В тот день с восьми утра мы с Денисом ждали своего часа в предродовой палате. Боль, к счастью, оказалась сильнее страха – я смогла пересилить себя и вместе с мужем войти в роддом. Но там тревога вернулась, и процесс начал заходить в тупик: схватки то возобновлялись, то затухали. Даже капельницы не вносили никаких изменений, и врач смотрел на меня с немым укором, сокрушенно покачивая головой. Зато боль с каждым часом нарастала и вместе с тревогой сплавлялась в ад. К полудню осталось только одно желание – чтобы все поскорее закончилось. Появилась злость на Дениса: его «поддержка» сводилась к тому, чтобы во всем соглашаться с врачами и пытаться по их наущению воспитывать меня. В тот конкретный момент я хотела, чтобы он испытал хотя бы половину того ужаса, от которого корчилась я. Может, тогда бы понял, что нужно делать.
И все равно его присутствие, даже неумелые попытки помочь были огромным благом – они притупляли страх, который раздирал меня изнутри.
Нэлла никуда не торопилась – словно чувствовала, что эти двое, которые вот-вот должны стать родителями, ни к чему не готовы. Им бы поучиться, понять кое-что о жизни, разобраться с собственным детством, повзрослеть, а уже потом производить ребенка на свет. Но у природы свои законы: девять месяцев. Не важно, успели мама с папой достигнуть за это время осознанности или нет: расхлебывать все равно ребенку. Так что ее можно было понять.
– Ладно, – мрачно выдохнул врач во время очередного осмотра, – поехали так!
– Сама пойду, – огрызнулась я и, пошатываясь от страха, зашагала в родовой зал.
Денис был рядом, поддерживал меня под локоть и шепотом уговаривал быть вежливее с врачами. Только нравоучений мне в тот момент не хватало!
Персонал тревожно переговаривался. Свет бил в глаза. Боль разрезала тело на части. Денис топтался рядом. Нэлла притаилась.
– Выйдите за дверь! – бросил мужу врач, и тот со скоростью пули вылетел вон.
«Предатель, – стучало в висках, – сбежал, оставил меня одну». Страх тут же накинулся жаром в ушах и сердцебиением. Боль стала невыносимой, добавилась тошнота – такая острая, что терпеть ее оказалось невозможно. Родильный зал кружился вокруг меня, я ничего не видела, никого не узнавала, только мечтала скорее выбраться из всего этого. Пусть даже через собственную смерть.
Новая адская боль пронзила тело насквозь. «Черт, скальпель тупой», – услышала я сквозь морок. Попыталась вырваться, но они схватили и удерживали – стиснули руку, в которой торчала игла капельницы, прижали согнутые в коленях ноги, придавили к столу…
А потом все самое важное наконец произошло. И я не умерла, что было странно. Подняла воспаленные веки, увидела в руках акушерки крошечную Нэллу – она кричала и дрыгала ножками. «Нельзя дать жизнь, – подумала я тогда, – можно только отдать» – и на пару секунд отключилась в абсолютном блаженстве.
Страх утих. Боль улеглась.
Сейчас, спустя многие годы, я уверена, что роды – это психологический процесс. И готовность к нему начинает формироваться с раннего детства из отношений внутри семьи, из разговоров с мамой о будущих детях, из возможности понянчить младенца.
Не знаю почему, но в моем детстве не было разговоров о будущих детях. Мы не говорили о женщинах нашего рода, их опыте рождения и воспитания потомства. С четырех лет я всем на радость выбрала книги и ничем другим уже не интересовалась. Не играла в «дочки-матери», не нянчила пупсов – все это казалось глупостью и вызывало презрение: «пеленки-распашонки, сисишки-какашки, фу-у-у». Мама гордилась тем, что дочь такая «взрослая». Мы обе не понимали, что в этом нет ничего хорошего – ребенку нужны игры, которые тренируют будущее, нужно детство по возрасту. Единственная кукла, которую я навсегда запомнила, все мое детство пылилась на полке без дела. Я смотрела на нее с уважением и опаской: она была для красоты и для памяти о тете, маминой сестре, которая умерла от тяжелой болезни через несколько лет после моего рождения.
Я всегда слышала от мамы, что с детьми тяжело. Что, родив меня, она болела так, что оказалась между жизнью и смертью. Что младший братик чуть не умер в младенчестве, сразу после рождения. Что смертельная болезнь тети тоже была связана с деторождением. Я боялась беременности и родов настолько, что внушила себе: «И хорошо, что бесплодие, – лучше вовсе не иметь детей».
Подойдя к рождению собственного ребенка, я не сознавала, как сильно психологический настрой влияет на развитие малыша в период беременности, на родовую деятельность и сам процесс появления ребенка на свет. Это сакральное знание не передалось мне по наследству от старших женщин в роду. Я должна была справляться сама как умела со страхом и с новой жизнью. Типичная ситуация в современном мире: юные мамы остаются в своем неведении и неготовности совершенно одни. Нуклеарным семьям, в которых только родители и ребенок, нередко бывает тяжело с появлением первенца. У многих молодых мам нет возможности перенимать опыт и черпать у старших родственниц спокойствие. У некоторых не срабатывают гормоны, не включается материнский инстинкт. Но об этом не принято говорить, потому что стыд и позор: «Что это за мать такая?!»
Как будто собственного страха женщины мало для того, чтобы нанести ей и младенцу непоправимый ущерб. Нужно еще осуждение общества.
Одной из самых разрушительных установок для плода во время беременности и родов становятся мысли матери: «Я не хочу рожать». Очень часто дети, которых не ждали с любовью, которым «были не рады», показывают в будущем самое трудное поведение, много и тяжело болеют, словно продолжают бороться за жизнь. Первое звено привязанности оказывается ненадежным с самого начала.
Когда я открыла глаза, то увидела Дениса с Нэллой на руках. Тревога тут же вернулась – теперь я испугалась за жизнь ребенка. Почему мужу дали подержать дочку?! Он же не умеет, уронит! И еще больно кольнула эта несправедливость: не он рожал, не он тут мучился, а ребенка первым доверили ему. Отдайте мне! Наконец, крошечную, почти невесомую девочку положили ко мне на грудь. И только в это мгновение стало тепло и спокойно. Несколько минут блаженного счастья: все мучения закончились, мы обе живы. Вот она, моя удивительная малышка – утонченная, с выразительными карими глазами, с нежными веками в голубых прожилках. Крошечный носик, красиво очерченный рот. Ей было трудно, не лучше, чем мне, но она все равно сумела выдержать! Сильная девочка.
На мгновение гордость за нас обеих затопила меня.
А потом Нэллу забрали. И Денис тоже куда-то пропал. Без объяснений, не говоря ни слова и даже не попрощавшись со мной. Он не сказал: «спасибо за дочь», ничего такого! Просто исчез, как будто его и не было. Я опять осталась с врачами одна. И снова страх затопил меня. Почему никто ничего не объясняет?! Где дочка? Где муж? Я живой человек, мне нужно знать, что происходит! Но у врачей был собственный взгляд на вещи.
Доктор снова занял свое рабочее место и начал шить по живому, улыбаясь и болтая с акушерками. Помимо надреза тупым скальпелем, было еще множество внутренних разрывов. Передышка оказалась недолгой: снова все тело жгло будто огнем. Я впивалась ногтями в ладони, оставляя глубокие борозды, чтобы не закричать.
Почему все происходит так страшно? Почему рождение ребенка – это унижение и безразличие? Я не чувствовала себя человеком в родильном зале – я была плотью, производящей другую плоть…
Совместные роды дают женщине чувство безопасности. Снижают тревогу, когда она зашкаливает. Но состояние роженицы зависит от поведения партнера: он может помочь, а может по незнанию причинить боль.
– Все! – доктор с удовольствием распрямился и начал снимать перчатки. – Теперь – грелку со льдом на живот, и поехали.
Каталка мрачно громыхала по длинному полутемному коридору. Моя палата оказалась в самом конце – ни ординаторской поблизости, ни сестринской. Можно вообще сколько угодно орать в пустоту – никто не услышит.
Нянечка ловко застелила железную кровать застиранной до серости простыней с бледно-коричневыми, будто ржавыми, пятнами, кинула на нее зеленую клеенку, поверх – ветхую тряпку, видимо, служившую когда-то пеленкой. И приказала:
– Укладывайся.
Я приподнялась и неловко сползла с огромной каталки на панцирную сетку кровати. Та тут же прогнулась до пола. Боль от неловких движений усиливалась.
– Так. Не садиться – знаешь, – инструктировала она тоном надзирательницы, – никаких трусов не надевать. Найдем – долечиваться дома будешь. Прокладки свои нельзя. Будешь пользоваться этим.
Она достала из кармана своего халата непонятного цвета застиранные тряпки, сложенные стопкой. Хлопнула их на тумбочку и скрылась за дверью. От раздраженных инструкций последние капли самообладания испарились. Слезы ручьями потекли по щекам. Почему она так разговаривает со мной? Что я ей сделала? Я снова чувствовала себя так, словно мне пять лет, а воспитательница в детском саду распоряжается мной – разрешить надеть трусы или нет, дать ложку к обеду или заставить есть руками, шлепнуть по заднице тапкой или помиловать. Снова не человек, а объект.
Помимо боли, обиды и страха, я вдруг ощутила резкий голод, который стал выворачивать наизнанку желудок: ничего не ела со вчерашнего дня и не знала, куда подевалась моя сумка с вещами и ужином. Я же все заранее собрала. А Денис ничего не сказал, не объяснил, у кого искать свои вещи. Он даже не попрощался: бросил меня одну.
Ненавижу! Предатель!
Я лежала и плакала. С живота под спину холодными струями стекал растаявший лед из старой резиновой грелки. Надо убрать эту идиотскую штуку или она должна лежать на животе до утра? Никто не объяснил. А я не посмела спросить. Никому больше не было до меня дела. И до Нэллы не было тоже – я это точно знала. Куда они ее дели, зачем от меня унесли?!
До утра я не смогла сомкнуть глаз: лежала в железном капкане кровати и плакала. Мне было жалко себя. Жалко свою маленькую дочку. Я ненавидела весь мир и снова хотела лишь одного – умереть.
Мама, разлученная с ребенком после родов, может получить психологическую травму. На глубоком подсознательном уровне организм роженицы запускает установку: «если ребенок сейчас не здесь, не на моей груди, значит, он умер». Существует гипотеза, что разделение после родов может стать одной из причин послеродовой депрессии.
В семь утра появился дежурный врач. Женщина в белом халате брезгливо взглянула на скрученную в жгут перепачканную простыню, по которой я металась всю ночь, велела расправить постель и лечь на спину. Она стала чувствительно давить на живот, щупать его, рассматривать свежие швы, морщиться и вытягивать в недовольную нитку губы. Что там? Все плохо?! Под ее железными руками я снова расплакалась. Боль, унижение, страх, обида, нечеловеческая усталость.
Она взглянула на меня с презрением.
– Я не смогла уснуть, – пожаловалась, словно оправдываясь.
– Пустырник, – женщина покосилась на меня, – хотя когда кормишь грудью, нельзя.
Следом за врачом явилась вчерашняя нянька с недовольным заспанным лицом. Она швырнула на пол мою сумку с вещами и со злостью спихнула с кровати перепачканное белье. Потом раздраженно, с укором, начала перестилать постель, непрерывно и зло бормоча что-то себе под нос. Перевернула матрас, покрыла его другой застиранной простыней, снова кинула сверху зеленую медицинскую клеенку и поверх – древнюю тряпку. На подушку бросила провонявший хлоркой оранжевый сверток, как выяснилось позже, халат, и удалилась, волоча за собой ворох грязного белья. Наконец я смогла переодеться: достала из сумки чистое белье. Взяла с подушки жуткий больничный халат – свой, как и прокладки, оказалось нельзя. И стала ждать Нэллу, неловко пристроившись на краю кровати. Никто не сказал, когда ее принесут.
Минуты тянулись медленно. Секунды стучали в висках.
Наконец дверь распахнулась, и в палату ввалилась девица в коротеньком белом халате, из-под которого выглядывали внушительных размеров ляжки. На каждом локте она держала по младенцу.
Я сползла с кровати ей навстречу.
– Вот, держи своего!
Остановившись как вкопанная, я в ужасе смотрела на медсестру. Какой из двух убогих свертков, перемотанных ветхими дырявыми тряпками, мой, я понятия не имела.
– Машкова?
– Да-а…
– Вот, – медсестра ловко скинула младенца с правой руки на кровать, – первое, что ли, кормление?
– Да-а-а.
Я с тревогой смотрела на Нэллу, туго замотанную в больничную ветошь. Точно это она? Не перепутали? Заглянула в крошечное личико, рассмотрела веки с прожилками, аккуратный носик и узнала свою дочь. Она хмурилась во сне и недовольно морщила лобик. Слава богу, моя!
– А из дома пеленки принести нельзя? – Убогий вид малышки заставил сердце сжаться от жалости.
– Не положено, – медсестра заметила, как осторожно я прикасаюсь к ребенку. – Не бойся, бери смелее! Чай, она не стеклянная.
– Не знаю… И как только вы их сразу по двое носите…
– Да это что, – девица восприняла мои слова как комплимент и радостно ухмыльнулась, – раньше штуки по четыре носили! Только одна дурища не удержала: двоих на глазах у мамаш об пол и грохнула. Померли.
– Господи!
– Не боись, – успокоила она, – дуру ту давно уж уволили…
Что она говорила дальше, я не слышала. Страх за ребенка накатил гигантской волной, сердце застучало в горле. Боже, неужели это чувство теперь со мною навечно?! Сначала я боялась рожать, теперь переживала за дочь. Быть мамой – значит постоянно жить в страхе?
Медсестра вышла наконец из палаты, оставив нас с Нэллой наедине. Я долго смотрела на дочь, склонившись над ней. Она то хмурилась во сне, то морщила лобик, словно была чем-то недовольна. Потом я осторожно легла рядом с ней. Кровать предательски заскрипела и прогнулась, но малышка не проснулась. Набравшись смелости, я прижала ее к себе. Маленькая. Теплая. Моя. Она все еще спала, но, почувствовав меня, стала поворачивать головку из стороны в сторону. Я торопливо встала, взяла ее на руки и расстегнула халат. Буквально за пару секунд обнаружив то, что ей было нужно, дочка замерла с блаженным выражением на лице. Морщинки на лбу разгладились, она перестала хмуриться, а губы растянулись в непроизвольной улыбке.
Я была нужна ей. А она – мне…
Так, склеившись в единое целое, мы провели следующие трое суток. Разъединялись ненадолго, только когда меня вызывали в «перевязочную», чтобы в очередной раз обработать швы и за что-нибудь отчитать – то платок не так повязан, то шов плохой, то матка не сокращается – и потом снова сцеплялись. Когда меня не было рядом, Нэлла плакала. Я не могла сходить в туалет и душ, не могла прилечь и уж тем более о ночном сне речи не шло. На железной сетке, прогибающейся до пола, было страшно уснуть и задавить ребенка: дочка отказывалась меня отпускать. Она молчала только на руках, впившись деснами в грудь, пока я носила ее по палате.
Молока у меня то ли не было вовсе, то ли его катастрофически не хватало, но малышка ни на минуту не отпускала грудь. Иногда, утомившись, засыпала ненадолго на руках, но стоило сделать попытку переложить ее в бокс, который давно прикатили в палату, как поднимался истошный крик.
Базовая потребность новорожденного младенца – оставаться после родов с матерью единым целым, быть под ее защитой. Если она оказывается неудовлетворенной, у ребенка появляется тревожность и страх.
Мне никто не помогал. На вопросы врачи и медсестры не отвечали. Персонал не предлагал хотя бы на пять минут взять ребенка на руки, чтобы я могла принять душ. Объяснений – что делать, если дочку невозможно накормить – не было и подавно. Когда, обессилев от бессонницы и постоянного хождения по палате с ребенком на руках, я набралась наконец храбрости и подошла к педиатру с вопросом о питании, та встретила меня как клиническую идиотку.
– Кто сказал, что младенец недоедает?! – не оглядываясь, спросила женщина в халате.
– Дочка все время сосет грудь, – я опешила от такой формулировки вопроса, – и никак не может наесться.
– А-а-а, – докторша равнодушно продолжала копаться в бумагах. – Так вы не сцеживали молоко, просто так говорите?
– Что?! – Я не поняла.
– Господи, боже мой, – ее раздражение и злость больно хлестнули, – как можно знать, хватает молока – не хватает, если не сцедить и не измерить, сколько это в миллилитрах?
– Я не смогу сцедить, – пролепетала я, – она все время сосет. Мне сцеживать нечего.
– Послушайте, женщина, – докторша наконец повернулась ко мне, – по-моему, вы сами не знаете, что вам надо. Завели ребенка, а делать ничего не хотите! Безответственные мамаши пошли.
На этом аудиенция была окончена. Я шла обратно по коридору, кое-как передвигая ноги – тряпичная прокладка между ног выскальзывала, ребенок на руках выгибался, нечеловеческая усталость клонила к земле – и ревела в голос. Они не верили моим словам. Им не было дела до того, как мы с Нэллой себя чувствуем. Им было легче отделаться – внушить мне, что я тупая и не понимаю собственного ребенка. И глубоко плевать на нас обеих.
Преступление против жизни – внушать матери, что она не чувствует и не понимает своего ребенка. Легко доказать обессиленной родами женщине, что она «плохая мать». Трудно потом с такой установкой растить маленького человека и добиваться благополучия ребенка.
О проекте
О подписке