Читать бесплатно книгу «О» Дениса Александровича Грачёва полностью онлайн — MyBook
image
cover

Он пожал её руку – и та, как бы мстя за невнимание к её владелице, изумила его, оказавшись столь мягкой и тёплой, что осень, начавшая было поджаривать воздух свежевыпеченным морозцем, как-то померкла перед ней. И всё-таки он быстро справился с этим ознобом новой, наслоившейся поверх старой нежности: второпях улыбнувшись Олесе, одной рукой обхватил Кирилла за плечи и потащил к выходу из вокзала. Обхватил, сказал я, потащил к выходу, и конечно же, эта простота, как и любая простота, оказалась лукавством, поскольку в это же самое время он каким-то задним, боковым, ограниченным, но оттого ничуть не менее важным сектором обзора постоянно был сосредоточен на той молодой женщине, семенящей покорно за ними следом, чьё узкое тело укутывала пегая куртка, чьи движения поражали мягкостью, будучи как бы добавочно обёрнутыми райски нежной материей, чей голос, произнёсший незамысловатое «здравствуйте» (и это главное, этим-то словом и нужно было открывать каталог прелестей!), тих, но бархатист и терпок, словно весеннее утро в Поднебесной.

Однако хватит, чёрт возьми, падишахского дастархана, где слова подаются под столь густым кукишем поэтического масла, что просто с души воротит, хватит и этого стернианского волчковерчения; буду писать вот так: Они вышли из вокзала. Они, эти трое, курсировали меж таксомоторов, отыскивая самый дешёвый. Они, эти двое, отговаривали другого, того, которого только что привёз московский поезд, взять за свой счёт первое попавшееся такси. Они нашли самого дешёвого. Торговались¹, торговались²… торговалисьⁿ – и нашли. Сложившись, как швейцарские ножи, втиснулись втроём на заднее сиденье. Тронулись. Медленно выкарабкивались из автомобильного стада (оно было плотно сбито), потом поехали быстро. – Вот так-то: чем короче фраза, тем отчётливее проступает в ней поэзия, чьи семена, словно верные личарды, соприсутствуют каждой складке, каждой морщинке и впадинке охватившего нас бытия, и если посмотреть на этот мир с изнанки, со стороны Бога, то мы, конечно, увидим вожделенное небо в алмазах – ведь с того края, где маета шустрого нашего мироздания прозрачней июльского воздуха, благосклонный и яростный Наблюдатель заметит лишь мерцание поэзии, и трудно, ох как трудно ему каждый раз при взгляде на эти сияюще-невидимые просторы сдержать сладкий укол гордости за ладно сделанный труд. Ну что за старомодное умствование, поморщился Пётр, что за белиберда лезет в голову; но, несмотря на всю ту неловкость, которой отдавали мысли и толки такого порядка, он с глухим удовольствием следил сквозь автомобильное стекло, захватанное пыльными пальцами дождя, как отвлечённая грёза, облюбовавшая себе особенно романтическое нейронное гнёздышко в творожке черепной его коробки, на глазах перековывается в стройные каменные линии хорошо знакомых улиц и проспектов, волновавших его, как отменные стихи. – Однако ж невозможно камню длиться вечно: камень открывает Литейным мостом то ли каверну, то ли цезуру посреди своего стройного тела, и только здесь Петру становится вдомёк, что весь этот путь, оказывается, был вымощен реактивной, разноцветной болтовнёй Кирилла, и лишь Нева, двигающаяся неустойчиво, словно желе на блюдце, открыла ему как бы клапан в реальность, которая, добросовестно выполняя вменённые от века обязанности, сразу посы́пала мелочью:

–…Ты просто не представляешь, Петя, как они мне все осточертели, как я устал от их идиотских звонков и писем. Кирюша, сходи туда, узнай то, а нельзя ли куда-нибудь пристроить на работу вот этого? Ну ладно, скрепя зубы соглашаешься: ведите – и как лист перед травой является собственной персоной вот этот. Лёгкий огнь над кудрями отнюдь не пляшет, зато в глазах – бездна родной нашей, дубовой пронырливости, ещё в ранней юности за два с полтиной приобретённой в универмаге «Луч». Ну ладно, устраиваешь горемыку на испытательный срок заполнять пустые клеточки в какой-нибудь немудрящей программе. Через полмесяца – звонок: Кирилл, кого ты нам подсунул, твой «способный парень» только и делает, что сидит в чате с такими же способными парнями из обеих столиц, товарищами по совместному курганскому детству, а во дни особо напряжённых запарок звонит с предупреждениями о том, что на работу он не явится по причине сногсшибательной головной боли. Чёртов Курган, бить тебя – не добить сосновой дубиной! Бежал-бежал я от тебя, кропил-кропил святой водой воспоминания о тебе, чтобы отделаться от этого гадкого хлама, но ты меня и здесь достанешь! О наказание! И этот гондон (Ох, только и выдавила из себя молчавшая до сих пор Олеся, с преувеличенной скорбью упёршись в Кирилла зелёным взглядом, но тот нетерпеливо отряхнул взгляд рукой и продолжал со сладострастным нажимом: – и этот гондон) ещё звонит после того, как его вышибли к чёрту под грохот канонады, и обиженным голосом заявляет, что Федька с Егоркой за тысячу у-е в месяц не торопясь перекладывают бумажки в какой-то священной конторе, а он обязан был не жалея живота своего зарабатывать грыжу за жалкие четыреста – нет уж, говорит это гладкокожее и двуногое, дудки, не на таковского напали… О поганая дыра, как же я тебя ненавижу! – прогремел Кирилл и столь неистово вознес к небу розовый свой, овальный кулак, что чуть не отправил в нокаут крышу такси, уже съезжавшего с моста.

– Ну хватит, Цицерон, Курган расположен вовсе не там, – миролюбиво заметил Пётр и одновременно – то есть совершенно в тот же миг – услышал, как Олеся тихо произнесла: «сокол». Невозможно тихо произнесла, надо бы переспросить, подумал Пётр, но не переспросил, потому что и Кирилл вдруг замолк, поджав губы и выглядывая исподлобья в сторону удаляющейся Невы, и потому что его собственная внимательность, как жало, вонзилась в неустойчивую точку, которая в предвечернем трепещущем воздухе кружила над водой косо и плавно, мерно и порывисто – словно бы, действительно, своими манипуляциями над воздухом, беременным сырыми тенями, настраивая на себя чужое беспризорное внимание. Большой Петербург, полинявший в преддверии ночи, Литейный и видимый в отдалении Троицкий мосты, и невидимая в ещё более далёком отдалении Москва, огромная, что твой Сатурн, а за компанию с ними – всё пространство, заселившее собой этот мир, повисло на этой косокрылой точке. Сокол двигался по невидимым скатам и взмывам, спускаясь отточенно с горки и потом как-то боком, отвергнув прежний лёт, вплывая в другое – особое, птичье – измерение, перпендикулярное свинцовой Неве. Но увы – такси было ярым и почти неистовым в своем стокилометровом беге, жёлтая машина шибко вращала колёсами, воротя морду к серым, бледно-серым окраинам – Шувалово, Парнас, Медвежий стан, Лаврики (о, как утробно, звуком расстроенного орга́на, звучат эти имена!) – и, удаляясь от реки с её тревожно-свободным запахом, по мере того как силуэт сокола мерк на полотне памяти, можно было вообразить, что он, в своей виртуальной редакции беспёрый и сияющий, увенчал собой этот город, который (– и здесь мы переведём дыхание, чтобы осечь то пронзительное чувство, что пыталось навязать нашему перу неврастенический бег —) недоумевает, что же делать ему с этой бесполезной соколиной милостью, что же делать с сим сверкающим венцом, изготовленным из чистого чуда?

– Стоп, – сказал Кирилл, двумя пальцами дотронувшись до плеча шофёра. – Остановитесь на минуточку здесь.

Он тяжело, молча перебрался через Петра и, на ходу запахиваясь в расстёгнутую куртку, побежал, пританцовывая, к придорожной будке. Мутный какой вечер, глядя ему в спину, подумал Пётр, – паскудно-переливчатый.

– Ох, какое холодное! Надо же. Идиотка, на улице дубак, а она до сих пор пиво в холодильник засовывает.

– Ничего, выпьешь, страдалец.

– Ну, Петька, того ли мы с тобой ещё не выпивали, – сказал он и, откинувшись на сиденье, гулко рассмеялся.

Чокнувшись бутылками, они одновременно выпили зябкого пива, чей холод, перенятый передними зубами, сделал те ноющими, стеклянными. Но и в этом подземном трепетании зубной боли, наслоившемся на плавное ускорение, взятое таксомотором, Петру вновь почудилась гармония, которая искоса, нелинейно обогащала все его чувства, начиная с первого шага на питерскую почву. Теперь они пили горькое пиво, болтали взахлёб, а скорость, воспользовавшись той всегдашней нежной таинственностью, которой обладает первая ночь по приезду в большой город, расцвела пурпурным цветком, скорость благоухала сиренью и жимолостью, и это благоухание воронкой втягивало в существо их разговора и вечернюю свежесть, и синие, опалённые сумерками силуэты тополей, и бедные, скучные, одинаковые дома, днём привыкшие к позору собственной убогости, но вечерами как бы из ниоткуда получающие прилив гордости, и человека со старым, почти седым журавлём, мелькнувшим в освещённом окне, – человека, который сидя у окна читал журавушке книгу ещё до того, как мимо пронеслось жёлтое такси, и продолжал своё неторопливое занятие гораздо после исчезновения этого мимолётного механического призрака: «Поэтому перевес в споре о причинности в пользу воззрений Юма, что в причине нет ничего, кроме постоянной последовательности»5, – внятно, по-стариковски, выговаривал человек слова́, хотя был ещё довольно молодым, хотя и одиноким тридцатипятилетним субъектом мужского пола, пока журавль, зевнув, не сказал укоризненно: «Ну, будет, Данька, уж полночь близится, продолжим завтра».

– Кирюша, дай отхлебнуть глоточек, – тихо сказала она, как-то по-особенному вкрадчиво трогая Кирилла за рукав куртки.

– Глоточек? – недоуменно спросил Кирилл, словно бы проснувшись из цветастого разговора в обыденность жизни, но тут же стряхнул с себя остатки метафизической лёгкости, не успевшие улетучиться после остановки в конверсации, и совсем другим, будничным тоном ответил: – Конечно, бери. – Сказал – и, осёкшись, пожал плечами: – Нет, всё кончилось – я и не заметил.

– Возьмите у меня, – проговорил вдруг Пётр и прибавил тем тоном, во глубине которого оказалось погребено непредусмотренное и оттого неприятно обжёгшее Петра лукавство: – Уж не побрезгайте.

Олеся боком и мимоходом посмотрела на него, отвернулась к окну, торопливо пряча какое-то выражение лица, так и оставшееся неизвестным человечеству, однако, справившись с этой внезапной мимикой, обернулась и совершенно серьёзно молвила:

– Давайте на ты, Пётр? Ладно? Раз и навсегда… А теперь – пивка.

– Ну что же ты ругал девушку? Пиво-то тёплое, – странно улыбаясь в никуда, произнесла она и легонько ткнула Кирилла локтем в бок.

– Да мы за это время тридцать пять парсеков отмахали: уже остыло, – пожал тот плечами и вдруг порывисто расхохотался, тиская Петра за локоть: – Эх, и здорово, что ты здесь!

Авто сбавило ход, на ощупь оползая невесть какие омуты, уготованные ему боковой сумеречной улицей, пару раз подбросило и поймало в ладони жмущихся друг к другу пассажиров и наконец, переваливаясь, вползло в просторный двор, чьим щедрым простором пользовались зарешечённый детский сад (с пряничными избушками, железными крокодилами, слонами-горками) и размашистая помойка с лучшим, вследствие роскошной многообразности его, мусором на свете. Смутные люди водили на невидимых поводках призраки собак, и призраки кричали и кашляли, словно подвыпившие японцы. Ох, как мягок всё-таки воздух, оборачивающий к нам все звуки внутренней, нежной стороной, как легка поступь вечера, какой неодинокой выглядит здесь, в Питере, бледная, бело-янтарная луна!

– Сюда? – спросил водитель тихо, словно кого-то боясь разбудить.

– Сюда! – возопил Кирилл, вылезая, расправляясь, вдыхая, полной, грудью. – Сюда! – громогласно повторил он, когда выходил из лифта, указывая перстом на обитую клёном жидкокофейную дверь, и неожиданно приглушённым голосом добавил… вернее, промолчал, быстро-быстро примеряя очевидно неприятной мысли такие и эдакие словесные одёжки, а потом, наспех что-то подобрав, добавил: – Только, знаешь, Петя, у нас ведь там бультерьер, так что ты, это, поначалу поосторожней, а то он очень по-разному воспринимает гостей.

– Да что ты, Кирюша, – ласково ответил Пётр, – я буду кроток, как кролик. Я дойду до последних рубежей смирения.

«Убью сразу же, как только гадина раскроет рот», – спокойно решил он и мысленно погладил тёплую, теплей телесного, рукоятку браунинга под мышкой.

Каллиграфически выверенными полукружьями Кирилл завращал ключом, сосредоточенно прислушался к последнему, влажному звуку, с которым язычок был втянут замкóм, и медленно-премедленно, затаив дыхание, стал приоткрывать дверь, которая к этому времени уже вошла в роль, перестав быть дверью, чтобы стать неумолимой преградой, дщерью несокрушимости, Вратами, и двигалась тяжело, с каким-то готическим прищуром, как в фильмах ужасов. Кирилл осторожно просунул нос в образовавшийся проём, в котором покамест безмолвие мешалось, меняясь местами, с пыльно-серыми громадами неопознанных фрагментов интерьера, – просунул даже не весь нос целиком, а лишь его побледневший кончик, затем тугие крылья ноздрей, твёрдую переносицу и, пока его голова с напряжённо-буддийской аккуратностью предатора погружалась в разверзающуюся щель, Пётр машинально пощипывал подбородок, стискивая его между большим и указательным пальцами, но одновременно с каким-то злорадным удовольствием высокоточно чувствуя другим большим пальцем ребристую теплоту пистолетной рукоятки. «А жалко, что нет», подумал он, совершенно безо всякого сожаления, через полминуты; «как жалко, жалко, жалко, что нет», подумал он через месяц, уминая отчаянным усилием воли теснящиеся на самом верху горла рыдания, – когда уже неважно было то и это, когда уже неважно будет, как говорить о человеке, поскольку что ни скажешь – всё выйдет невпопад, или даже печальней – всё уйдет в «молоко», как уходят в бесплодную белизну любые, самые точные и проникновенные слова под воздействием центробежных сил чернейшего уныния.

– Да ладно, Петька, дурак я, дурень! – захохотал Кирилл, загрохотав открываемой рывком дверью. – Нет у нас никакой собаки. На хрена она нужна, собака – эти млекопитающие только с~ горазды, а толку от них чуть!

И он продолжал говорить ещё что-то, непрерывно и нараспев, пока скидывал нетерпеливо, словно старую кожу, прохладную от вечерней сырости куртку, пока по щербатому паркету вышагивал прямо в ботинках на кухню, и уже оттуда, из сумеречных теснин незажжённого света пел чушь приглушённым голосом пророка. Но внимание у Петра располагалось сегодня как-то чуть сбоку ото всего происходящего, сконцентрировавшись на менее элементарной, но более зернистой материи блуждающих интуиций, и слова Кирилла свистали невпрок – они огибали ушные раковины и соскальзывали прямо в сердце, переставая быть словами и становясь сиянием бессловесного щебета. Ну и хорошо, ну и неважно, где там щебечет слово – в умной раковине уха или же в умнейшей стратосфере человеческого тела, которую ещё во времена оны учёные птеродактили назвали душой, – важна лишь его походка, важен фасон этого слова, или, точнее, фасонистая его способность стать своим для человеческих чувствований, которые без нашего ведома, без пределов и берегов равномерно разлиты по человечьим нашим, кургузым телам.

– Холодненькая, – воскликнул Кирилл, ею победно потрясая. – Специально перед тем, как выйти встречать тебя, положил в морозильник. Ну давай, Петюша, как встарь, из горлá, а то сердце изболелось по веселью.

Он сноровисто отвернул ей горлышко, и лёгкость сноровки, которая всегда легче пуха, так рассыпала невидимые диезы по нотному стану здешней, коридорной импрессии, что хруст надламываемой шейки разом перебрался в мажорную тональность. Пётр поймал себя на мысли, что и ему давно хотелось вот так же, в неосвещённом коридоре – который, впрочем, пока мысль мыслилась, щелчком Олесиного пальца сделался освещённым – залихватски хрустнуть пробкой на ледяной водочной бутылке. Заранее жмурясь, он отпил один и другой резкий глоток, с трудом настраивая тёплое, домашнее горло на ледяной водочный камертон…

…– Ну и пусть живут в своей идиотской подлости, – говорил собеседник, для чего-то цепляясь за его рукав плохой рукой, из которой спирт уже извлёк все шарниры, – и не надо их пускать в столицы. Ну что, расскажите мне ради Бога, делать в Питере Вовке Толмачёву, если родные мамка с папкой и родные друганы – плоть от плоти Кургана – всю жизнь учили его только зависти, тупости, механической работе локтями и животной ненависти к любой особи, для которой в жизни есть хоть что-то посложнее разговоров о ценах на жильё и видеокассет со Шварценеггером? Зачем импортировать сюда этих гомункулов вкупе с их провинциальными тёмными углами? Они ведь не умеют – то есть физиологически не умеют – переезжать налегке, они всегда норовят протащить с собой и свой тёмный провинциальный угол, чтобы было где лелеять квасной местечковый патриотизм. Да, приехали в центра́ и мы с тобой, и ещё столько-то и столько-то народа нашего склада, но ведь – заметь – стóит пришвартоваться крепко и начать обрастать добришком, как тут же подтягивается из родных курганов и совершенно невообразимый балласт, который в отчем городе только и мог, что награждать нас, чудиков, презрительными улыбками; не просто, по-казачьи так, в лицо презирать нас, а именно что за спиной за нашей усмехаться мнимой нашей убогости. И едут, и едут, и бьют холопьи свои, подлые поклоны, и так же втайне презирают нас…

Бесплатно

0 
(0 оценок)

Читать книгу: «О»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно