Сказанное выше, разумеется, не означает, что все как одна хорошие бедные девочки были такие вот, готовые безоглядно отдаться плохому мальчику под гипнозом его (на самом деле не его, а родительского!) житейского антуража и якобы изысканных манер.
Нет, конечно же! Но плохой мальчик выбирал себе именно таких. И думал, что всегда так будет. Всегда будет несколько влюбленных мовешек, а он знай себе будет тыкать пальцем: «Сегодня – ты. Если будешь хорошо себя вести». Ну, не прямо вот так, открытым текстом, но смысл все равно такой.
В общем, плохой мальчик воспринимал хорошую девочку как функцию, как роль, как лужайку, на которой можно резвиться, срывая цветы удовольствий.
Но при этом сам нечувствительно, но опасно для своей души превращался в точно такую же функцию, роль и лужайку. В декорацию.
Тому были подтверждения. Однажды плохой мальчик подслушал разговор о себе. Одна хорошая девочка спросила другую, тоже хорошую:
– Говорят, тебя видели с ПМ, правда?
– Правда.
– Ты у него была?
– Была.
– Он тебе нравится?
– Не знаю, – ответила хорошая девочка хорошей девочке. – Что значит нравится?
– Ну, в смысле влюбилась?
– Да ты что… Так, просто как будто в театре побывала, и все.
Плохой мальчик понял, что он тоже, оказывается, был актером в чужом спектакле. Кусочком фантазий хорошей бедной девочки. А не господином момента, владыкой вечности и повелителем чувств.
Проще говоря, он снился хорошей девочке.
Он был не он, а ее сон.
Потому что ей нужно было не только изящество манер и красота обстановки. Ей зачем-то нужны были слезы и расставания. Обида и отчаяние. Одиночество и стыд.
И она сновидела плохого мальчика – вот таким.
А он с бездумной готовностью сновиделся.
Ну, а потом пришли плохие (в том числе богатые) девочки и навешали плохому мальчику по первое число.
– За что? – спрашивал он, пытаясь увернуться.
– А за то, что играл всякие глупые роли! – беспощадно отвечали плохие девочки.
Превратился ли он в хорошего мальчика?
Не знаю. Но он стал как-то внимательнее к людям. В том числе и к себе. Научился отличать свой сон от чужой яви. И наоборот.
И это уже кое-что.
– Прости. Не надо, – сказала Анна Сергеевна, когда он взялся за застежку на юбке.
Хотя они уже полчаса обнимались, сидя на диване в ее квартире.
А до этого целый час сидели в кафе напротив.
Получилось, что он специально догулял ее почти до дома. Он знал, где она живет. Знал, что она живет одна. Она сама рассказывала.
Потому что до этого они два месяца встречались, ходили по улицам, заходили в разные места попить кофе. Сначала рядом. Потом под руку. Потом за руку, мучая друг другу пальцы. Целовались – сначала при прощании, легко. Потом по-настоящему. Но все никак не решались.
Ему почему-то было трудно.
Анна Сергеевна была очень хороша. Даже странно, что не замужем. Ах, да. Собака. Вернее, собаки. У нее с детства была какая-нибудь псина. От простой овчарки в девятом классе до дорогущей мастинихи сейчас. До этого была ротвейлерша, очень хорошая. Она держала сук и продавала щенков. Не только для денег. Ей нравилось. А мужчинам – нет. Она простодушно рассказывала, как ей сделал предложение богатый человек, заводчик бразильских фил. Она не захотела. Было что-то деловое. «Вот беда, – смеялась она. – Одни от меня бегали из-за собаки, другой ко мне прибежал из-за собаки… Ты ведь не такой? Ты не боишься собак? И не разводишь собак? Честно?»
Дмитрий Дмитриевич был обыкновенный немолодой дяденька.
– Что с тобой? – спросил он, стараясь быть ласковым и терпеливым.
– Прости, – сказала она. – Давай не сегодня, ладно? Ты понимаешь?
Она виновато улыбнулась, взяла его руку со своей талии и поцеловала в ладонь. Он чуть стиснул ее лицо.
– Не сердишься? – шептала она. – Я, конечно, могла сказать раньше, но было бы жутко по́шло.
– Не переживай, – сказал он. – Все нормально.
Ему вдруг стало удивительно легко.
Пора было идти. Она открыла дверь кухни. Толстая мастиниха лежала на полу, глядела красными глазами.
– Нэсси, попрощайся с Дмитрием Дмитриевичем!
Собака тяжело встала, он погладил ее шелковистые уши.
Вышел из подъезда, сбежал со ступенек. «Глупо и смешно, – подумал, а может, и вслух проговорил он. – Но зато я не изменил жене!»
Он уселся в левое такси, сказал веселому таджику свой адрес. Тот лихо взял с места. Старая машина дребезжала. На перекрестке замигал желтый.
– Прорвемся! – крикнул таджик и газанул.
Дмитрий Дмитриевич зажмурился. Потом открыл глаза. В светлом тумане летела собака Нэсси. У нее были крылья. Анна Сергеевна летела рядом.
– Можно я с вами? – спросил он.
– Нельзя, – сказала она и исчезла.
А что такое измена? Чем же этот Дмитрий Дмитриевич с ней занимался два месяца? Неужели измена – это только прямой и непосредственный секс?
Конечно же нет. Особенно с точки зрения умных и тонко чувствующих людей.
Хотя есть другие люди, которые считают: да, измена – это постель. Прочее же – так, на грани дозволенного. Знаете, их тоже можно понять. Потому что граница нужна: «Вот это измена, а это – нет». Иначе придется считать, что всякий, кто глядит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с ней в сердце своем. То есть изменял своей жене (это же, в наш век равноправия полов, мы должны применить и к женщине: глядела на мужчину с разными чувствами и мыслями – изменяла).
Но тогда получается совсем смешно: если всё (любой взгляд) – уже измена, то граница начинает ездить туда-сюда – и становится нетрудно доказать обратное. Убедить себя и окружающих, что в некоторых обстоятельствах прямой непосредственный секс не является изменой.
Мы знаем, что такое абсолютно лысый человек. Тот, у которого нет ни волосинки. Но что такое абсолютно лохматый – непонятно. Ясно, что такое развратный человек. Тот, который беспорядочно занимается сексом с кем попало. Но неясно, что такое целомудренный человек. Потому что нельзя доказать, что его ни разу не посещала какая-нибудь шаловливая мыслишка.
Нет четкой грани между лысым и плешивым, плешивым и редковолосым, пышношевелюрным, заросшим до бровей. Хотя по краям все вроде понятно – лысый и волосатый. Но! Где тот волосок (десять, сто, триста волосков), выпадение которого превращает лысеющего в безоговорочно лысого?
Мужчина (или женщина) расстался(лась) со своей подругой(другом). И через год встретил(а) другую(ого). Сошелся(лась) с ней(ним). Это в порядке вещей, нормально, обычно, привычно.
Хорошо. А через полгода? Тоже вроде ничего. А через три месяца? Пусть. И через два пусть. И даже через месяц – тоже пусть. А вот назавтра? Или через полчаса?
Где граница?
В наших осуждениях и самоутешениях, вот где.
«Ей же, Господи, Царю! Даруй ми, грешному, зрети своя прегрешения и не осуждать брата…» (с) преп. Ефрем Сирин.
Итак, границу между изменой и не-изменой мы устанавливаем сами. «По месту», как говорят деревенские плотники.
Case study. Вроде про другое, но на самом деле – про то же самое.
Мой старый товарищ, эмигрировавший довольно давно, рассказывал о своих успехах в Америке. Он говорил мне: «Я журналист, работаю по специальности; у меня дом в центре Вашингтона, из окон виден Капитолий; у меня в гостях собираются русские интеллектуалы и бизнесмены». Красиво, даже немножко завидно. Умеют же люди устраиваться. Правда, у него блестящий английский и он очень общительный человек.
Оказавшись в США, приезжаю к нему в гости.
Ужасающий район. Мотоциклы, помойки, шпана. Один дом рядом заколочен, другой – обгорел и тоже пустой. Дом сам по себе крохотен, душен, сыр и неудобен. Таунхаус. То есть дом – лишь потому, что не квартира, не «апартмент». Капитолий действительно в окне сияет. Что да, то да. Южный склон холма – самый плохой (черный, пардон!) район. Работает человек в какой-то служебной многотиражке, редактирует должностные инструкции. Видел я, наконец, этих интеллектуалов и бизнесменов: несчастные люди. Хотя формально среди них есть и преподаватели, и предприниматели.
Вот и вопрос, господа читатели и писатели, студенты и аспиранты, доктора и фельдшеры, леди и гамильтоны: насколько истинным (или ложным) является утверждение «Я журналист, работаю по специальности; у меня дом в центре Вашингтона, из окон виден Капитолий; у меня в гостях собираются русские интеллектуалы и бизнесмены».
Ни слова неправды. Но каждое слово – вранье.
«Если это так, значит, это так, даже если потом все люди станут говорить, что это не так!» (G. Frege, Grundgesetze der Arithmetik {Paul’s Ausgabe, Jena, 1893}. Vorwort, S. XVI)
Однако ведь станут говорить… Смеяться будут…
Есть знаменитая картина Тициана «Любовь Земная и Любовь Небесная». Интересно, что Небесная Любовь – обнаженная, а Земная – одета в платье. Только цвет оборки у одетой и цвет ленты у обнаженной объединяет их. А также очень похожие лица. Я бы даже сказал, одно лицо.
Настоящая (она же Большая) любовь похожа на родину эмигрантов. Она всегда была. Она есть кусок прошлого, который носят на груди в заветных ладанках и о котором сочиняют стихи навзрыд. Нужна разлука: без нее нет ни любви, ни родины. Родина здесь и сейчас – это пошлый пыльный городок, работа-зарплата. Любовь здесь и сейчас – комок быта и секса, привычки и злости, вечной привязанности и вечного недовольства судьбой. Зато потом – потом-потом-потом! – это становится Любовью (или Родиной). С очень-очень Большой Буквы.
Но это слишком трагично.
Как я назову свое переживание – мое дело. Имею право. Конечно, по поводу моего чувства кто-то другой (третья сторона, как говорят юристы) может чувствовать по-своему. И тоже будет в своем праве. Но поглядите: в петровском воинском уставе сказано: «Солдат есть имя общее, знаменитое. Солдатом называется первейший генерал и последний рядовой». То же – без долгих рассуждательств – я скажу и о любви. Все ее проявления – и самые легкие и нежные, безответственно детские и радостные, взрослые, глубоко-многосторонние и серьезные, и самые трагичные, и реализованные, и нет, и утонченный секс, и грубая духовность, и что вы только хотите, включая полнейшую дрянь и грязь, – это все она, она, она. Эрос. Который, по меткой записи тов. Сталина на книжке М. Горького, побеждает Танатос.
Почему? По трем причинам. Первая – общефилософская. Любовь существует в своих проявлениях, и никак иначе. Другого способа пока не придумано. Хоть я и любитель Платона, мне слабо верится, что где-то там, в занебесье идеалов, полощется Большая Любовь Как Таковая, и ею можно полюбоваться и использовать ее как мерку.
Вторая причина – скорее гуманитарная, правозащитная. Если человек считает свои чувства любовью – значит, так тому и быть. Нельзя человеку в этом отказать. Мне жалко блудниц и блудников, что любовь повернулась к ним (или они ее развернули к себе) вот этакой стороной. Но они любили. Хоть часочек. Бог любви и над ними простер свои крыла – ну, а какое перышко из этих крыл выпало, это уж как получилось…
И наконец. Хороши бы мы были, если бы говорили себе: то, что сейчас переживаю, мое стремление и восторг, мое желание и моя нежность – это не любовь, это гормональные процессы плюс культурная коррекция. Мне так не нравится.
Когда я первый раз приехал в Америку, меня особенно поразил чай. Точнее говоря, тот факт, что его подавали в пакетиках. Ну, в дешевых кафе, в офисе, в студенческой компании – это понятно. Но даже в приличном ресторане приносили чашку с кипятком, в которой болтался, закрашивая воду рыжим цветом, пакетик на шнурке. Я очень любил хорошо заваренный чай, и мне казалось, что пакетики – это неправильно.
О проекте
О подписке