Что, если эта наша нехорошесть, наши ошибки и есть то, что определяет нашу судьбу, то, что и выводит нас к добру? Что, если кто-то из нас другим путем туда просто никак не может добраться?
Людям, с их зависимостью от законов биологии, пощады тут ждать не стоит: мы поживем-поживем, поволнуемся немного, а потом умираем и гнием в земле, как мусор. Время скоро нас всех изведет. Но извести или потерять бессмертную вещь – переломать связи посильнее временных – значит расцепить что-то на метафизическом уровне, распробовать до жуткого новый вкус отчаяния.
Но что это такое? И почему я такой, какой я есть? Почему я вечно думаю не о том, о чем надо, а о том, о чем надо, не думаю вовсе? Или, если сформулировать немного по-другому, как я могу понимать, что все, что мне дорого, все, что я люблю, – это иллюзия, и в то же время знать – ради этого мне во всяком случае и стоит жить.
Ну, голландцы микроскоп изобрели, – сказала она. – Они были ювелирами, шлифовщиками линз. Они хотели, чтобы все было подробнее некуда, потому что даже самые крошечные вещи что-нибудь да значат. Когда видишь мух или насекомых в натюрмортах, увядший лепесток, черную точку на яблоке – это означает, что художник передает тебе тайное послание. Он говорит тебе, что живое длится недолго, что все – временно. Смерть при жизни. Поэтому-то их называют natures mortes. За всей красотой и цветением, может, этого и не углядишь поначалу, маленького пятнышка гнили. Но стоит приглядеться – и вот оно.
Ощущение было такое, что сам мой дух поменялся на каком-то химическом уровне: словно бы у меня в душе нарушился кислотный баланс и из меня выжгло жизнь – непоправимо, необратимо, как до самой сердцевинки каменеет вайя кораллового полипа.
Зачем вообще тревожиться – да хоть из-за чего? Разве мы, разумные существа, не пришли на эту землю, чтобы быть счастливыми – в краткий, отведенный нам срок?