Парк выходил на Сара-авеню, располагаясь вдоль задних дворов старых ферм на Риверсайд-стрит, с тропой в высокой траве, длинной сплошной стеной гаража на Джершом (любители зловещей полночи оставляли там свои пятна и журчали среди сорняков). Через парк на грунтовую Сара-авеню, поле за изгородью, холмы, ели, берёзы, участок не продаётся, ночью под гигантскими деревьями Новой Англии можно было смотреть на огромные звёзды в лиственный телескоп. Здесь, наверху, на застроенной скале, жили семьи Ригопулосов, Дежарденов и Жиру, с видом на город над полем за Текстильным, высокой насыпью и бессмертной пустотой Долины. О серые дни у Г. Дж.! его мать качается в своём кресле, её тёмные одежды как платья пожилых мексиканских матерей в сумрачных каменных интерьерах тортильи – и Г. Дж. смотрит в кухонное окно, сквозь высокие деревья, на шторм, на город, слабо очерченный красноватой белизной в ярком сиянии, ругается и бормочет: «Что за чёртова жизнь, так и живи в этой каменной жопе холодного мира» (над серым небом реки и будущими штормами), его мать не понимает по-английски, и её не волнует, о чём болтают мальчики в свободное время после школы, она качается туда-сюда со своей греческой Библией, произнося «Таласса! Таласса!» (Море! Море!) – и в углу у Г. Дж. я ощущаю сырой греческий сумрак и содрогаюсь, оказавшись во вражеском стане – фиванцев, греков, евреев, негров, макаронников, ирландцев, пшеков… Г. Дж. глядит на меня миндалевидными глазами, как в тот раз, когда я впервые увидел его во дворе, он посмотрел на меня своими миндалевидными глазами ради дружбы – раньше я считал всех греков полоумными маньяками.
Г. Дж., мой друг и герой детства —
В Сентралвилле я родился, в Потакетвилле я увидел Доктора Сакса. За широким речным плёсом, на холме – на Люпин-роуд, в марте 1922 года, в пять часов багряного вечера, когда в салунах на Муди и Лейквью вяло потягивали пиво, а река несла свой ледовый груз на красноватые гладкие скалы, и тростник качался на берегу среди матрасов и рваных ботинок Времени, и снег в своей оттепели лениво падал с развесистых ветвей чёрной колючей маслянистой сосны, и зима под сырыми снегами на склоне холма, приняв уходящие солнечные лучи, стекала ручьями, сливаясь с рёвом Мерримака – я родился. Кровавая крыша. Странные дела. Глаза моего рождения слышали красноту реки; я помню тот день, я ощущал её сквозь бусы в дверном проходе, сквозь кружевные занавески и стекло вселенской печальной потерянной красноты смертного проклятия… таял снег. Змей свернулся в холме, а не в моём сердце.
Молодой доктор Симпсон, потом он стал трагически высоким, седовласым и неприветливым, лязгнул своё – «Я думаю, с ней всё будет в порядке, Энжи», – обратился он к моей матери, родившей двух своих первенцев, Жерара и Кэтрин, в больнице.
«Пасипо, доктор Симпсон, он толстый, как кадка с маслом – mon ti n’ange…» Золотые птицы парили над ней и надо мной, когда она поднесла меня к груди; ангелы и херувимы танцевали и парили под потолком жопками вверх, с большими складками жира, бабочки, птицы, мотыльки и бражники уныло и тупо нависали туманным облаком над губастым младенцем.
Однажды серым днём в Сентралвилле, мне было где-то от одного до трёх, я увидел в своей детской самодремлющей пустоте захламлённую тёмную франко-канадскую обувную мастерскую, всю затерянную под серыми мрачными крыльями, свёрнутыми на полках, в беспорядке вещей. Позже на веранде дома у Рози Пакетт (большая толстая подруга моей мамы, с детьми) я понял, что обувная мастерская дождливого сна была прямо внизу… вот что я узнал о квартале. В тот день я научился говорить слово «дверь» по-английски… дверь, дверь, porte, porte – эта мастерская затерялась в дожде моих первых воспоминаний и соединилась с Великим Видением Халата.
Я сижу на руках моей матери в коричневой ауре мрака её халата – у него свисающие шнуры, прямо как в кино, плетёные кисти, как у звонка императрицы Екатерины, только коричневые, кисти на поясе халата – это семейный халат, я видел его потом ещё лет пятнадцать или двадцать – люди в нём как больные – старый рождественский утренний халат с обычным узором из ромбов или квадратов, но коричневый – это цвет жизни, цвет мозга, серо-коричневого мозга, и первый цвет, который я стал различать после серых дождливых оттенков моего первого взгляда на призрачный мир из кроватки, так тупо. Я на руках моей матери, вот только кресло не стоит на полу, оно висит в воздухе, в пустотах пахнущего опилками тумана, стелющегося со склада лесопилки Лажуа, над лужайкой на углу Западной Шестой и Бойсверт – всюду дагеротипный серый, но мамино одеяние излучает ауру тёплого коричневого (коричневого моей семьи) – так что теперь, когда я кутаю подбородок в тёплый шарф на сыром штормовом ветру, я думаю об уюте коричневого халата – или когда дверь на кухне открывается в зиму, чтобы свежий льдистый воздух смешался с тёплой волнистой завесой ароматной плиты… скажем, ванильного пудинга… я и есть этот пудинг, а зима – серый туман. Я задрожал от радости – когда прочёл о чайной чашке Пруста – все эти крошки на блюдце – вся История под большим пальцем – весь город в одном вкусном кусочке печенья – всё моё детство в ванильных зимних волнах вокруг плиты. Это как холодное молоко на горячем хлебном пудинге, встреча горячего и холодного – пустая дыра среди воспоминаний о детстве.
Коричневый, который я увидел во сне о халате, и серый в том давнем дне обувной мастерской, связаны с коричневым и серым в Потакетвилле – чёрный Доктора Сакса возникнет позже.
Детские крики в вечерних дворах за домами – я вспоминаю и узнаю этот особый звук – матери и семьи слышат его за окнами после ужина. Дети носятся вокруг железных столбиков ограды, я прохожу между ними в этом призрачном сне о возвращении в Потакетвилл, обычно я спускаюсь с холма, иногда прихожу с Риверсайд. Я привстаю со своей подушки, я слышу, как гремят кастрюли на кухне, старшая сестра во дворе выкрикивает свои просьбы, ими никого не разжалобишь, кто-то мяукает как кошка, а иногда и настоящие кошки присоединяются со своих мест вдоль дома и у мусорных баков – препирательства, смутная болтовня в темноте – просьбы, покашливание, зовущий голос матери, ещё чуть-чуть, уже поздно, иди домой, хватит играть, всё это тянется за мной, как Драконья Сеть Плохих Сновидений, и я просыпаюсь в холодном поту.
Дети во дворе меня не замечают, я здесь как призрак, и они меня вовсе не видят.
Потакетвилл призрачно грохочет в моей голове…
Дождливая ночь, на мосту Муди-стрит старина и бедный трудяга Джо Плуфф. В эту ночь он пошёл на работу на Фабричный пруд со своим ланчем и внезапно швырнул его вверх, в ночное небо – мы с Г. Дж. и Лузи сидели в пятницу ночью в парке на траве за оградой, и, как в миллионный раз, мимо шагает Джо с коробкой для ланча под коричневым ореолом фонаря на углу, этот фонарь освещает каждый булыжник и каждую лужу на улице – но в этот раз мы вдруг слышим, как Джо странно вопит, и видим, как он подкидывает свой ланч, взметнув руки вверх, и уходит, а ланч приземляется, Джо идёт к барам дикого виски вместо тяжёлой фабричной работы – лишь однажды мы видели Джо Плуффа таким буйным, а ещё как-то раз мы играли в баскетбол после ужина, Джо на моей стороне, Джен Плуфф вместе с Г. Дж., и два брата начали друг друга пихать, с ухмылками, во всю силу бёдер, которая валит с ног, и когда меньший Джен (5:01) заехал большему Джо (5:02), тот покраснел и так пихнул брата бедром, что Джен на мгновение тоже ошалел и покраснел, вот так дуэль, мы с Г. Дж. оказались в ловушке между двух титанов, это была великая игра – обед Джо упал на землю примерно в двадцати футах от той самой баскетбольной корзины на дереве —
Но сейчас дождливо, и Джо Плуфф, смирившийся, съёжившийся, торопится домой в полночь (автобусы уже не ходят), согнувшись навстречу мартовским холодным ветрам, – он глядит сквозь обширную тьму на Змеиный Холм за мокрыми саванами – ничего, стена мрака, ни одного унылого коричневого фонаря. – Джо шагает домой, он задержался на гамбургер в «Текстильном ланче», может, нырнул в нашу дверь рядом с морщинистым асфальтом, чтобы зажечь окурок – тут же на углу свернул на Джершом в дождь и направился домой (трагические розы расцветают в полночь в дождливых дворах рядом с потерянными в грязи шариками). И когда Джо Плуфф отрывает свою пятку от последней доски моста, внезапно становится виден слабый коричневый свет, идущий откуда-то издали с ночной реки – со стороны Змеиного Холма – и под мостом, сутулый, тёмный, с маниакальным хохотом «мви-и-хи-ха-ха-ха», увядающий, удушающий, безумный, под капюшоном, с зелёным лицом (ночной недуг, visagus на ночной почве) скользит Доктор Сакс – вдоль скал, вдоль рёва реки – вдоль крутой насыпи, в спешке – взмахнув руками, летя, плывя, несясь к камышовым низинам Розмонта, одним движением вынимая резиновую лодку из широкополой шляпы и надувая её – он уже гребёт на резиновых вёслах, красноглазый, возбуждённый, серьёзный, во мраке дождей, летучих мышей и гремучей тиши туманных мачт – настоящей реки – следя за Замком – а над разливом Мерримака на вёртких птичьих крыльях с костями летучей мыши маленький вампир Граф Кондю спешит к своей мешковатой пыльной рухнувшей старой подруге в невыразимой коричневатости дверей Замка, О духи.
Граф Кондю прибыл из Будапешта – он решил оставить добрую венгерскую землю без движения в долгие унылые дни европейской пустоты – так он усвистал дождливой ночью в Америку, отсыпаясь днём в своём шестифутовом песочном ящике на борту судна Национального союза моряков – он явился в Лоуэлл, чтобы лакомиться жителями Мерримака… вампир летит над ночной дождливой рекой от старой насыпи вдоль поля за Текстильным к берегам Сентралвилла… к дверям Замка в верхней части сонной лужайки вблизи перекрёстка Бридж-стрит и Восемнадцатой. Там, на вершине холма, симметрично по отношению к старому каменному замку-особняку на Лейквью-авеню около Люпин-роуд (давно утраченные бравые франко-канадские имена моего детства), вознёсся Замок, высоко в воздухе, королевский инспектор монархических крыш Лоуэлла и дымовых труб (о длинные красные дымовые трубы Ткацких Фабрик Лоуэлла, рослый краснокирпичный верблюд Бутта качается в предельных облаках дикого бравурного дня и колокольчиков сонного полдня —)
Граф Кондю хотел, чтобы его цыплята были общипаны как следует – Он прибыл в Лоуэлл как часть большого общего движения зла – в тайный Замок – высокий, худой, нос крючком, под капюшоном, в белых перчатках, с блестящими глазами, сардонический герой Доктора Сакса, из-за мохнатых бровей он с трудом мог видеть, что он делал, перелетая ночью через насыпь – Кондю был шипящим, языкастым, аристократичным, резким, рот как у бескровной личинки, с пухлыми губами, над ними висели маленькие усики мандарина, которых у него не было – Доктор Сакс был старым, сила его ястребиных челюстей с возрастом немного ослабла (он был как Карл Сэндберг, только в саване, высокий и худой в тени на стене, а не бредущий по дорогам под небом Миннесоты, кудрявый, чертовски радостный в дни святости и мира – ) (Карл Сэндберг, скрытый под тёмной шляпой, как я его видел в Джамейке, негритянском районе Лонг-Айленда, в квартале Даун-Стад, на задворках Сатфина, шагал по длинному трагическому освещённому переулку островов и моргов недалеко от железнодорожных путей Лонг-Айленда, словно только сошёл с товарняка из Монтаны) —
Летучая мышь возникла из воздуха, во плоти, у дверей Замка вампиров в вечернем плаще. Графиня де Франциано, отпрыск валлийских дондонов, рухнувшая с триремы у побережья Ливорно в те времена, когда там стояли средневековые стражи, однако выдававшая себя за Франкони из давних наследников Медичи, подошла к дверям, в золоте и быстро ветшавшем кружеве, пыль спекалась на паутине, когда Графиня кланялась, с жемчужной подвеской и уснувшим на ней пауком, очи долу, многословие звучной пустоты – «Дорогой Граф, заходите!» – она устремляется к двери со скорбными руками, открывает её в дождливую ночь, и тусклые огни Лоуэлла отражаются в водах разлива – но Кондю стоит твёрдо, сурово, неприступно, бесстрастно, как наци, снимая перчатку, – вбирает воздух с лёгким пушком над губами и обнюхивая – с хрипом —
«Моя дорогая, возможно, я не эмоционален, но я уверен, что выходки гномих не могут соперничать с вашими, когда старый Сахарный Пудинг приходит домой».
«Скажите, Граф, – это звонкий голосок Одессы, девушки-рабыни (Графиня в таборе), – как у вас получается быть таким живчиком до вечерней крови – Рауль только начал смешивать Коктейли» (Коктейли из Всякой Всячины).
«Он на башне со своим старым Тоффом, я хочу сказать, что Колдунья из Нитлингена чертовски раздула свой древний терновый венец».
«Я с вами согласна —»
«Прибыл ли мой ящик из Будапешта?» – вопрошает Граф (в миле отсюда Джо Плуфф сворачивает на Риверсайд перед стеной дождя).
«Граф, бюрократические препоны устранили всякую возможность того, что ваш ящик прибудет до Двенадцатого месяца».
«Паш! – он хлопнул перчатками. – Похоже, это будет ещё одна неудачная попытка отыскать пердуна на роль старого пердуна – индивид с тощей шеей – кто здесь ещё?»
«Блук. Сплаф, его помощник гунь-лунь. Мроуф, забубённая утка с головой краба —»
«И?»
«Кардинал Акры… он явился, чтобы предложить свою сарабандскую брошь для шкуры Змея – если он сможет отрезать кусок… для своей броши…»
«Скажу вам, – произносит с ухмылкой Граф Вамп, – они очень удивятся, когда крестьянство получит… соус этого змея».
«Думаете, он будет жить?»
«Кто захочет раскатать его, чтобы оживить?»
«Кто захочет убить его, чтобы выжить?»
«Парижане и священники – дайте им что-нибудь, чтобы они столкнулись с возможностью ужаса и кровопролития, и они удовлетворятся деревянными крестами и разойдутся по домам».
«Но старый Колдун хочет жить».
«В той форме, которую он принял на этот раз, я бы не стал беспокоиться —»
«Кто такой Доктор Сакс?»
«В Будапеште мне сказали, что он просто выживший из ума старикан. Никакого вреда от него не будет».
«Он здесь?»
«Да – скорее всего».
«Кстати, хорошо ли вы добрались?» (негромко) «И конечно, у меня есть ящик с отличной американской землёй, чтобы вы могли спать – Эспириту её для вас накопал – за плату – её приготовят наверху – нужен эквивалент К (дело в том, что денег он видеть не хочет, только кровь), вы можете пойти со мной, когда она у вас будет, я ему заплачу – он ноет и ноет —»
«У меня есть немного К прямо сейчас».
«И где вы её раздобыли?»
«Юная девушка в Бостоне, я сошёл на берег в сумерках, около семи, снег кружился на Милк-стрит, но потом пошёл дождь, весь Бостон был в слякоти, я толкнул её в переулок, ухватил чуть пониже мочки уха и отсосал добрую пинту, половину я сохранил в своей золотой банке, чтобы выпить её на рассвете».
«Счастливчик – я заметила милого шестнадцатилетнего юношу в окне его матери, он считал ворон в синих сумерках после ужина (солнце только что село на западе), и я вцепилась в него прямо у адамова яблока и выпила половину его крови, он был таким сладким – на прошлой неделе это было —»
«Графиня, вполне достаточно, вы меня убедили в том, что я мучительно верно поступил, приехав сюда – Конвент не продлится долго – Замок обязательно прогремит – но (зевая) я хочу двинуться дальше – разве что Змей восстанет, тогда я останусь, чтобы увидеть это жуткое зрелище своими глазами – с приличного расстояния в воздухе —»
«Это должно случиться нынче ночью, дорогой Граф».
«Если вы увидите Маман, передайте, что я нанесу ей визит завтра утром».
О проекте
О подписке