Читать книгу «Наполеонов обоз. Книга 2. Белые лошади» онлайн полностью📖 — Дины Рубиной — MyBook.
image

Глава 2
Ангел мой, Петруша

Папка говорил: «Первая жена от Бога, вторая от чёрта, третья – от людей».

Ну, ему виднее, ибо он самолично прошёл все эти круги, с тремя-то жёнами…

Но и до того ему выпало покарабкаться из тёмного мешка – на свет, к нормальной семье и нормальной жизни. Потому как мать его, Ефросинья Николаевна, выйдя замуж в зажиточную семью – на свою мельницу и свою крупорушку, да на землю, да на вдоволь скота… – пошла рожать мужу каждый год как подорванная. Но дети отчего-то мёрли. Позже она рассказывала Татьяне, Надюшкиной маме (своей третьей окончательной невестке), что в те времена смерть младенца была явлением обыденным. Умирали почему-то, когда цвёл горох.

– По весне эпидемий больше, – замечала умная невестка, представляя себе этак свою Надюш-ку и вздрагивая от мимолётной картины: крошечный нежный младенец, угасающий на твоих руках.

– Да и не очень горевали, – вздыхала бабушка. – Свёкор говорил: «Не плачь, Фрося, ещё родишь…»

А вот папка, четвёртый по счёту, – тот не умер. Пережил и весну, и лето. Верно, значит, назвали его Петром – будешь, мол, камнем. (Не угадали: живучим оказался, это да. А каменным его сердце так и не стало. К детям всегда обращался: «Детки мои, ангелочки мои…»)

В ноябре их раскулачили – как оно в то время водилось: всё отобрали, из дому выгнали, разрешили взять в дорогу немного одежды и тулуп. Ещё семейную икону-заступницу Фрося вымолила взять, Казанской Божьей Матери: большую, на морёной доске писанную.

(Она потом всюду за ними следовала, родненькая берегиня, а сейчас в доме, уже в Вязниках, висит. Папка только очистил её, согласно реставрационному канону и собственному методу: перво-наперво луковым соком протёр. Пока работал, трижды подзывал Надюшку: обнимет её локтем за шею – руки-то в масле да в скипидаре, – привалит к себе и тихо так кивнёт на доску: «Смотри на неё; смотри на лик, доча: не насмотришься…»)

Из дому, значит, их всех выгнали, посадили на телеги, повезли на станцию. Потом доо-о-олго в грузовых вагонах куда-то везли, на станциях наружу не выпускали, да и куда – в стужу-то? Очень холодно было, и есть так хотелось – ужас!

А папка всё не умирал… Баба Фрося его грудью кормила и заворачивала во что придётся. Плакала всё время, не верила, что довезёт. И что там их ждёт! Ну, приехали: соляной рудник под городом Соль-Илецк, Оренбургская область. Семей пятнадцать спецпереселенцев набилось в заброшенный барак с прохудившейся крышей. И мужики мгновенно – топоры в руки – крышу починили-подлатали, печь продули. Тряпицами отделили в бараке место каждой семье, сколотили топчаны и лавки, стали жить – а куда денешься. И папка опять не умер!

Жизнь, конечно, ужасной была. Работа для мужчин одна: соляной рудник. Баба Фрося ещё рожала, но дети все умирали. А папка опять – нет! Рахитом болел, облысел, ноги кривые стали, но – не умер! Пётр! Камень – в основании… «Детки мои, ангелочки мои…»

Когда через семь лет дед умер прямо в шахте, бабушке Фросе начальство позволило вернуться в родное село, в Пировы Городища. Она и приехала к своему брату, а больше некуда было. Тот сестру с племянником принял, и, по сути, он-то папку и вырастил – дядя Иван, хороший человек. Зашибал, правда, как оно водится в деревнях, но тут уж сказать нечего.

А рос папка, понятное дело, сыном врага народа.

К старости, когда уже сильно болел, рассказывал про своё детство Надежде – младшей, любимой дочери – и плакал. Он вообще сентиментальным, мягким был – папка, особенно когда выпивал. Вспоминал, как на Новый год в школе подарка ему не дали. Тощий подарок был: пара карамелек, фунтик сахару, завернутый в газету. А и того не дали: сын врага народа!

В школе он проучился три класса и пошёл работать в колхоз, куда пошлют. Всю жизнь был до оторопи неграмотным. Руки золотые, всякие лаки-разбавители-краски-кисти знал, как отче наш, но вместо «счёт» писал СЫЧИЁТ. (Надежда потом помогала ему разные бумаги на работе в музее оформлять.) И вслух читал – медленно, чуть не по слогам. Но читать очень любил! И требовал, чтобы дети прилежно учились. Любимая присказка: «Учись, учись, мой сын! О, как сладок плод ученья!» Кто сказал?» И дети дружно должны были ответить: «Борис Годунов!»

Всегда что-то читал, потом рассказывал, советовал – что прочесть: «Алые паруса», «Повесть о настоящем человеке». В общем, эта его неразделённая любовь к книге, к учению передалась Надюшке какой-то необоримой страстью: вечная отличница и – как не раз повторяла их учительница по русскому и литературе: «врождённое чувство языка». Диктант или, скажем, сочинение какое – прямо удивительно: все запятые, тире, или что там полагается по законам грамоты, – все на своих незыблемых местах, а фразы такие длинные, ловкие и плавучие – особенно там, где о природе: облака плывут, грачи граят… – в общем, Надины сочинения учительница всегда перед учениками зачитывала вслух.

Так вот, насчет жён-то. От Бога, чёрта и людей…

Папка в колхозе так здорово себя показал – старательный был, смышлёный рукастый парнишка, – что председатель направил его в ФЗУ в Горький, плотницкое-столярное дело там постигать (которое позже папка возвёл на вершины виртуозного мастерства).

Армию, само собой, пропахал, как полагается – в Забайкалье, Дальневосточный военный округ… Вернулся домой с молодой женой. «Подцепил где-то на полустанке, – говорила баба Фрося. – С голодухи пал, с армейского перестоя». Однако девка оказалась – ничего, послушная и не выкобенистая… Лица её баба Фрося не помнила (хотя в одном из альбомов паспортная фотка валяется), – ибо с первой же беременности та – брык! – и умерла. Внематочная, да, – что поделаешь. Вот уж истинно: от Бога, только попользоваться Он ею не дал, себе забрал, от скупости, что ли, Господи прости! – прихватив вместе с едва зародившимся младенцем.

И вскоре папка опять женился (был он такой душевной нежности и склонности к семейным радостям, что один не хотел жить, не мог, сильно скучал); и звали эту самую вторую жену Тамарой.

Ух, какая женщина была: красивая, голосистая, и пела, и на баяне играла-разливала. Одним словом (это баба Фрося комментировала): «Не по зубам себе взял, вознёсся, вот и упал пребольнёхонько». Родился сын Кирилл, самый старший, и стала Тамара пропадать из дому. Попивала-погуливала… растягивала меха любому желающему. Баян, считала, всё спишет… От этих отлучек родила ещё сына – Дмитрия, и соседи судачили, что не от папки он, а так – от баяна… Неудачный сынок получился, психически больной, с тугой соображалкой. Но папка очень его любил, жалел и растил как своего. Да и красавец тот был: ресницы длинные, глаза чёрные. «Видать, какому-то проезжему грузину она сыграла», – замечала баба Фрося.

Потом родилась ещё сестра, Люба… И тут уж, бабка рассказывала, Тамара пошла вразнос по всем статьям. Сильно озоровала. Пропадала где-то сутками – может, в городе шлялась, может, с кем застревала в какой-нибудь воровской малине. Когда домой забредала – сутками буянила.

А папка работал, растил детей, ну и баба Фрося помогала.

И однажды заявилась Тамара домой совсем нехорошая: дикая, воспалённая, будто в белой горячке. Выволокла из красного угла ту самую икону Казанской Божьей Матери, что сопровождала бабу Фросю под Соль-Илецк да обратно, и – в поганое корыто, с грязной водой… Бабка аж взвыла от ужаса: Божью Матерь – в поганое корыто?!! Как это Бог стерпит?!!

И не стерпел: через неделю Тамару мёртвой нашли. Весна была, апрель, разлив… Пьяная, она, видать, оступилась и упала в овраг. Катилась до самого дна и там в грязной воде захлебнулась. В грязной воде, как в поганом корыте. Господи, прости её…

Остался папка вдовцом с тремя детьми. А было ему сорок лет.

Работал он тогда на ферме за всё про всё – плотником, возчиком, мужиком на хозяйстве; а Татьяна там же работала заведующей фермой. И случилась меж ними поздняя задушевная любовь, из тех простодушных любовей, что у всех на виду.

А чего скрывать-то? Вдовец и вдовица. «Третья жена – от людей…»

* * *

Тут и о маме Тане надо непременно встрять-рассказать. В Пировы Городища она попала в замужество: встретила в поезде молодого-распрекрасного парня и приехала к нему из той самой деревни Блонь, куда потом каждое лето, да и на зимние каникулы Надюшка ездила к бабушке «Якальне», где добрейший евангельский плотник-дед рассказывал ей про мальчика-бога в огненном шаре, где всё летнее и зимнее каникулярное детство она проводила под бабкину попевку о «рюмочке Христовой» – да так, что и по сей день рыщет по антикварным подвалам, разыскивая похожую рюмочку.

Да, про маму Таню рассказать надо непременно, потому как с неё начинается настоящая история их большой громокипящей семьи – ведь когда мама, заведующая фермой, обратила внимание на папку, многодетного вдовца, она и сама уже была вдовой с двумя детьми.

Распрекрасный парень, который «так меня любил, так любил: из дому не выйдет, пока не поцелует!» – никак не мог найти работу по душе. И пошла мама Таня доярить. А тогда как было: вручную доили, в группе больше двадцати ко-ров – труд адский. Родился брат Богдаша, а в доме крыша протекает – солома-то не черепица. «Дождь пойдёт – на Богдашу капает. Я его в другой угол перетащу… Так и кочевали мы с люлькой по всей избе». Потом опять забеременела. Когда шесть месяцев натикало, мужу неудачно и запоздало вырезали аппендицит. И не поймёшь сейчас: то была врачебная ошибка или распрекрасный её муж просто оказался совсем непригоден для жизни, так что и жизнь от него отвернулась… Начался у него перитонит, и буквально в два дня мама Таня, девчонка двадцати четырёх лет, осталась вдовой, беременной на седьмом месяце. Анечка родилась, никогда не увидев отца.

Страшно мама Таня тосковала… Ночью встанет к окну, смотрит на кладбище – оно прямо за окнами: вот она и кончилась, жизнь. Дальше – куда? С двумя-то детьми? Думала вернуться к родителям – в Блонь. Но посмотрит на свекровь, бедную: как её последней радости лишить? К тому же свекровь очень помогала детей растить, никаких ведь яслей-садиков в их деревне в помине не было…

Беда пришла, когда свекровь в одночасье померла: вот стояла, ложкой для Анечки кисель из кастрюли в чашку черпала – и вот она уже на пол осела: глаза стеклянные, не дышит, не отзывается, и вся в киселе…

Жалко, конечно. Жили они душа в душу, дружнее, чем с собственной матерью. («Якальна» – та всегда была характерной особой. Это в старости она помягчела и «рыженькую щекоталку» Надюху баловала. А в молодости детей своих ой как гоняла! – как помойных котов.)

Конечно, жалко хорошего человека; но, главное, Танино положение стало совсем беспросветным: у доярок труд ежедневный, без выходных и праздников. Коровы тебе отпуск не дадут: вымя не терпит. Три раза летом и два раза зимой бежишь на ферму как миленькая, что бы ни стряслось.

Вот так три года мама-Таня вдовой и прокуковала. Зимой детей запирала в избе, а летом их не запрёшь, тем более Богдашу – тот был озорником. Она его на улице вожжами за пояс к электрическому столбу привязывала, чтобы не убежал. Когда вырос, Богдан сам вспоминал и похохатывал: «Я вскочу и – бежать! А вожжи – бац! Натянулись – и держат».

С Анечкой соседки помогали – то одной, то другой подбрасывала. Потом отдаривалась, ясно дело. Через три года стала заведующей фермой: грамоты, орден, всякое такое прочее. Председатель при встрече руку жмёт и фуражку снимает. Приятно, конечно, и гордо… но ведь – молодая ещё, сердце не утихло.

А тут, значит, – папка, Пётр Игнатьевич, вдовец. У него у самого – трое, да, прикинь, Таниных двое. И ничего, прикипели друг к другу, объяло их поздней, тихой и благодарной любовью – открытой и улыбчивой. Третья жена – от людей… И не побоялись, свели всех в одну семью, да ещё родили Надюшку, последнюю, шестую-шуструю. «Чтобы для всех остальных стала кровинкой, – говорил папка, – родной, скрепляющей. Вот теперь у нас настоящая семья! – повторял. – Теперь Надюшка всех собой окружила и собрала».

Ругались, конечно, мирились, рядились, но и помогали друг другу: семья же. Мать всех держала в строгости, с годами её характер очень стал напоминать «Якальну». Но порядок в доме был – не попляшешь; ведь иначе нельзя, когда столько детей. Бывало, и подзатыльник отвесит, причём чувствительный. А вот папка на детей никогда руки не поднимал, никогда не бранился грубыми словами. Самое страшное ругательство: «Безобразники!» Это означало у него крайнюю степень раздражения и гнева; дети притихали мгновенно. И любимая присказка: «Дети мои, ангелочки мои…» – да с таким протяжным вздохом, точно сердце отдавал. Его так и в селе звали: «Ангел мой Петруша» – с улыбкой, но без насмешки, с уважением. Потому что руки у папки были золотыми: всем всё чинил, вытачивал детали, часы любые – что настольные, что настенные – запускал с ходу; совсем мёртвый хлам оживлял, как Иисус – Лазаря. В сарае во дворе у него все-все инструменты были, немало денег он на них угрохал. Татьяна иногда ворчала – мол, столько денег да столько времени бог знает на что гробишь! И всё же когда подарил ей на Татьянин день зеркальце собственной работы – кружевное, совершенно невесомое! – вот тут она и оторопела, и растаяла. Зауважала… и уже помалкивала.

Да они всей семьёй в город перебрались благодаря его золотым рукам! Перевозил он со станции прибывший для музея контейнер с мебелью. Стал помогать разгружать, и оказалось, столик один – туалетный, старинный, с зеркалом, и к нему стул такой заковыристый – прибыли в самом плачевном виде. Директор, Николай Сергеевич Скорохва-ров, в ужас пришел! За голову хватался, какими-то накладными-сопроводительными тряс, что-то требовал… Кричал: «Как я отчитываться стану?! Мебель драгоценная, подлинная, девятнадцатый век!»

А папка ему спокойно так: «Погодите расстраиваться, Николай Сергеич, дайте мне эту меблишку дня на три. Спорю, не заметите – где переломы были». И сделал! Главное, как всё сработал: новую ножку выточил, и так краску-лак подобрал – не отличишь от первородных!

Тогда директор и пригласил его на работу в музей. Сказал: «Соглашайся, Пётр Игнатьич, со всех сторон тебе выгодно».

«И что за должность, – поинтересовался папка. – Как называется?»

«Называется: «ангел-хранитель музея», – глазом не моргнув, отозвался директор. – Хочешь, в трудовую книжку так и напишу?»

Тут ещё повезло: уезжал в Москву давний приятель директора, продавал дом на улице Киселёва – место прекрасное, самый центр, сектор частной застройки. С одной стороны боязно: это ведь только кажется, что легко переехать из села, где прожил чуть не всю жизнь, в город, в дом, который люди тоже обживали своим многолетним теплом. А сараюшки, а сад, а хозяйство, а мастерская во дворе? Как их доставить – по воздуху перенести?.. Мама прямо на дыбы: куда ещё, зачем?! Чего тебе не хватает?! Но папка хитростью вывез её в город, якобы погулять-осмотреться, а гуляючи, притащил на Киселёва «только глянуть на домик». Глянули… и оба влюбились. И словно кто дирижировал этой замечательной переменой в их жизни, всё так быстро свершилось, что и оглянуться, и испугаться не успели: на удивление быстро сыскались покупатели на всё деревенское хозяйство (в те годы их живописный район уже начали присматривать москвичи, дома покупали под дачи, и по ценам почти московским. Так что обмен и в деньгах получился вполне подъёмным).