Хотя Холмс пообещал «ярко освещенное кафе», Джеймс ждал, что это окажется полутемная забегаловка в узком закоулке. Однако Холмс привел его в «Кафе де ля Пэ», очень близко к гостинице Джеймса на пересечении бульвара Капуцинов и Пляс-дель-Опера в Девятом округе Парижа.
«Кафе де ля Пэ» было одним из лучших заведений в городе; изысканностью убранства и числом зеркал с ним соперничала лишь Опера Шарля Гарнье на другой стороне площади. Джеймс знал, что кафе построили в 1862-м для постояльцев соседнего «Гранд-отель де ля Пэ» и что настоящая слава пришла к нему во время Всемирной выставки 1867 года. То было одно из первых парижских зданий с электрическим освещением, но – как будто сотен или тысяч электрических ламп мало – яркие газовые фонари с фокальными призмами по-прежнему бросали лучи света в огромные зеркала. Генри Джеймс десятилетиями сторонился этого места хотя бы потому, что – согласно расхожей парижской фразе – отобедать в «Кафе де ля Пэ» значило непременно столкнуться с друзьями и знакомыми, настолько оно было популярно. А Генри Джеймс предпочитал сам выбирать, где «сталкиваться» с приятелями.
Холмса будто вовсе не смущали многолюдье, гул разговоров, десятки лиц, повернувшихся к ним, как только они вошли. На прекрасном французском мнимый норвежец попросил у метрдотеля «всегдашний столик», куда их и провели – к маленькому круглому столику в наименее шумной части кафе.
– Вы бываете здесь так часто, у вас есть «всегдашний столик»? – спросил Джеймс, когда они остались одни – насколько такое возможно средь шума и суеты.
– Все два месяца в Париже я обедал здесь не меньше трех раз в неделю, – ответил Холмс. – Я видел десятки знакомых, клиентов и бывших коллег по расследованиям. Никто из них не обратил внимания на Яна Сигерсона.
Джеймс не успел ответить: подошел официант, и Холмс бесцеремонно сделал заказ на двоих. Остановившись на довольно хорошем шампанском, он, возможно по причине позднего часа, выбрал обильный ужин для посетителей Оперы: le lièvre en civet, pâtes crémeuses d’épeautre, а к нему a plateau de fromage affinés и тарелка la figue, l’abricot, le pruneau, en marmelade des fruits secs au thé Ceylan с biscuit spéculos и на десерт mousse légère chocolat.[2]
Джеймсу не хотелось есть. Его деликатный желудок еще не оправился от потрясений прошедшего часа. Более того, он не любил зайчатину – тем более в густом мучнистом соусе – и совершенно не хотел фруктов. Что до шоколадного мусса, Джеймс как-то переел его в детстве, когда отец привозил их во Францию, и с тех пор не переносил на дух.
Он промолчал.
Ему безумно хотелось узнать, как Холмс – этот дешевый уличный шарлатан – угадал, что в табакерке находится прах Алисы, однако Джеймс скорее умер бы, чем задал такой вопрос в людном общественном месте. Да, за звоном посуды, говором и смехом посетителей никто бы их не подслушал, но дело было в другом.
Покуда они пили вполне неплохое шампанское, Холмс спросил:
– Вы читали мой некролог в «Таймс» два года назад?
– Друзья мне о нем сказали, – ответил Джеймс.
– Я его читал. Газета была трехнедельной давности – я тогда находился в Стамбуле, – но мне удалось ее раздобыть. Ее и последнее интервью бедного Ватсона, где тот рассказал, как я погиб в Рейхенбахском водопаде, сражаясь с «Наполеоном преступного мира» профессором Джеймсом Мориарти.
Генри Джеймс предпочел бы молчать, но понимал, что обязан исполнить свою роль вопрошающего.
– Так как вам удалось пережить то ужасное падение, мистер Холмс?
Холмс рассмеялся и стряхнул крошки с пышных черных усов.
– Не было никакого падения. Никакой схватки. Никакого «Наполеона преступного мира».
– Профессора Джеймса Мориарти не было? – спросил Джеймс.
Холмс издал смешок и промокнул губы белой льняной салфеткой.
– Боюсь, что да. Он целиком и полностью вымышлен в моих целях – в данном случае ради моего исчезновения.
– Однако Ватсон сообщил «Таймс», что Мориарти написал книгу – «Динамика астероида», – настаивал Джеймс.
– Она тоже выдумана мною, – ответил Холмс, самодовольно улыбаясь в черные сигерсоновские усы. – Такой книги никогда не было. Я рассказал о ней Ватсону, чтобы придать его будущим сообщениям для прессы и отчету о событиях, предшествовавших Рейхенбахскому водопаду, – этот отчет опубликован недавно под названием «Последнее дело Холмса» – некое… как вы, сочинители, это называете?.. жизнеподобие. Да-да, то самое слово. Жизнеподобие.
– Но не могло ли случиться, что люди, прочитав об этой книге в многочисленных отчетах о вашей смерти, попытаются ее найти, хотя бы из чистого любопытства? И если ее нет, вся ваша история о Рейхенбахском водопаде рухнет.
Холмс со смехом отмахнулся:
– О, я подчеркнул Ватсону, а тот в свою очередь газетчикам, что книга состоит из высшей математики и совершенно нечитаема. Если не ошибаюсь, мои слова были буквально следующие: «В этой книге он вознесся на такие высоты чистой математики, что в научном мире, говорят, нет специалиста, который способен ее прочесть и понять».[3] Это должно было охладить любопытных. Кроме того, я сказал Ватсону, что прославленная книга Мориарти – прославленная лишь в узких математических кругах – издана таким мизерным тиражом, что добыть экземпляр крайне трудно, а может, их и вовсе не сохранилось.
– Значит, вы сознательно солгали другу про этого… этого «Наполеона преступного мира»… чтобы доктор Ватсон повторил ваши измышления прессе? – спросил Джеймс, надеясь, что сыщик услышит лед в его голосе.
– О да, – с улыбкой отвечал Холмс. – Именно так.
Джеймс некоторое время сидел в молчании, затем сказал:
– А если бы от доктора Ватсона потребовали дать показания под присягой… возможно, в связи с расследованием вашего исчезновения?
– О, такое расследование закончилось бы уже давно, – ответил Холмс. – Как-никак, с Рейхенбахского водопада прошло уже два года.
– И все же… – начал Джеймс.
– Ватсону не пришлось бы лгать под присягой, – перебил Холмс, выказывая легкое нетерпение, – поскольку он искренне верил, что Мориарти был, как я рассказал ему во многих подробностях, Наполеоном преступного мира. И так же искренне Ватсон верил, что я впрямь погиб вместе с Мориарти в Рейхенбахском водопаде в Швейцарии.
От этих слов Джеймс заморгал, несмотря на все усилия казаться невозмутимым.
– Вы не раскаиваетесь, что солгали лучшему другу? Газеты сообщали, что за время, прошедшее с вашей… с вашего исчезновения, у доктора Ватсона скончалась жена. Так что теперь, вероятно, несчастный оплакивает смерть жены и лучшего друга.
Холмс положил себе на тарелку еще конфитюра.
– Я не просто солгал, мистер Джеймс. Я отправил Ватсона в погоню за мифическим Мориарти – через Англию и Европу – к тому самому водопаду, из которого никогда не извлекут ни мой труп, ни труп профессора Мориарти.
– Чудовищно, – сказал Джеймс.
– Это было необходимо, – проговорил Холмс без обиды или нажима. – Понимаете, мне требовалось исчезнуть. Исчезнуть без следа и так, чтобы убедить человечество – или, по крайней мере, ту малую долю человечества, которая выказывала интерес к моим скромным приключениям, – в своей гибели. Сильно ли в Лондоне скорбели при известии о моей кончине?
Джеймс вновь заморгал. Он подумал было, что вопрос задан шутливо, однако загримированное лицо Холмса оставалось совершенно серьезным.
– Да, – сказал он наконец. – По крайней мере, я так слышал.
Холмс ждал. Затем проговорил:
– Отчет Ватсона о Рейхенбахском водопаде, его рассказ «Последнее дело Холмса», был напечатан в «Стрэнде» лишь три месяца назад – в декабре девяносто второго. Однако меня интересует общественная реакция двухлетней давности – когда газеты впервые сообщили о моей смерти.
Джеймс подавил вздох.
– Я не читаю «Стрэнд», – сказал он. – Однако мне говорили, что в Лондоне молодые люди носили траурные повязки – и при первом сообщении о вашей смерти, и этой зимой, когда вышел рассказ доктора Ватсона.
Джеймс и впрямь избегал бульварного чтива, случайных научных фактов и светских сплетен, которые публиковал «Стрэнд». Однако его младшие друзья Эдмунд Госс и Джонатан Стерджес читали журнал и оба несколько месяцев носили траурные повязки в память о Холмсе. Джеймс находил это нелепым.
Шерлок Холмс доедал мусс и улыбался.
Генри Джеймс, все еще страшась, что разговор, дай Холмсу волю, вернется к содержимому табакерки, сказал:
– Но для чего было устраивать такую мистификацию, сэр? Зачем предавать вашего доброго друга, доктора Ватсона, и тысячи ваших верных читателей, если вас не преследовало опасное тайное сообщество во главе с Наполеоном преступного мира? Что вами двигало? Один лишь извращенный каприз?
Холмс отложил ложку и посмотрел писателю в глаза:
– Желал бы я, чтобы все было так просто, мистер Джеймс. Нет, я решил инсценировать свою смерть и полностью раствориться, потому что путем собственных умозаключений… путем индуктивного и дедуктивного процесса, сделавшего меня первым сыщиком-консультантом мира, обнаружил чудовищный факт. Факт, который не только заставил меня в корне изменить жизнь, но и привел сегодня к Новому мосту с целью ее окончить.
– И какой же факт… – начал Генри Джеймс, но тут же осекся, осознав, что вопрос был бы совершенно неприличен.
Холмс сухо улыбнулся.
– Я обнаружил, мистер Джеймс, – сказал он, подавшись вперед, – что я – не реальная личность. Я… как бы сочинитель вроде вас это назвал? Все улики неопровержимо доказывали, что я – литературный вымысел. Творение какого-то писаки. Выдуманный персонаж.
Теперь Джеймс нимало не сомневался, что перед ним сумасшедший. Что-то выбросило этого Шерлока Холмса – если он и впрямь был тем Шерлоком Холмсом, с которым писатель познакомился четыре года назад у миссис О’Коннор, – за хрупкую грань реальности.
Однако нездоровая правда была проста и пугающа: Джеймса заворожила мания Холмса, и ему хотелось узнать о ней больше. Он подумал, что это блестящий сюжет для будущего рассказа, возможно, о прославленном писателе, который воображает себя собственным персонажем.
Холмс заказал коньяк – не слишком удачный выбор после шампанского и поздней трапезы, – и теперь оба пили в молчании, пока литератор готовился задать свои вопросы. Внезапно на террасе кафе по другую сторону широкого танцпола, за которым они сидели, поднялся шум. Десятки людей вскочили, мужчины кланялись, многие аплодировали.
– Это король Богемии, – сказал Холмс.
Генри Джеймс подумал было не возражать сумасшедшему, однако тут же отбросил эту мысль.
– В Богемии нет короля, мистер Холмс, – твердо произнес он. – Это принц Уэльский. Я слышал, что он обедает тут время от времени.
Холмс, не удостоив августейшую компанию вторым взглядом, отпил глоток коньяка.
– Вы и впрямь не читали ни одного из отчетов доктора Ватсона в «Стрэнде»?
Прежде чем Джеймс успел ответить, Холмс продолжил:
– Один из первых опубликованных рассказов о наших приключениях – если Джон Ватсон и впрямь был хронистом или автором этих рассказов – назывался «Скандал в Богемии» и повествовал о щекотливом деле. Бывшая примадонна императорской оперы в Варшаве шантажировала очень известного члена некой королевской фамилии, угрожая отправить родителям его невесты фотографию – свидетельство… э-э… романтической неосторожности. Ватсон со своей всегдашней осторожностью придумал «короля Богемии» в неуклюжей попытке скрыть подлинную личность августейшей особы, то есть принца Уэльского. По правде сказать, тогда я помог принцу выпутаться из неприятностей уже во второй раз: первый был связан с потенциальной оглаской карточного долга. – Холмс улыбнулся над краем коньячного бокала. – Разумеется, никакой «императорской оперы в Варшаве» тоже не существует. Ватсон хотел скрыть, что речь идет о Парижской опере.
– Вы своей чрезмерной откровенностью сводите скрытность Ватсона на нет, – заметил Джеймс.
– Я умер, – ответил Шерлок Холмс. – Покойникам скрытничать ни к чему.
Джеймс взглянул на принца Уэльского в толпе смеющихся и кланяющихся денди.
– Поскольку я не читал… э-э… хронику вашего приключения со «скандалом в Богемии», – тихо произнес он, – могу лишь догадываться, что вы добыли у авантюристки компрометирующую фотографию принца.
– Да, и весьма хитроумным способом. – Холмс рассмеялся в голос, чего средь шумного кафе вроде бы никто не заметил. – А затем эта женщина выкрала ее у меня обратно, подменив собственным портретом.
– Иначе говоря, вы потерпели поражение… – начал Джеймс.
– Да, – ответил Шерлок Холмс. – Полное. Сокрушительное. – Он отпил глоток коньяка. – На протяжении моей карьеры очень мало кому удавалось меня обставить. И никогда – ни до, ни после – женщине.
Джеймс отметил, что последнее слово было произнесено с величайшим презрением.
– Это как-то связано с вашим недавним открытием, что вы нереальны, мистер Холмс?
Высокий человек напротив Джеймса потер подбородок.
– Наверное, следовало бы попросить вас называть меня Сигерсон, но сегодня мне все равно. Нет, мистер Джеймс, давняя история принца Уэльского и его бывшей пассии – гори она в аду – никак не связана с причинами, по которым я осознал, что, пользуясь вашими словами, «нереален». Хотите узнать эти причины?
Джеймс колебался лишь секунду или две.
– Да, – сказал он.
Холмс поставил пустой бокал и сцепил над скатертью длинные пальцы.
– Все началось, как многое в жизни, с обычных домашних разговоров, – сказал он. – Те, кто читал хроники доктора Ватсона в «Стрэнде», знают – из того, что тот сообщил о себе по ходу изложения событий, – что в тысяча восемьсот восьмидесятом году его перевели из Пятого Нортумберлендского стрелкового полка, стоявшего тогда в Индии, в Шестьдесят шестой Беркширский пехотный полк. Двадцать седьмого июля того же года Ватсон был тяжело ранен в сражении при Майванде. Много недель жизнь доктора висела на волоске, ибо его ранило большой свинцовой пулей из джезаиля – длинного кремневого ружья, каким обычно бывают вооружены афганские мятежники, – и пуля эта, или, правильнее сказать, жакан, причинила тяжелые внутренние повреждения. Однако Ватсон выжил, несмотря на жару, мух и примитивный медицинский уход, – продолжал Холмс, – и в октябре тысяча восемьсот восемьдесят первого был отправлен в Англию на военном транспорте «Оронтес».
– Я не понимаю, как это доказывает или опровергает… – начал Генри Джеймс.
– Терпение, – сказал Холмс, поднимая длинный палец. – Рана от афганской пули была у Ватсона в плече. При разных обстоятельствах – в турецких банях, а также когда мы вместе переплывали реку в одном из моих… приключений – я видел уродливый шрам. Однако у Ватсона не осталось после войны других шрамов.
Генри Джеймс ждал. Подошел официант, и Холмс заказал для обоих турецкий кофе.
– Пять лет назад – в восемьдесят восьмом, я запомнил дату – шрам у Ватсона на плече внезапно стал пулевым ранением, на которое он жаловался – в том числе печатно, – в ноге.
– Не могли ли это быть две разные раны? – спросил Джеймс. – Одна в плече, другая в ноге? Возможно, второй раз его ранили в Лондоне, во время одного из ваших приключений.
– Вторая афганская пуля? – рассмеялся Холмс. – Выпущенная в Лондоне? Неведомо для меня? Очень маловероятно, мистер Джеймс. Добавьте к этому два факта: Ватсон ни разу не был ранен в приключениях, которые описал, и – что меня особенно заинтриговало – рана на его плече, ужасная паутина шрамов с заметным входным отверстием посередине, полностью исчезла, как только он начал говорить и писать о ране в ноге.
– Очень странно, – произнес Джеймс. Про себя он гадал, что делать, если этот Холмс – очевидно, сбежавший из приюта для душевнобольных – впадет в буйство.
– Далее – жены доктора Ватсона, – продолжал Холмс.
В ответ на эту околесицу Джеймс лишь поднял бровь.
– Их у него слишком много, – сказал Холмс.
– Так доктор Ватсон двоеженец?
– Нет, нет! – рассмеялся Холмс.
Принесли кофе. На вкус Джеймса он был чересчур горький, но одержимцу, судя по всему, понравился.
– Они возникают и пропадают – насколько я понял, в зависимости от того, нужно ли сочинителю, чтобы Ватсон жил со мной в доме двести двадцать один бэ по Бейкер-стрит. А их имена меняются произвольно, мистер Джеймс. То Констанция. То Мэри. То безымянная супруга. То снова Мэри.
– Женам случается умирать, – заметил Джеймс.
– Да, благодарение Богу. – Холмс согласно кивнул. – Однако, как правило, этому что-нибудь предшествует – болезнь, например, – и в любом случае вдовец потом некоторое время скорбит. Однако Ватсон, добрая душа, просто снова переезжает ко мне, и мы участвуем в приключениях бок о бок. Я хочу сказать, в промежутках между его мифическими женами.
Генри Джеймс прочистил горло, но не нашел что сказать.
– Есть еще странный факт касательно самой нашей квартиры, – вещал Холмс, не замечая явных намеков собеседника, что разговор тому уже прискучил. – Я живу – мы с Ватсоном живем – в доме двести двадцать один бэ по Бейкер-стрит практически с нашего знакомства в январе восемьдесят первого.
– Здесь есть какой-то парадокс? – спросил Джеймс.
– Когда зимой – весной девяностого и девяносто первого года у меня возникли, а затем и умножились сомнения, – очень тихо произнес Холмс, – я пошел в контору городского землемера и посмотрел новейшие планы нашего квартала. В девяносто первом, через десять лет после того, как мы поселились в доме двести двадцать один бэ, Бейкер-стрит заканчивалась домом номер восемьдесят пять.
– Невероятно, – пробормотал Джеймс.
– Но главное, – продолжал Холмс, будто не слыша его, – что заставило меня сомневаться в собственном бытии вне вымышленных страниц, – это смутность, непроработанность, пустота между расследованиями. Как если бы я жил… существовал… лишь когда распутываю очередное дело.
– Не может ли это объясняться вашей… э-э… приверженностью к наркотическим веществам? – спросил Джеймс.
Холмс рассмеялся и со звоном поставил чашку на стол.
– Так вы все-таки читали о моих приключениях в «Стрэнде»!
– Нет, не читал, но, как я уже упомянул, мои молодые друзья читали. Помню, один из них говорил, что вы часто вводите себе… кокаин, я не ошибаюсь?
Джеймс прекрасно помнил, с каким восторгом Эдмунд Госс рассказывал о наркотической зависимости Холмса. Писатель еще подумал тогда, что Госс и сам экспериментирует с кокаином.
О проекте
О подписке