Приемная в редакции Vogue. Высокие потолки, большие окна, сияющие темные полы. Цветы в огромных кадках и светлая мебель из ротанга. Мимо проходят женщины с элегантными укладками, в руках у них блокноты и папки. Две юные секретарши, тонкие и изящные, сидят за не менее изящными чиппендейловскими столами наискосок друг от друга. Одна из них протягивает мне анкету для будущих сотрудников. Я сажусь на диван, чтобы заполнить ее.
Постоянный адрес.
Вписываю адрес Мерривуда, особняка матери и Хьюди в Вирджинии. Можно добавить на полях: «Я всего лишь бедная родственница. Но когда-то у нашей семьи водились деньги».
Семейное положение: не замужем.
Несовершеннолетние дети: нет.
Вероисповедание: католичка.
Навыки машинописи: владею.
Стенографирование: не владею.
Недвижимость в собственности: нет.
Коммунистические убеждения: нет.
Состояли ли когда-либо в сообществе, планирующем свержение правительства? Пока нет.
Ставлю внизу подпись, отдаю анкету и сажусь обратно на диван.
Ко мне выходит главный редактор Кэрол Филлипс.
– Добро пожаловать, Джеки. Мы все сошлись во мнении, что у вас отличный слог. Мне особенно понравились эссе о вашем дедушке, о фиалках под дождем и шуме машин за окном. Мы будто очутились в той самой комнате, о которой вы пишете.
Она проводит меня по лабиринту кабинетов. Я знакомлюсь с директором по персоналу издательства Condé Nast, потом с арт-директором, который выбирает для июльского номера портреты из фотосессии Ирвина Пенна.
– Мне нравятся работы Пенна, – говорю я, взглянув на снимки.
– А какие больше всего? – спрашивает Кэрол.
– «Двенадцать красавиц». И натюрморт с червовым тузом и черным шахматным конем. И Марлен Дитрих. – Я улыбаюсь. Кому бы не понравилась Дитрих Ирвина Пенна?
На столе разложены сделанные Пенном портреты работников пекарни и автомойки, торговцев рыбой.
– Серия будет называться «Малые ремесла», – поясняет арт-директор.
Да, думаю, это очень хорошо. Обычно мы не видим, не замечаем этих людей. Вот портрет чернокожего парня в промасленной шляпе с тележкой и табличкой, на которой мелом написано: «Каштаны полезны для мозга, купите пакетик и попробуйте».
Кеннеди бы это понравилось.
Поразительно! Почему я вдруг подумала о нем?
Я поворачиваюсь к Кэрол:
– Мне прямо не терпится приступить к работе. Было бы здорово, если бы сентябрь начался завтра.
Беру такси и еду к отцу на 74-ю улицу. Швейцар распахивает передо мной дверь. Сейчас середина дня. Отец развалился в гостиной на диване в синих трусах-боксерах и крепко спит. Маленький карточный столик разложен и чем-то подперт, на нем тарелка с сэндвичем, опрокинутый стакан балансирует на самом краю. Я сажусь рядом с папой и глажу его по щеке. Волосы всклокочены, на них остатки бриолина и еще бог знает чего.
– Папа, проснись, я здесь.
Он поворачивается ко мне. Глаза налиты кровью. Он похож на красивого, но потрепанного жизнью киногероя.
– У тебя же сегодня собеседование, – бормочет отец.
– Я уже там была.
– Моя любимая девочка! Я сейчас быстро оденусь и буду готов.
Мы отправляемся на бранч в «Шраффтс».
– Итак, моя Джекс возвращается в Нью-Йорк, – говорит он, когда нам подают яйца бенедикт и кукурузную кашу. – А значит, будет рядом со мной.
Я улыбаюсь и поддеваю вилкой листик шпината в сливочном соусе. Отец стареет, это видно по лицу: глубокие морщины появились вокруг глаз и на щеках. Я не решаюсь рассказать ему, насколько меня смутил офис Vogue: высокие потолки, пустое, будто безвоздушное пространство, в котором все идеально и чисто. Все эти чиппендейловские столы, плетеные диваны, стильные женщины.
– Миру моды всегда больше принадлежала Ли, а не я.
– Ты можешь покорить любой мир, – говорит отец. – Они предложили тебе работу?
– Да.
– И ты приняла предложение?
– Приняла.
Он разрезает ножом яйцо, желток вытекает на голландский соус.
Родители развелись, когда мы с Ли были еще маленькими, и отец приезжал за нами каждую субботу на роскошном черном «Меркури» с открытым верхом. Он сигналил без остановки, пока мать не прикрикнет на него и мы не выскочим на улицу. После этого мы ехали в Центральный парк и катались там в открытом экипаже, запряженном лошадьми. Папа покупал мороженое. Учтивый, безупречно одетый, обаятельный красавец. Его запросто могли спутать с Кларком Гейблом и попросить автограф. «Все дело в проборе в твоих волосах, папа, – шутила я. – Он такой же прямой, как ты сам». Папа хохотал.
Отец учил нас флиртовать. Обожал вечеринки, скачки, девушек. Поддерживал загар, проводя долгое время у окна своей квартиры. В спорте и в азартных играх он не достиг впечатляющих успехов. Но нас призывал не просто много трудиться, но быть лучшими. «И кстати, не забывайте: все мужчины – крысы», – повторял он.
– Джонни Хастед почти сделал мне предложение, – говорю я. Ложка, поднесенная ко рту, застывает в руке отца.
– Почти?
– Он закидывал удочку.
– Но ты не попалась на крючок.
– Нет.
– Ах ты моя девочка! – Он поднимает стакан «Кровавой Мэри» в мою честь и тут же осушает его. – Джонни ведь из Нью-Йорка?
– Да.
– Тогда почему бы и нет? Изобрази недоступность, а потом соглашайся. Я тебя благословляю, если ты будешь жить в Нью-Йорке. – Он улыбается мне, его темные глаза сияют. – Хочешь еще выпить?
– Нет.
– Ты заказала только один коктейль.
– У меня еще половина осталась.
– Нам есть что отпраздновать. – Он подзывает официанта. – Когда вы с Ли уезжаете в Европу?
– Через неделю.
– И как планируете добираться?
– Третьим классом лайнера «Куин Элизабет».
– Твой отчим не подкинет денег, чтобы вы могли взять первый?
– Мы обойдем ограничения и сами туда просочимся.
Он корчит гримасу. Я увожу разговор от такой неприятной темы, как деньги.
– Высадимся в Саутхемптоне и отправимся в «Савой». Я позволю Ли посвятить два-три дня танцевальным вечеринкам в Лондоне, а затем куплю маленькую машину, «Хиллман-Минкс», если найду. Прокатимся по Англии, а потом сядем на паром до Парижа.
– Моя девочка любит свою Францию.
– Вашу Францию, господин Бувье.
– Точно! – Он зачерпывает полную ложку каши.
– Мне хочется, чтобы Ли влюбилась в Париж, – говорю я. – Я поведу ее по моим любимым местам. Будем танцевать в «Элефан блан» на Монпарнасе, гулять по Люксембургскому саду, любоваться портретом обожаемой мною мадам Рекамье в Лувре.
– Не забудь про «Кентукки клаб», – замечает отец.
Там темно и накурено даже днем и всегда играет джаз.
– Хорошо, – соглашаюсь я. – Ли первый раз побывает в богемном ночном клубе.
Отец на минуту задумывается.
– Ты ведь действительно любишь Париж?
Как бы это объяснить? В университетскую пору я провела там целый год, и это были словно две параллельные жизни. В городе, разрушенном войной, кофе и сахар все еще выдавали по талонам. Квартира плохо отапливалась. Мы мылись раз в неделю. Я делала домашние задания, сидя в пальто и перчатках. В ту зиму я снимала жилье у некой графини, участвовавшей в Сопротивлении. Ее муж погиб в трудовом лагере. Из этого дома, расположенного в 16-м округе, я добиралась на занятия в Рид Холл. После лекций мы с друзьями сидели в маленьком кафе на Рю де л'Эколь. Мирные радости возвращались в город. Из открытых окон доносились звуки джаза. Велись жаркие споры о послевоенной политике и роли философии и искусства. Мы ходили на театральные постановки в подвальных залах, на выходные ездили на юг Франции в вагонах третьего класса. Во второй половине дня у меня бывали свободные часы, которые я проводила в саду Тюильри, делая копии работ импрессионистов – Дега, Моне и Мане, но неизменно потом уничтожала свои произведения. Долгими весенними вечерами при угасающем свете дня я бродила по городу, и в моей душе росло чувство, так часто посещавшее меня в незнакомых местах, – я одна, сама по себе, свободна, ничем не связана, здесь нет друзей и родственников и определенного круга с жесткими требованиями и запросами. Так я гуляла часами по аллеям и узким улочкам. Можно было повернуть куда угодно, войти в любую дверь и начать абсолютно новую жизнь.
– Да, я люблю Париж, – отвечаю я отцу.
– Но не надо любить его слишком сильно – настолько, чтобы не вернуться. А ты повезешь Ли в Испанию?
– В Памплону.
Он промокнул губы салфеткой.
– Бегать от быков?
– Потому что нет книги лучше, чем «И восходит солнце». И никто не проживает жизнь на полную катушку, кроме тебя, папочка, и тореадоров.
Он смеется. Просит счет, флиртует с официанткой, затем оставляет ей чаевые.
– Может, нам еще выпить?
– Не надо.
– Знаешь, Джекс, если ты будешь жить здесь, то с легкостью удержишь меня в нужных рамках. В котором часу у тебя поезд?
– Через два часа.
– Давай прогуляемся по парку.
– Было бы замечательно!
Он приглаживает рукой усы, смахнув что-то невидимое с одного их конца.
– Когда вы с сестрой уедете, не забывайте писать матери.
– Знаю, иначе она вообразит, что я мертва.
– Или что вышла замуж за итальянца.
Отец смеется собственной шутке. Он часто отпускает шутки в адрес моей матери. Он извиняется и отходит «в комнату для джентльменов». Я любуюсь его грациозной походкой, пока он пробирается между столиками: плечи расслаблены, движения свободные. Время от времени он останавливается, здоровается с кем-то и перекидывается парой слов. А я мысленно сочиняю стихотворение, тасую слова и рифмы. Мы с Ли любим эту игру с детства. Я задавала первую строчку, она добавляла свою, и так мы продолжали придумывать их по очереди. Иногда мы записывали свои буриме, и я дополняла их рисунками на полях.
Тем временем отец остановился и заговорил с некой парой. Его рука на мгновение касается плеча женщины, и он тут же убирает руку – краткий галантный жест. Он всегда любил театральные жесты и всегда со всеми заигрывал. Он проходит вдоль барной стойки, поворачивает направо и исчезает.
Ах, мы совсем не то, чем кажемся со стороны.
У нас есть лишь авто, а деньги странникам не так уж и нужны.
В тот год, когда я жила во Франции во время университетской стажировки, мой друг Поль де Гане брал меня с собой на вечеринки в дом Луизы де Вильморен, которая когда-то была помолвлена с Антуаном де Сент-Экзюпери. Стены ее гостиной были обиты шелком. Под каждым окном стояли банкетки, длинные столики эбенового дерева и малахитовые слоники. Здесь велись остроумные беседы на английском и французском. Бывали интересные гости: Рита Хейуорт, Орсон Уэллс, французский режиссер Жан Кокто.
Однажды Поль представил меня женщине по имени Памела Черчилль. Она увлекалась верховой ездой. Мы говорили о скачках в Олимпии и Бате, и тут она внезапно спросила:
– Кажется, Поль сказал, что вы живете недалеко от Вашингтона? Вы, вероятно, знаете семью Кеннеди.
– В некотором роде.
– Кик была моей лучшей подругой. Я уверена, что вы слышали о ее смерти в страшной авиакатастрофе. Они разбились в горах, в Севеннах. Какую жизнь она прожила! Все ее любили.
Я кивнула. На самом деле я об этом ничего не знала.
– У нее есть брат, – продолжала Памела. – Не самый старший, погибший на войне, а следующий по старшинству. Джек. Он стал конгрессменом. И как-то раз приехал в гости к Кик. Мы все забились в ее старый автомобиль и отправились в Ирландию, чтобы разыскать корни семейства Кеннеди. Однажды вечером, уже в Лондоне, Джек мне позвонил и сказал, что очень плохо себя чувствует и хотел бы обратиться к врачу. Я отвезла его к доктору лорда Бивербрука, лучшему из всех, известных мне. Джек болел много дней, вы не представляете, насколько плохо ему было. Я сидела у его кровати в больнице и видела, как он балансирует между жизнью и смертью. Врач сказал, что это что-то врожденное и что он проживет не более трех лет.
– Я не знакома с Джеком Кеннеди, – сказала я в тот вечер Памеле Черчилль. Это было правдой лишь отчасти. К тому времени мы уже пересеклись с ним в поезде. Однако я решила, что тот случай не в счет. Мне не хотелось обсуждать его. Уже тогда я заметила в этом человеке нечто, глубоко волновавшее меня, но слов для описания этих чувств я не находила.
Отец уже идет ко мне. Остановился по пути, чтобы поболтать с одной из официанток. «С самой симпатичной», – скажу я позже Ли. И мы вместе засмеемся и закатим глаза – типичный Блэк Джек![4] Но это напомнит нам обеим о непростом периоде нашего детства и о болезненных впечатлениях прошлого, которое не хочется ворошить.
Мы все не те, кем кажемся снаружи.
Он так неправ и все же так нам нужен…
Я встаю. Воздух кажется разреженным и странным, как будто полуденный жар разрушает привычный мир.
– Ты готова, моя самая прекрасная девочка?
– Да.
Он берет меня под руку, и мы выходим на залитую солнцем улицу. Пересекаем авеню и направляемся на север, к парку. В какой-то момент он замечает, что у него кончились сигареты, и я предлагаю ему свои.
– Они слишком легкие для меня, милая Джекс. Пойду и куплю пачку. Подожди меня здесь, я мигом.
Однако папы не будет довольно долго. Как всегда, его кто-то или что-то отвлечет. Потом он вернется как ни в чем не бывало, не заметив, что прошло много времени. Я вижу скамейку в тени и сажусь. Мимо проезжает велосипедист. Проходит женщина с маленькой собачкой на поводке – носик-пуговка, блестящие глазки. Легкий ветерок качает ветки, гонит сухие листья, оставшиеся еще с прошлой осени. Они будто играют в салки друг с другом. Мне с детства нравилось наблюдать тайную жизнь листвы. Она казалась независимой от произвола ветра. Я сижу одна на скамейке в теплый день, но в приятной тени, смотрю на то, как кружатся листья, и мне становится спокойно.
Однажды в Европе мы с друзьями пошли в студию художника, располагавшуюся во дворе дома на тихой улочке. Все сидели и курили, а художник тем временем нарисовал мой портрет. Это был грубый и быстрый набросок, много резких линий и острых углов. Мне очень понравилось.
Я не хочу работать в Vogue. Я ведь давно это поняла. Наверное, с того вечера у Бартлеттов, когда Джек Кеннеди произнес: «Восемь эссе для того, чтобы получить награду, которая вам не нужна?» Он сказал это с той самой своей улыбкой.
Не желаю работать в журнале среди этих умных, суровых, прекрасных женщин и мужчин, превращающих их в статичные глянцевые картинки. Не желаю предсказуемой судьбы вчерашней светской дебютантки с идеальным маникюром, которая проводит свободное время на благотворительных вечерах. Не хочу застрять в Мерривуде и даже на ферме Хаммерсмит – в этом раю так легко раствориться и пропасть без следа. Не хочу в старости пристраститься к бурбону и закусывать его фрикадельками из трески. Хочу быть художником, а не только моделью, чье лицо проступает среди беглых линий. Хочу быть творцом, писателем, ученым. Хочу читать книги, впитывать знания, восхищаться искусством. Хочу, чтобы в жизни было много приключений, чтобы никогда не было скучно.
И тогда я придумываю, как представлю это дело матери. «Мамочка, – скажу я ей. – В редакции Vogue совсем нет мальчиков. Там вообще нет ни одного подходящего жениха». Она придет в ужас. Пока мама ищет хорошую партию для Ли, я поживу в Вашингтоне и найду работу. Может, устроюсь в ЦРУ. А может, найду журналистскую вакансию, например в Washington Times-Herald. Это не Washington Post, конечно, но они всегда готовы взять толковую молодую женщину, умеющую учиться на ходу и много трудиться за небольшую зарплату. Это хороший старт.
Могу перебраться в принадлежавшую раньше моему сводному брату Гору спальню, откуда открывается вид на реку. Буду ездить верхом, читать и писать. Могу продолжать считаться девушкой Джонни Хастеда – он живет так далеко, что это не принципиально. Буду ходить на танцы и на вечеринки, когда захочется. А когда не захочется, отговорюсь срочной работой. И начну планировать дальнейшую жизнь. Тихо, никому ничего не говоря. Со стороны всем будет казаться, будто ничего не изменилось.
Листья все кружатся. Они падают на мои туфли. Обрывки листьев и тротуарная пыль, как рыжее кружево, обнимают мои щиколотки.
Не хочу быть дорожной пылью, сухим листом, девочкой на побегушках. Хочу быть ветром, который поднимает эту пыль ввысь.
О проекте
О подписке
Другие проекты