Читать книгу «Микеланджело из Мологи» онлайн полностью📖 — Дмитрия Красавина — MyBook.
cover



Не знаю почему, но за короткое время нашего знакомства я проникся доверием к этому старому человеку. Но чем он может помочь? Дать в долг деньги? Я не смогу их вернуть в ближайшие полгода или год. Советом? У людей его поколения взгляды на жизнь слишком разнятся с нашими. Мне не нужно было даже сочувствия: я уже смирился с происшедшим. Однако сказать Деволантову «нет» в ответ на его искреннее желание участвовать в устройстве моей судьбы я не мог и поэтому коротко, в несколько слов, поведал ту печальную историю, которая привела меня в комиссионный магазин.

Он выслушал и, немного подумав, прошел в дальний правый угол комнаты, где возвышался темный, громадных размеров шкаф. Открыв дверцы шкафа, Павел Миронович некоторое время перебирал лежавшие там вещи, затем вернулся ко мне, держа в руках небольшую по размерам картину в обычной деревянной рамке.

– Возьми, – протянул он ее мне, снова переходя на «ты» и пояснил: – В свое время меня, так же как и тебя сейчас, поразила мологская трагедия. Используя имевшиеся в моем распоряжении фотографии, лупу и набор линеек, я нарисовал ряд городских пейзажей. Мне удалось довольно точно скопировать абрисы домов, деревьев, кружившие над городом облака. Но, как я ни бился, мои картины так и остались лишь копиями – единой симфонии красок, линий изображаемых предметов и движений кисти у меня не получилось. Продавать эти картины я не буду, так как они очень дороги для меня и представляют определенную историческую ценность. Ни один музей их в качестве экспонатов не примет: мологская тема находится под запретом на всей территории Советского Союза. Рано или поздно меня не станет, и тогда эти картины могут попасть в руки невежд, затеряться.

Я люблю Мологу, поэтому не хочу, чтобы это произошло. Та девушка, которой ты обещал подарить маленькое чудо, обязательно внутренне схожа с тобой, иначе б между вами не могла зажечься божественная искра, называемая любовью. Ты расскажешь ей о Мологе, передашь ощущение хрупкости, беззащитности ушедшей на дно моря красоты. Она увидит ее отблески в твоем сердце, и тогда эта картина станет для нее тем самым маленьким чудом, которое ты обещал ей подарить.

Пока Павел Миронович объяснял мне причины, побудившие его сделать столь необычный дар, я рассматривал оказавшуюся у меня в руках картину и, право, не будучи дилетантом в живописи, имея представления о самых различных школах и течениях в развитии современного искусства, особых художественных несовершенств в ней не находил.

Определенно, она отличалась по манере написания от тех картин, которые были развешаны в нишах, уступала им по внутренней экспрессии выражаемых чувств, но в ней была своя прелесть, прелесть документа – что-то от фотографий, на основе которых она и создавалась. Для человека, знающего историю Мологи, это обстоятельство окупало некоторую напряженность в письме и даже оправдывало ее как свидетельство неравнодушия автора к теме. Любуясь запечатленной на полотне панорамой исчезнувшего города, я испытывал чувство, близкое к благоговению. Я понимал, что ничем и никогда не смогу отблагодарить этого старого человека за его царский подарок. Сколько дней и ночей понадобилось ему, простому продавцу, не художнику, чтобы с точностью до миллиметра воспроизвести красками на холсте панораму целого города! На мои глаза навернулись слезы…

Павел Миронович уже поднимался вверх по лестнице. Я догнал его перед входом в торговый зал, остановил, зачем-то дважды дернул за рукав пиджака, но ничего кроме спасибо сказать не смог. Он улыбнулся и пригласил заходить в гости в любое удобное для меня время.

* * *

Выйдя из дверей комиссионного магазина с чемоданом непринятых вещей в одной руке и упакованной в оберточную бумагу картиной в другой, я воспарил над головами удивленных прохожих, над обледенелыми плитками тротуара, над крышами домов… Грудь переполняла палитра самых противоречивых чувств: боль от осознания невосполнимости утрат, готовность к покаянию, благоговение перед отблесками прекрасного и всепоглощающая жажда любви… Я был чувствителен, сентиментален и наивен до… Нет, «до» не существовало – во мне все было беспредельным.

Заскочив на минутку в общежитие, я спрятал картину под кроватью и тут же поехал в Ласнамяэ, чтобы в небольшом скверике на Палласти встретить возвращающуюся с работы Свету – рассказать ей о Мологе, о Павле Мироновиче Деволантове и снова вскользь намекнуть о приготовленном ко дню ее рождения подарке.

Когда я добрался до сквера, на улице уже изрядно похолодало. Легкое демисезонное пальто, отсутствие головного убора и летние туфли на ногах вносили в процесс ожидания нечто мазохистское. Проплясав на тропинке под заснеженными кронами деревьев в одиночку около часа, я не выдержал и, мечтая скорее прижаться всем телом к ребрам отопительного радиатора, побежал в подъезд Светкиного дома, справедливо рассудив, что могу и там ее встретить.

Отворив дверь подъезда, я пропустил вперед какого-то пожилого гражданина и шмыгнул вслед за ним в спасительное тепло. Гражданин поковырялся расческой в щели почтового ящика, извлек из его нутра корреспонденцию, потом, шелестя газетами и шаркая по ступеням ногами, медленно поднялся по лестнице не то на четвертый, не то на пятый этаж.

Звякнули ключи, хлопнула дверь, в подъезде установилась тишина. Положив перчатки и кашне поверх батареи, я наконец прижался к ней всем телом и расслабился в блаженной истоме, одновременно чутко вслушиваясь в звуки улицы, чтобы успеть привести себя в порядок до того, как Света разглядит меня в полумраке подъезда. Неожиданно я услышал какое-то сопение, доносящееся с одной из верхних лестничных площадок. Затем до боли знакомый голос произнес:

– Тише, тише, глупенький. Мать выйдет – домой загонит.

Что могла там делать Света? С кем она? Не смея верить очевидному, я, не таясь и не перепрыгивая через ступеньки, как сомнамбула, ровным, обычным шагом преодолел разделяющие нас пролеты лестничных клеток и остановился напротив пары самозабвенно целующихся влюбленных. Светка стояла, повернувшись ко мне лицом вполоборота. Глаза ее были закрыты. Ее тонкая маленькая фигура от плеч и до пояса была заслонена от меня полой распахнутой на парне куртки, но я каким-то непонятным образом видел, как левая рука этого хлюпика, расстегивая стягивающие Светкину кофту пуговицы, пробирается к упругой девичьей груди. Сколько времени продолжалась эта немая сцена – миг или вечность? Не помню. Занятые собой, они меня не замечали. А может, не хотели замечать? Точно так же, как поднимался наверх, я спустился вниз. Вышел из подъезда. Перчатки и кашне, наверное, остались лежать на отопительной батарее. Я бродил по каким-то улицам, с кем-то разговаривал. Где, с кем? Не помню…

Очнулся я в уже знакомом подсобном помещении комиссионного магазина. Павел Миронович совал мне под нос склянку нашатырного спирта и одной рукой с силой тряс за плечо. Впоследствии он рассказывал, что услышал, как кто-то стучится снаружи в запертую дверь магазина. Каким образом звук, преодолев толщу нескольких дверей, пространства тамбуров, торгового зала, загроможденной старыми вещами лестничной клетки, мог достичь ушей сидевшего в подвальном помещении пожилого человека, представить трудно. Павел Миронович утверждает, что вначале счел мой стук слуховой галлюцинацией и даже принял для успокоения нервов несколько капель валерьянки. Но что-то в глубинах сердца мешало ему соглашаться с доводами разума, не давало наслаждаться уютом, беспрестанно подталкивало выйти наружу. В конце концов, с единственной целью – успокоить самого себя – он, накинув на плечи пальто, выглянул на улицу. Дул сильный ветер. В плотной снежной круговерти тускло поблескивали лучи фонарей. Улица была пустынна. Он собирался уже захлопнуть дверь, чтобы, вернуться в тепло покинутого уюта, но зачем-то взглянул с высоких ступенек крыльца вниз, вдоль стены, и тотчас же увидел меня, полузамерзшего, занесенного снегом, сидящего на тротуаре сбоку от входа в комиссионный магазин.

Потом я долго болел. Месяц провалялся в больнице с воспалением легких. Света от ребят из общежития узнала номер палаты и приходила с цветами навещать. Она не знала о том, что я видел ее в подъезде, не понимала, почему более не желаю с ней встречаться. Плакала… Умоляла… Требовала объяснений…

А что объяснять? Еще недавно я верил, что наши души прозрачны друг для друга, что их слияние предшествовало слиянию тел. А как же иначе? Разве в любви возможно по-другому? Я ошибался. За сияние божественного света принял вспышки охватившей наши юные тела страсти. Но страсть никогда не освещала и не может освещать глубин души! Та женщина, боль и радость которой я считал своими личными болью и радостью, которая беспрепятственно могла хозяйничать в моем сердце и в моих думах, нуждалась во мне лишь как в источнике бессознательных страстей. Все остальное было ей глубоко безразлично. Слезы на ее ресницах – это плач по ушедшей страсти, но никак не плач по утерянному единству. Единства просто не было, она прятала и продолжала прятать от меня свои глубинные эмоции, мысли, чувства, воспоминания…

Я не хотел лжи и поэтому попросил врача, чтобы Свету не пускали в палату. Она стала ревновать меня к медсестрам. Логика ее поступков была простой: если мужчина не хочет более встречаться с женщиной, значит, у него появилась другая. Надо найти, вычислить соперницу и заставить ее отказаться от того, что изначально ей, сопернице, не принадлежало.

Что ж, несмотря на примитивность, в ее логике была доля истины. Нет, другой женщины, которая с такой же силой притягивала бы меня физически, не существовало (мне приходилось еще долго напрягать свою волю, чтобы не позвонить Свете с предложением о встрече), но в глубине сердца уже крепла и набирала силы другая привязанность – любовь к русской Атлантиде, любовь к Мологе. Она отделяла Свету от меня более, чем ее неверность. Ибо то, что человек любит, становится частью его души.

Каждый день теперь я с нетерпением ждал, когда в палату придет Павел Миронович. Так же, как я, он никогда не был в Мологе. Так же, как я, заразился любовью к этому городу, благодаря магии картин мологских живописцев. Ему посчастливилось неоднократно встречаться и беседовать с одним из них. Он лично был когда-то знаком с той юной мологжанкой, лицо которой то грустное, то улыбающееся мелькает в зеркале всякий раз, как я подношу его к своему лицу. Он смог собрать обширный материал по истории города, его архитектуре, культурных и экономических связях. Помню его красочные рассказы о пребывании в Мологе императора Павла I, о знаменитой Мологской ярмарке, которая до XVI века считалась первой в России и лишь позднее, в связи с появлением на Волге многочисленных мелей, была перенесена в Рыбную слободу (Рыбинск), а затем в Макарьев и Нижний Новгород.

Излечиваясь от воспаления легких, от влечения к ветреной бездумной Голубенковой Свете, я всерьез, на всю жизнь заболевал Мологой.

Последние дни прекрасного в своей гармоничной простоте древнего русского города…

Слезы мологжан…

Два художника и совсем еще юная девчонка, слишком всерьез принявшие на веру слова Достоевского о том, что красота спасет мир.

Красота спасет мир!

Да полноте, так ли это?

Если мир не умеет и не хочет замечать красоты, то как она может его спасти?

Да пусть спасет вначале хотя бы одну страну! Один город. Одного человека…

Красота спасет мир…

А жаждет ли мир спасения?

Закрыв глаза, я явственно слышу тихий, неторопливый голос Деволантова, и перед глазами встают картины далекого довоенного времени…

...
6