел чуток мрачнее, чем нынче. Будь добр, притащи её сюда.
Эбенезер сделал, как ему велели.
– Сейчас, – продолжил отец, держа бумагу так, чтобы Эбенезеру не было видно, – пока я не показал тебе это, ответь честно: готов ли ты покончить с метаниями и влачить мужскую долю, как подобает мужчине? Если нет, то можешь положить, где взял.
– Я сделаю всё, что пожелаете, сэр, – здраво ответил Эбенезер.
– Пресвятая Мария, это почти чересчур, чтобы надеяться! Миссис Твигг частенько твердила, что английским младенцам нельзя брать французскую титьку, и видит корень твоего мотовства в том, что французское молоко и английская кровь перетягивают канат. И всё ж я всегда надеялся и продолжаю надеяться, что рано или поздно узрю тебя мужчиной, истинным Эбенезером[42]нашего дома.
– Прошу прощения, сэр! Вынужден признаться, что утратил нить с этим французским молоком и Эбенезерами. Ведь мать моя никак не была француженкой?
О проекте
О подписке
Другие проекты
