…раз уж мы заговорили о материи, которая идёт на производство этой малосимпатичной особи – Одинокий пишущий человек.
В природе существуют плотоядные растения – они питаются живыми существами. Хищные по сути своей твари: присела бабочка на прекрасный цветок – гам-хруп-фьють! – лопасти захлопнулись, и нет мотылька. Его втянули хищными волосками в гибельное сопло, переварили, переплавили в какую-то иную субстанцию. В художественную прозу. Ибо жизнедеятельность писателя напоминает повадки именно таких вот хищников. Писатель всегда в поисках пролетающей, пробегающей мимо его воображения пищи. Лопасти его чувств готовы захлопнуться над добычей; щупальца всегда готовы втащить, втянуть, переварить… Писатель никогда не упустит своего, и даже не старается это скрыть. Мне в этом смысле особенно нравится одна реплика из «Интервью» Феллини:
«Вор с лицом вора – это же честный человек!»
«В литературе не существует добрых намерений» (Гюстав Флобер).
Да, писатели – пираньи, они выщипывают гниль в сознании общества, тем самым поневоле это общество оздоравливая. Присутствие литературы – важная часть общественного сознания. Впрочем, иногда пациент безнадёжен.
Я не знаю профессии более жестокой из всех якобы мирных занятий. Наёмный киллер убивает вас физически. Писатель может убить словом. Слова, как мельчайшие дозы мышьяка, накапливаясь, убивают. Все предуведомления автора «о случайных совпадениях» в романе гроша ломаного не стоят, это отписка, отмазка от адвокатов оскорблённых прототипов. У меня для вас плохие новости (частая фраза в американских детективах): талант витает, где хочет, и разит наповал кого ни попадя заточкой гротеска. Как говорил один из героев Агаты Кристи: «Он принадлежал искусству, а значит, был аморальным человеком».
Что волнует меня по-настоящему, так это человеческая природа – в таинственном молекулярном или клеточном смысле. Заповедные пути наших ДНК, прошивающие поколения одной семьи крепчайшей невидимой нитью. В детстве я исподволь наблюдала за мамой и бабушкой, пытаясь осознать: вон та женщина родила вот эту женщину, и обе имеют ко мне не просто близкое, а телесно-родовое отношение. Незаметно сравнивала их руки, ловко раскатывающие тесто на пирожки, с моей тощей лапой – как похожи пальцы, ногти… Меня завораживало семейное сходство!
Помню, когда моя дочь Ева ждала первого ребёнка и мы уже знали, что это будет девочка, однажды я решила её проветрить. Заодно мы заехали за моей мамой, тогда ещё бодрой и смешливой, и вместе, радостно щебеча, куда-то покатили – кажется, в какой-то парк угощаться мороженым. Я крутила руль, на заднем сиденье дочь горячо спорила со своей бабкой, моей мамой… И вдруг меня пронзила такая очевидная, но потрясающая мысль: в этой машине едут четыре поколения женщин моей семьи по прямой линии, если считать ещё не рождённую мою внучку, а мамину правнучку. И почему же её не считать? Она, вероятно, слышит весь спор, а возможно – я даже уверена! – имеет на всё своё мнение.
Я просто замерла от этой мысли, залюбовалась драгоценной цепочкой, вроде Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова… и так далее, до скончания веков.
Связь поколений – вот что завораживает меня и в жизни, и в творчестве. Это очень заметно во всех моих книгах.
С огромным любопытством наблюдаю за внучкой. Эта маленькая прохиндейка не только внешне на меня похожа. Куда интересней наблюдать за её попытками обвести взрослых вокруг пальца, сочинить несусветную чушь и ловко вывернуться из «разбора полётов».
В погожий день, гуляя со своим керн-терьером, я иногда доходила до её садика. В 12.00 всю группу выпускали погулять во двор, мы с Шерлоком приближались к забору… и малыши бросались погладить собаку сквозь прутья решётки. Это был звёздный час моей внучки: до известной степени она становилась центром внимания. Она становилась популярной и знаменитой.
В первый раз после такой приветственной возни мы с Шерлоком уже направились восвояси, и я услышала за своей спиной:
«Это твоя собака?»
«Моя!» – гордо ответствовала Шайли.
«А кто это с ней гуляет?»
«Наша домработница», – прозвучало без малейшей паузы.
Дома я в полном восторге позвонила дочери пересказать этот дивный диалог. Та рассвирепела:
«Ах, засранка! Ну, она у меня получит, пусть только домой вернётся!»
«Оставь её в покое, – сказала я. – Может, она будет писателем?»
Так о чём мы – о детстве? Бог с ним, оно давно уже прокручено в чудовищной писательской мясорубке.
Раньше мне часто снились люди моего детства, моего двора, молодые родители, бабка с дедом на протезах. Но по мере того как я их описываю, исчерпываю, додумываю и прощаюсь, они снятся всё реже. А после выхода в свет романа «На солнечной стороне улицы» и мой Ташкент перестал меня беспокоить.
Счастливая структура писательского мозга: ты выплёскиваешь на бумагу свои сны, свою память, свои страхи и прегрешения, детство и отрочество – да, в сущности, всю свою жизнь! – и дальше идёшь налегке, готовый воплотиться в чужие жизни, гулять по чужим городам и слушать чужой непонятный говор.
Но как подумаю про долгий путь оттуда…
Не надо! Нет! Уж лучше не пойдём.
Давид Самойлов
– Д.И., ваш роман «На солнечной стороне улицы» прежде всего – о сложной системе отношений, связей, вибраций окружающего мира, в котором вырастает юный человек. Внутренние судьбы ваших героев не имеют словаря. Там снимают с себя наручники, именуемые культурой, и возникает нечто новое, иной космос. Возможно, причиной тому – местность, в которой протекает действие романа? Говоря о Востоке, мы часто подразумеваем некую мудрость, с оттенком мистики, свойственную восточным людям. Вы ощущаете это качество в себе?
– При чём тут восточная мудрость? Среди восточных людей я встречала потрясающих идиотов. Если же вы имеете в виду взросление в бурной и разношёрстной толпе персонажей, среди которых проходила моя ташкентская жизнь, точнее назвать это не мудростью, а, скорее, гибкостью. Это гибкость, привычка уживаться в обществе пёстром и неоднородном по всем векторам: национальному, социальному, эмоциональному, этическому. Примите также к сведению коренную данность – ислам. Он был стреножен советской властью, одомашнен и выливался по большей части в красоту национальных обычаев, вкусную еду, гостеприимство к любому незнакомцу, кто переступает порог твоего дома; но помнил и другие времена: например, женщин в паранджах. Просто в ежедневном обиходе мы практиковали то, что ныне именуется извращённым и опустошённым словом «толерантность». Говоря проще, мы интуитивно понимали: что можно человеку сказать, а от чего лучше воздержаться.
К «восточной мудрости» это не имело отношения. Это была коммунальная мудрость ташкентского двора.
Главный урок детства: опыт плавания в своеобразном Ноевом ковчеге. Вокруг клубились десятки этносов со своими обычаями, привычками и наречиями. Но и мусульманские традиции в ауре города были достаточно сильны: уважение к гостю, уважение к старшему по возрасту, почтение к хлебу, невозможность выбросить даже засохший его кусок… Об этом можно говорить часами.
Дворовая жизнь ребятни в Ташкенте была – уверена! – гораздо более насыщенной и увлекательной, чем в любом городе средней полосы России: климат. Вся жизнь на виду. Да и сам человек – маленький, большой – как на ладони. Открытая, горячая загорелая кожа, задубевшие пятки отважных и неутомимых маленьких ног…
Чуть ли не девять месяцев в году мы бегали во дворе налегке, часто босиком, домой заскакивали, чтобы выбежать через пять минут с горбушкой хлеба, посыпанной солью и натёртой чесноком. Откусывать давали избранным, приближённым. Наш знойный мир был необъятен: соседние бахчи, поля с развалинами глинобитных домишек. По весне всё вокруг полыхало волнами багровых маков, а руины кишели всякой опасной живностью, вроде скорпионов, которых мы ловили в банки и заливали спиртом – это было противоядием от будущих укусов.
Печать окружения, иначе говоря, печать местности, где мы растём и взрослеем, всегда настолько выразительна и несмываема, что, например, своих ташкентцев я опознаю буквально в первые минуты знакомства. В манере говорить, в жестах, в мимике у них наличествует (за редчайшим исключением) такой важный социальный витамин – «презумпция дружелюбия»: ненавязчивая и ненатужная готовность к разговору, к улаживанию спора, к эмоциональной отдаче. Не говоря уже о немедленном, как инстинкт, позыве накормить гостя. Это в нас впиталось узбекское гостеприимство – важнейший закон жизни народа.
Я твёрдо знаю: всё или почти всё, что есть сносного в моём тяжёлом характере, – это влияние многоголосой ташкентской улицы, точнее, ташкентского двора. Тот же двор воспитал в нас осторожность, бдительность и гибкость в разных передрягах. И потому, сталкиваясь в своих многочисленных поездках с представителями самых разных эмиграций (американской, израильской, немецкой и проч.), я ещё ни разу не повстречала ташкентца, который бы не держал ударов судьбы, не выстоял и, как следствие, не преуспел.
Впрочем, об этом уже написан, экранизирован и переведён на множество языков роман «На солнечной стороне улицы». Не хочется повторяться. Расскажу только вот о чём.
В конце 1945-го мой отец, демобилизованный младший лейтенант Илья Рубин, приехал в Ташкент к своим престарелым родителям – те были эвакуированы в Среднюю Азию из Харькова в начале войны. Он вышел из поезда на незнакомый перрон, миновал вокзальную площадь и пошёл по тихой улице в поисках нужного адреса. Заблудился в переулках среди саманных домишек, растерялся… и постучал в синюю калитку в глинобитном дувале чьего-то двора – просто спросить дорогу. Вышел пожилой узбек, увидел фронтовика, предложил подождать, ушёл и… вернулся с пиалой. Сказал: «Сначала попей чаю, сынок. Потом расскажу, как идти».
«Так меня встретил Ташкент, – говорил отец. – И вот уже сорок лет я об этом помню».
Я выросла среди людей, многие из которых после войны остались в Ташкенте – хотя могли бы вернуться туда, откуда были эвакуированы. Но по разным причинам не вернулись. Не только потому, что Ташкент – «город хлебный». Не такой уж он был и хлебный в военные годы: так же, как вся страна, голодал, стоял в очередях за жидкой мучной бурдой, затирухой, получал хлеб по карточкам.
Так вот, дело не в «хлебности» Ташкента и его жителей, а в душевной приёмистости, той самой терпимости к ордам голодных и не всегда симпатичных «квартирантов», что обрушились на город.
Достаточно вспомнить легендарного кузнеца Шомахмудова, который принял в свою семью и воспитал больше десятка разноплемённых сирот. Не знаю, хотелось ли ему этого; думаю, не мог не подобрать. Для нас, выросших после войны, эта история была привычно «школьной», почти официозной, её вспоминали на День Победы – местный такой символ гордости (помню, на эту тему и фильм был снят, «Ты не сирота!» назывался, в нём играла мамина ученица Лариса Лупиан, будущая жена Михаила Боярского).
Но однажды, уже взрослой, проходя мимо памятника тому кузнецу, я вдруг подумала: как же он всех кормил, этот человек, ведь у него наверняка и своих голодных ртов было достаточно? Как смог прокормить всю эту ораву – не месяц, не два, а годы, да ещё какие годы?!
Никакая это не «толерантность», это особый вид мужества, невозможность уклониться, деяние подлинной естественной доброты. Если хотите – да, народная этика Востока.
О проекте
О подписке
Другие проекты