Второе наблюдение представляется в высшей степени точным, пусть временная перспектива, о которой говорит Веселовский, и относится к весьма далекому будущему. Дело в том, что сближение мотивов, форм и композиционных структур может происходить и происходит не только благодаря действию исторических факторов, но и в силу изменений, происходящих в интерпретации и семантизации произведений литературы и искусства, когда на первый план начинают выступать все более общие абстрактные моменты структуры и сигнификации. Достаточно было одной замечательной работы 1928 года Владимира Яковлевича Проппа «Морфология сказки» (см. далее), написанной под прямым влиянием теории мотивов и сюжетов Веселовского, чтобы самые различные и друг на друга непохожие содержательные фигуры литературного повествования вдруг сблизились, «слились» с функциональной точки зрения в самых разных произведениях и повествовательных жанрах. Так, орел, переносящий героя на себе из подземного царства в мир людей в волшебной сказке «Три царства – медное, серебряное и золотое» (Афанасьев, 128–130), оказывается функционально сходным с Пугачевым из «Капитанской дочки» Пушкина, выводящим героя на твердую дорогу. Оба выполняют роль так называемого (по Проппу) «помощного зверя». Более того, оказывается, что такого рода повествовательные функции и приемы характеризуют, по сути дела, любые нарративы, как показали работы, в частности, французских семиологов Альгирдаса Греймаса и Клода Бремона в 1960–70-е годы.
Что касается того, что литераторы и литературоведы всегда находятся внутри («в лоне», «в тисках»…) традиции, то здесь надо сделать несколько замечаний.
Внимательное наблюдение за историей литературы и искусства в ХХ веке показывает, что это действительно так, несмотря на всевозможные попытки эту традицию разбить, уничтожить, прекратить, заменить чем-то другим и т.п. Даже если взять самые крайние выбросы из традиции, типа искусства действия («action art»), безбуквенных или бесстраничных книг, беззвучных музыкальных пьес и т.п., то они, во-первых, получают знаковый смысл и raison d’être только в рамках (на фоне) традиции, а во-вторых, сами эти акты разрыва с традицией восходят к весьма определенным традициям типа ритуальных действ, обрядов посвящения и проч. Более того, следует обратить внимание на то, что эти процессы слияния, совпадения линий всегда сопровождаются расщеплением знаков, превращением целого знака или конгломерата знаков в беспорядочный набор фрагментов, а фрагментов – в цельные знаки. Могут меняться соотношения внутреннего и внешнего, замкнутого и открытого и проч. Пребывание внутри традиции вовсе не означает абсолютной неизменности значения и функции художественного произведения.
Дальнейшая судьба творческого наследия А.Н. Веселовского в России, а затем в Советском Союзе, а затем снова в России драматична и полна потрясений. Поскольку энциклопедизм и универсальность научных интересов и достижений Веселовского касались почти всех областей всемирной литературы, его реальное влияние практически никогда не прекращалось, чего не скажешь о других крупных филологах его времени, чье влияние иногда полностью сходило на нет. Даже то, что именно его имя было выбрано Сталиным и Ждановым в качестве жупела и пугала, не привело к полному истреблению живого наследства Веселовского, скорее – наоборот. Смерть Сталина и его устранение с идеологической арены привели к возобновлению и усилению интереса к научному наследию Веселовского.
Прямым учеником А.Н. Веселовского был романист В.Ф. Шишмарев (1875–1957). Его вклад в общую теорию литературы был достаточно скромен, при том, что конкретные исследования по средневековому французскому эпосу всегда глубоки и интересны. В истории русского литературоведения ХХ века он интересен тем, что первым из гуманитарных ученых получил в 1957 году тогда же учрежденную Н.С. Хрущевым – в противовес им же ликвидированной Сталинской премии – Ленинскую премию. Это событие, происшедшее через 11 лет после знаменитого доклада Жданова и постановления ЦК, в котором Веселовский подвергался громкой анафеме, знаменовало полную научную реабилитацию наследия великого ученого.
Еще более важно для развития этого наследия в русском и советском литературоведении то, что идеи и положения А.Н. Веселовского получили в двадцатом веке замечательное развитие, будь то в прямой форме, или в сочетании с идеями других видных русских и зарубежных ученых. Конец ХХ и начало ХХI века во многом можно считать временем настоящего возрождения идей А.Н. Веселовского, идей, которые он развивал вслед за Гете, который первым сформулировал мысль о всемирной литературе (Weltliteratur).
Из прямых продолжателей идей А.Н. Веселовского следует, в первую очередь, назвать академика АН СССР Виктора Максимовича Жирмунского, ученого, как и Веселовский, необычайного исследовательского диапазона, первооткрывателя новых научных дисциплин и горизонтов. Из многочисленных научных направлений, которые он указал, упомяну здесь восходящие к Веселовскому две крупные темы: одна – «Русская литература и Запад», другая – «Исследования в области евразийского эпоса». А.Н. Веселовский был одним из истинных первооткрывателей существовавших в Средние века интересных связей между эпическим творчеством, расцветавшим в западных литературах (особенно в романских и кельтских), и повествовательными жанрами древнерусской и других древнеславянских литератур (особенно литератур южнославянских). Этот период (начиная где-то с XII века и по век XVII) был в том, что касалось литературных связей, периодом очень богатым. Именно тогда активно циркулировали сначала в греческом оригинале (иногда восходившем даже к древнеиндийским первоисточникам) и в переводе на латынь, старославянский и новые романские, славянские и другие языки, многочисленные рассказы, сказки, новеллы, эпические романы, вроде истории Александра Великого, известной на множестве языков, в том числе и среднеперсидском («Искандер-Наме»), знаменитой «Киропедии», повествующей о детстве и юности великого персидского царя Кира, и т.д.
А.Н. Веселовский посвятил описанию и исследованию мотивов, сюжетов и героев этой, поистине тогда универсальной всемирной литературы значительное количество статей и книг. Постепенно его внимание двинулось и в сторону нового времени, где он оставил множество работ по генезису и истории Возрождения.
В.М. Жирмунский в своих первых крупных работах обратился к другой важнейшей эпохе, когда понятие «всемирной литературы» было только что сформулировано и концептуализировано – к эпохе романтизма и, особенно, немецкого романтизма. Мысль А.Н. Веселовского о том, что историю и содержание русской литературы невозможно рассматривать вне истории западной литературы, нашла свое конкретное развитие в книгах В.М. Жирмунского «Немецкий романтизм и современная мистика» (СПб., 1914) и «Религиозное отречение в истории романтизма» (М., 1919). В них была показана тесная связь, в частности, русского символизма, в лице таких его фигур, как поэты И. Коневской, А. Добролюбов, А. Блок и А. Белый, с миром религиозной мистики, из которой, по мнению исследователя, вышли немецкие романтики иенской школы (Клеменс Брентано, Людвиг Тик, Новалис). В этих работах замечательно внимание ученого к таким явлениям духовной культуры, как индивидуальный мистицизм, которые традиционно рассматривались академическим литературоведением, как лежащие на периферии генеральной линии развития литературы.
Книги В.М. Жирмунского о немецком романтизме и примыкавшие к ним немного более поздние работы о русском символизме и постсимволизме (особенно статья «Преодолевшие символизм») были в высшей степени влиятельны, особенно в самом начале двадцатых годов. Потом под все большим давлением тоталитарной ленинско-сталинской идеологии эти работы были преданы забвению, хотя их основные положения, особенно о трансформации религии в религиозность, а религиозности – в бытовое исповедание в ходе литературной эволюции от классицизма и сентиментализма к романтизму и символизму, а от них – к постсимволизму оставались, пусть в подспудном виде, неизменными и привлекательными как для исследователей, так и для еще бывших активными творцов эпохи Серебряного века, которые эти работы знали и ценили (особенно Анна Ахматова). Лишь после падения коммунистической идеологии, в девяностые годы и позднее, выявилось все значение этих мыслей В.М. Жирмунского для понимания культурно-исторической, и в том числе литературной, эволюции России и Советского Союза в двадцатом веке.
Дело в том, что В.М. Жирмунский в этих своих ранних работах о немецком романтизме и символизме ухватил одну очень важную черту этого движения и, вообще, исторического периода, связанного с романтизмом, – черту, которая, как представляется, ускользнула от внимания исследователей.
Речь идет о том, что новое время охарактеризовалось появлением весьма важного культурного явления, повлиявшего, как оказалось, на все историческое развитие, начиная с эпохи великих революций: выделение из семиотической системы религии очень общей и весьма диффузной религиозности, которая, в частности, оказалась главной формирующей силой европейского романтизма, особенно немецкого, о чем, собственно, и писал Жирмунский. Особенность такой религиозности в том, что она, будучи глубоко укорененной в традиционных религиях, совершенно не связана с ними формально, институционально и экзистенциально, но обладает при этом большой внутренней активностью и способностью к распространению. Эта новая религиозность превращается из, в основном, социального явления, зависящего от структуры функций в социуме, в явление индивидуальной онтологии человека и определяет тем самым его ценности, его поведение (как личное, так и социальное), но от социума новая религиозность при этом совершенно не зависит и социуму никак не подчиняется. Литература же, а особенно поэзия, становится основным медиумом существования этой религиозности. В.М. Жирмунский показывает главные направления этого процесса, рассматривая романтизм йенского и гейдельбергского периодов, а затем его трансформацию в символизм. Сам Жирмунский обозначает эту религиозность, не желая плотно ее связывать с традиционными формами и институтами религии, современной мистикой.
Для него было существенным обозначить именно этот мистицизм – представление об одухотворенности человеческого бытия, о его пронизанности Божественным началом – как творческую основу европейского романтизма; именно эту черту, а не то, что было принято описывать как сущность романтизма в традиционном (я бы сказал, прогрессистски ориентированном) литературоведении: представление об особом романтическом герое, о двоемирии (то есть расколе бытия на высший, «тамошний», и низший, «здешний» миры), о связанном с этим трагическом разладе бытия и культуры. Этот мистический, религиозный образ романтизма В.М. Жирмунский особенно четко видит в творчестве Фридриха фон Гарденберга (Novalis, Новалис). Добавлю к этому от себя то, что особенно ярко и впечатляюще новая религиозность выражена в романе Новалиса «Генрих фон Офтердинген», где нарисован новый миф, связывающий вместе веру, науку и историю, миф, обращенный в будущее, когда обожженная природа благодаря науке и самоусовершенствования человека становится навеки внятной человеку, и он научается понимать ее язык, отменяются земные законы пространства и времени, человек может свободно перемещаться в истории, и сама смерть исчезает.
Как я уже сказал, В.М. Жирмунский особенно отмечает именно поэзию, романтическую и символистскую, в качестве локуса и источника этой новой религиозности. Я хотел бы по необходимости бегло указать на некоторые важные черты этого явления и упомянуть об отдельных его рефлексах в более современной русской литературе и, соответственно, в русском литературоведении. Сущность этой новой религиозности состоит в том, что, в отличие от прежних «всплесков» религиозного чувства и бытия (скажем, в европейской Реформации), она не требует ничего из того, что было с такими «всплесками» связано исторически, – ни обращения к возможным собратьям по новому чувству, ни проповеди, ни объединения или отъединения от остальных. Более того, в своих наиболее чистых формах, как у Новалиса, эта новая религиозность стремится включить в себя формы и опыты религиозного чувства, обычно считавшиеся чуждыми и даже враждебными. Замечательными примерами возникновения такой новой религиозности можно считать мусульманские опыты Гете и Пушкина или еврейские мотивы у Байрона.
Эта новая религиозность замечательна тем, что она носит характер эмпатический (переживательный) и даже имагинативный (основанный на чистом воображении) и может быть основана на чистом наблюдении и воображении. Она вовсе не требует соучастия, участия, ритуала, партиципации. Я хочу подчеркнуть особую важность именно этого аспекта новой религиозности. Он может показаться как раз свидетельством поверхностности, легковесности этого мироощущения, но дело обстоит совершенно противоположным образом. Тот факт, что новая религиозность появляется в результате воодушевления чувствами, рождаемыми в процессе общения с природой, людьми, произведениями литературы и искусства, позволяет, во-первых, многим людям, самым различным, вне зависимости от их положения, социального, географического и исторического, проникнуться этими чувствами, а во-вторых, обеспечивает силу, органичность и искренность этой новой религиозности. Отсутствие иерархии, коммуникативных препон, а главное, свобода этих чувств, если угодно, их «безответственность», их непривязанность к конкретным экзистенциальным условиям обеспечивают их необычайную силу и привлекательность. Новая религиозность ничего не требует от человека, она ему ничего не навязывает, не заставляет его менять свою жизнь, но она придает ему ясность видения, способность непосредственно воспринимать природу, человеческие обстоятельства, строить свой прочный и независимый внутренний духовный мир.
Следует заметить, что так эта новая религиозность формируется на протяжении девятнадцатого века, и именно в литературе, искусстве, а потом и шире – в культуре вообще.
Если говорить о русской литературе, то эта новая религиозность проявилась – по-разному, но всегда достаточно сильно – в творчестве Пушкина и Лермонтова, в поэзии Тютчева и Фета и, конечно, в замечательной прозе Толстого и Достоевского. Я настаиваю на том, что это мироощущение есть именно религиозность, а никак не мистицизм, но также и не идеология. Религиозность здесь важна прежде всего потому, что это мироощущение нигде не теряет укорененности в традиционной религии, в данном случае в православном христианстве, в его традициях, в его символах, в его атмосфере. Именно поэтому здесь нельзя говорить ни о мистицизме, ни об оккультизме, хотя для творцов более позднего времени уже надо учитывать и эти валентности. Конечно, для этого более позднего периода можно обратить внимание и на все усиливающуюся и одновременно неоднозначную роль светской идеологии, особенно радикальной – социалистической и коммунистической. В тех случаях, когда идеология становится по-настоящему тоталитарной, приходится говорить об отмирании литературы в ее традиционном виде, поэтому ни о какой новой религиозности здесь не может идти речи. В других же случаях можно говорить об интересных формах симбиоза новой религиозности со светской идеологией. Я бы привел в качестве примеров такого, впрочем, весьма проблематичного, симбиоза доминирующей идеологии и новой религиозности творчество Горького и Маяковского, а позднее, скажем, совсем не похожего на них Паустовского, с той, впрочем, оговоркой, что и у Горького, и у Маяковского новая религиозность сильно трансформирована, а у Паустовского, наоборот, возвращается к традиционным истокам. Поэтому я никак не могу принять иногда встречающееся определение советской идеологии как «новой религии», «новой формы религии». Я вижу кардинальное различие «новой религиозности» от идеологии в сугубо социальном, прагматически ориентированном и мобилизационном по своей функции характере этой последней. Симбиоз социалистической (а позднее и коммунистической) идеологии и новой религиозности приводит к усилению и подчеркиванию индивидуального начала и ослаблению социальных моментов – как раз тех, которые определяют именно светский характер этой идеологии. Впрочем, сама партия всегда очень чутко воспринимала любое просачивание новой религиозности в свою идеологию и реагировала на это крайне агрессивно.
Что же касается различных морфизмов религии, возникающих в XVIII–XX веках, таких как масонство, спиритуализм, различные формы оккультизма, теософия, антропософия, New Age и т.д., то при всех кардинальных отличиях одного направления от другого, их всех объединяет то, что они все-таки хотят быть социально оформленной религией, либо заместив традиционные ее формы, либо существуя наряду с нею.
Возвращаясь к работам В.М. Жирмунского десятых годов ХХ века, заметим, что его тезис о кардинальной роли «современного мистицизма» в становлении романтизма и «неоромантизма» (символизма) позволяет увидеть как моменты структурного единства в литературе, особенно русской, после революции 1917 года, так и моменты разлома этой традиции – особенно в литературах современного Запада.
Теперь мы должны обратиться к другой важнейшей линии русского литературоведения конца XIX века, к фольклористике и теории литературы А.А. Потебни (1835–1891).
Если исходными концептами для А.Н. Веселовского были «мотив» и «сюжет», которые можно с самого начала обозначить как имеющие отношение к композиции произведения, то есть его форме, то для А.А. Потебни таким исходным концептом был образ, который он всегда рассматривал как конструкт содержания. Содержание Потебня понимал, прежде всего, как основанное на процессах, происходящих в поэтическом языке. Содержание поэтического произведения всегда выражено в образах, построенных по принципу сходности (метафора) или смежности (метонимия). Соответственно, для Потебни сущность литературы – в процессах, регулирующих появление и функционирование образов.
О проекте
О подписке