Небольшой городок Классе – одна остановка, не доезжая Равенны (меньше десяти минут на электричке), бывший римский порт, откуда ушло море, известный своим храмом, самым поздним из всех великих и знаковых монументальных ансамблей Равенны.
Вообще-то у меня не было планов сюда ехать, но помогла помощь фейсбучного клуба – сначала поэт Игорь Вишневецкий рассказал про археологические раскопки, затем искусствовед и редактор Катя Алленова напомнила про сам этот храм, в конхе апсиды которого помещена мозаика, которую я, оказывается, бессознательно ассоциировал с мозаиками Равенны, надыбав снимки в интернете – большой преображающийся Христос в виде голубого (синего) креста, под ним – святой Аполлинарий, стоящий посредине зеленой лужайки, наполненной отдельно стоящими деревьями и белыми агнцами, идущими на зов.
От противоположной стены, когда можно окинуть взором всю композицию алтарной части, мозаика напоминает местный пейзаж, над которым, подобно НЛО, завис огромный глаз – Христова мандорла, обсыпанная золотыми звездами.
Конха, понятно, вогнута и, значит, выпукла наружу, вовне, изнанкой твоего собственного лба, пытающегося опередить пролет просторного центрального нефа – точно ты паровоз, стремящийся резко вперед: храм тих и пуст, огромен и не столько присутствует, сколько отсутствует, чтобы уже ничего не мешало резкому скачку взгляда, стартующего от входа с немыслимым ускорением.
Тяжеловато объясняю. Просто входишь в храм, как в сад пустоты, и видишь алтарь с торжеством преображения и Аполлинарием, стоящим посредине, и, опережая ноги и тулово, вцепляешься в это постоянное, вечное, неизменное скатывание мозаики вниз – она же, украшенная драгоценными камнями, все время переливается, точно струится (мне еще с днем повезло, крайне солнечным, сочным, а пришел я в церковь ровно в 13.00), пытаясь уйти вниз, но все никак не уходит.
А по бокам, в боковых нефах, отделенных от центра серыми мраморными (с эффектными прожилками) колоннами особой формы (над ними – в овалах фресковые портреты всех равеннских епископов, сделанные в XVIII веке), стоят римские саркофаги и висят архитектурные детали из совсем уже древней жизни.
Нижнюю часть собора, тоже некогда одетую мрамором по приказу Сиджизмондо Малатесты, однажды раздели для того, чтобы использовать как строительный материал при возведении Дуомо в Римини (Темпио Малатестиано) – как я понимаю, того самого, в котором есть великая фреска Пьеро делла Франческа, поэтому теперь тут только голые рифленые кирпичные стены. И с античными саркофагами ничего не сливается – они представительствуют здесь уже за Средние века, выделяясь гладкими поверхностями на фоне совершенно иного стилистического ряда.
И как-то сразу понятно, что здесь они не для поклонения и даже не для украшения, но потому, что сначала тут была одна цивилизация и ее длительная, путаная жизнь, которая постепенно сошла на нет, оставив следы на песке.
Теперь же пришло новое начальство и совершенно иные порядки, которые вроде бы отринули то, что было, хотя на самом деле тут и вглядываться-то особенно не нужно, чтобы понять: произошел качественный скачок или диалектический переход одного в другое, так что разделить или разъять их попросту невозможно.
Храм построен на границе городка и смотрит в поля; возвели его на том самом месте, где Аполлинарию (первому епископу Равенны) дважды являлась богородица. Вот и теперь структура Классе не изменилась – церковь смотрит в поля фасадом, по краям ее обтекают городские кварталы, а впереди ничего – только зеленый луг со скошенной травой, пахнущий иван-чаем и соседними аллеями пряных деревьев.
У некоторых искусствоведов принято ругать мозаики Сант-Аполлинаре-ин-Классе как самые простые и чуть ли не примитивные, созданные уже на излете эпохи, постоянно стремившейся к упрощению и редукции. Поэтому фигуры святых в проемах по бокам фронтальны и статичны, каждое мозаичное дерево или животное стоят по отдельности, а не вместе.
Но выходишь из собора, и перед тобой точно такой же пейзаж из автономных деревьев, объединенных, конечно же, в аллеи и проходы, но, с другой стороны, каждое растение видишь наособицу, точно отдельно стоящее существо высшего порядка.
Животных вот только в округе не видно, их заменяет скульптура коровы (или быка), бредущей по траве через поле к собору. С ней охотно фотографируются обитатели туристических автобусов, хотя она сделана из бронзы (?) и черна, тогда как животные конхи белы.
Ничего не поделаешь – с тех пор столько времени прошло, собачка смогла подрасти и стать чем-то совершенно иным. Более близким «новейшему антропологическому состоянию», но при этом не потерявшим связи со своими естественными корнями.
Мозаики алтарной конхи Сант-Аполлинаре-ин-Классе напоминают мне (хотя бы и с противоположным знаком, но семиотическая логика здесь использована та же, что и в оформлении церкви) фрагмент из четвертой книги «Утешения философией» Аниция Манлия Торквата Северина Боэция, где он описывает, на каких животных могут походить люди, лишенные благодати:
Обезображенного пороками, как ты видишь, нельзя считать человеком. Томится ли жаждой чужого богатства алчный грабитель? – Скажешь, что он подобен волку в своей злобе и ненасытности. Нагло нарывается на ссору? – Сравнишь с собакой. Замышляет втайне худое, злорадствует незаметно для других? – Подобен лисице. Бушует в неукротимом гневе? – Думаю, что уподобился льву. Труслив и бежит от того, чего не следует бояться? – Похож на оленя. Прозябает в нерадивости и тупости? – Живет как осел. Кто легко и беспечно меняет желания? – Ничем не отличается от птицы. Кто погружен в грязные и суетные страсти? – Пал в своих стремлениях до уровня свиньи. Итак, все они, лишившись добрых нравов, теряют человеческую сущность, вследствие чего не могут приобщиться к Богу, и превращаются в скотов (IV, III, 258)14.
Так вышло, что Боэций стал для меня символом культурного расцвета Равенны, случившегося при Теодорихе и исчезнувшего вместе с его империей.
Такие люди и такие тексты, как «Утешение философией», на пустом месте не возникают, и когда читаешь труды Боэция15, следует держать в голове шум и гул тогдашней столичной Равенны, сгруппированной вокруг королевского двора и сопутствующего ему хозяйства.
Дворцы и замки знати (каждый уважающий себя придворный обязан обзавестись собственной усадьбой, а судя по густоте интриг, окружавших Боэция, вокруг королевского двора было не протолкнуться), жилища слуг и «обслуживающего персонала», посольства других стран, развитая торговая и общественная инфраструктура…
Всего этого могло хватить не на один большой город, сочно и ярко изображенный на паре сцен самого верхнего ряда мозаик в Сант-Аполлинаре-Нуово16, но все это сгинуло практически без следа, оставив на поверхности всего-то пару-другую памятников (мозаики оказались оберегом, сохранившим лишь строения, где они поселились, да и то, как показывают археологические раскопки, далеко не все) и пустоту вокруг, впрочем ныне уже тоже застроенную по сплошной красной линии.
Притом что нынешняя Равенна принадлежит уже эпохе непрерывности развития, когда город развивается, накапливаясь и раздуваясь. Века подхватывают друг друга и продолжают заполнять пустоты, разумеется с потерями, но уже не с чистого листа.
Между тем в нынешней Равенне ничего от столичной уплотненности тех времен не осталось. Разве что Дворец Теодориха на виа ди Рома по соседству с Сант-Аполлинаре-Нуово.
Его, впрочем, так и величают – «так называемый Дворец Теодориха», поскольку возник он гораздо позже дат жизни короля остготов – в VII–VIII веках – и был, по одной версии, секретариатом равеннских экзархов (византийских губернаторов, следивших за жизнью своей колонии), по другой – притвором византийской церкви Христа Спасителя, некогда тут стоявшей.
Понятно, почему едва ли не единственное здание, сохранившееся с «тех самых» (или почти «тех самых») времен, приписывается Теодориху. Ведь за исключением церквей да мавзолея, полноценных построек, возвышающихся выше фундамента (да еще на несколько этажей ввысь) и связанных с его эпохой, здесь не осталось.
Дело даже не в закономерностях развития туристической инфраструктуры, возникшей гораздо позже легенды, но в самой логике зрительного восприятия, легко подверстывающего все, что осталось, под прокрустово ложе условного знания о прошлом.
Но «так называемый Дворец Теодориха» (я ведь уверен, что двор и центр власти находились в совершенно другом районе Равенны, недалеко от Сан-Витале) не способен насытить или тем более воскресить дух центровой Равенны, столичность которой отступила вместе с Теодорихом и морем.
Читая «Утешение философией» еще в университете, я, разумеется, особенное внимание уделял (пытался уделять, так как «золотая книга» Боэция в основном является умозрительным диалогом его с аллегорией «царицы наук») «вещному миру» и «отголоскам империи». Прямых свидетельств о жизни в столице «Утешение», написанное в заключении перед казнью, почти не содержит. Но есть там всякие косвенные, связанные в основном с реалиями жизни самого философа детали.
То, что жизнь в Равенне шумела, кипела и пенилась, становится видно из того, что философия в облике Фортуны предлагает Боэцию:
…воспоминания о том дне, когда ты видел, как двое твоих сыновей, избранных одновременно консулами, вышли из дома и шествовали, окруженные многочисленной толпой патрициев и возбужденного народа, когда в присутствии их, восседающих в курии в курульных креслах, ты выступил с речью, прославлявшей королевскую власть, и стяжал славу за блистательное красноречие; когда в цирке в честь обоих консулов ты вознаградил ожидания толпы триумфальной щедростью… (2, III, 209)
Ликующие горожане, проникнутые едиными ценностными установками, при некоторой разнице своих религиозных верований, к чему стремились они, стекаясь в блистательную столицу огромной империи? На что рассчитывали, чего желали?
Еще раз перечислю то, чем люди хотят обладать, – они жаждут богатства, чинов, верховной власти, славы и наслаждения по той причине, что надеются с их помощью обрести достаток, уважение, влияние, известность, радость. (III, II, 226)
Тоскуя о свободе, жене и сыновьях, Боэций больше всего убивается не по конфискованному имуществу, но по утраченной библиотеке, пожалуй наиболее детально описанной в «Утешении».
О проекте
О подписке