Могу упомянуть нескольких таких пациентов. Один из них носился в раздолбанных «жигулях» по всему району на бешеной скорости, пока у него не отказали тормоза и он не влетел в остановку. Погибли все, кто на ней находился. Он же сам оказался на операционном столе перед Лаврентьевым и тот несколько часов скрупулезно «боролся за его жизнь». Это была тяжелейшая операция для хирурга. Я не раз замечал, что у него уже все члены начинает сводить судорогой. Медсестра не отнимала от его лба вату, чтобы пот, струившийся по лбу потоком, не заливал глаза. В результате жизнь победила. Только ненадолго. Водитель, оказавшийся без машины и ставший пешеходом, скоро сам попал под колёса, когда с горя напился. Лаврентьев тогда сильно сожалел, что не успел ему ещё раз помочь.
Или другой случай. Один из так называемых «братков» держал дома злющую бойцовскую собаку, которая одна стоила нескольких подельников в тёмных делах. Выгуливал её, как водилось тогда, без намордника. Так что однажды она вцепилась ему в горло. Уж не знаю как, но другие «братки» или же сердобольные соседи, не знаю точно, разжали псине челюсти и привезли пострадавшего в больницу. Эта операция была едва ли не тяжелей той, что описана раньше, потому что все части его трахеи Лаврентьеву пришлось собирать, как пазл. «Жизнь» и на этот раз восторжествовала. Но, лишившись собаки, этот гражданин сделался беззащитным, так что вскоре его самого зарезали в пьяной драке.
А многочисленные «братки», которых Лаврентьев регулярно штопал по двадцать человек в день? Они хотели жить? Сначала я просто сомневался в этом, но затем это переросло в уверенность. Если человек хочет жить, он не станет носиться в состоянии опьянения в ржавой железной коробке, когда на дороге полно людей, которые, в отличие от него, хотят жить. Если человек хочет жить, он не будет ради развлечения размахивать во все стороны ножом или лезть к морде огроменной собаки, которая им же и воспитана в злобе и полной неадекватности. А хотят ли жить люди, которые вкалывают в себя яд, разрывающий их изнутри и превращающий их самих в рабов, для которых смерть стала единственным удовольствием? А хотят ли жить люди, которым триста пятьдесят тысяч раз говорили, что водка превращает печень и мозг в гнилую жижу, а сигареты – лёгкие в огромный чёрный камень?
Потому все размышления Лаврентьева о том, что человек поддаётся отчаянию, а потом он одумается, казались мне радужным самообманом. Хоть я, впрочем, и не исключал возможности того, что человек может «одуматься». Все они иногда «одумываются», разворачиваются лицом к жизни и ждут, когда жизнь вновь примет их к себе, как своих блудных сыновей, с распростёртыми объятиями, и сделает здоровыми и счастливыми. Только они довольно быстро понимают, что так просто жизнь не сделает их здоровыми и счастливыми, а для этого нужно трудиться и стараться, либо что уже слишком поздно, так они снова разворачиваются к жизни спиной, а значит, к смерти лицом, и всё продолжается по-старому.
И оказываются они у Лаврентьева на столе, и Лаврентьев вместо них отчаянно борется за их жизни. Казалось бы, после этого можно было «одуматься» окончательно? Но, увы, что-то почти никто не «одумался».
В то же время, придя к таким выводам, я продолжал недоумевать относительно личности самого Лаврентьева. Как он, умный человек, не пришёл к тем же выводам, что и я? А если пришёл, то что тогда? Почему он продолжает эту бесплодную деятельность? Попытки объяснения его поведения стараниями ради получения зарплаты, меня не удовлетворяли. Зарплату мы в те годы иногда получали таблетками и шприцами, которыми нас в идеале должны были снабжать бесплатно. Так что такая вот зарплата могла восприниматься только как намёк в стиле чёрного юмора, но никак единственная мотивация для работы. Забота о низких показателях смертности, чтобы не отдали под суд? Тоже звучало неубедительно. Показатели тогда вообще никого не интересовали, про них напрочь забыли, потому что во всём городе люди умирали, как мухи, и для того, чтобы оставшиеся в живых окончательно не потеряли сон, умерших точно не подсчитывали. Забота о престиже, авторитете и репутации? Это звучало более убедительно, но всё-таки я мог претендовать на то, что достаточно хорошо изучил Лаврентьева, и особого тщеславия, по крайней мере не сокрытого, я не находил. Оставались только объяснить его поведение его эгоизмом и такими понятиями как исполнение долга, в большинстве случаев являющееся стремлением не дать своей совести поводов для преследования. Но было что-то такое, что объяснить я не мог, и что препятствовало мне списать самоотдачу Лаврентьева исключительно на страх перед совестью.
Конечно же, единственный способ судить о людях – это судить по себе, но тут-то мне чего-то и не хватало, чтобы его понять. И эта моя неполноценность меня определённо настораживала. Но пока что я старался об этом не думать. Я вообще не люблю думать о таких вещах. Пока что меня больше интересовал Лаврентьев, неспособность понять которого заставляла меня вечно пытаться провоцировать на разные нелицеприятные признания.
– Как вы думаете, – спрашивал я после одной довольно сложной борьбы за жизнь, когда Лаврентьев устал и в таком состоянии от него было легче услышать то, что я от него ждал, – будет ли счастлив тот человек, которого вы только что прооперировали?
– Вы опять о своём? Да. Он будет счастлив, потому что он будет здоров.
– Разве здоровье предполагает счастье? Заметьте, что он будет искать новых способов попасть к вам на операционный стол, и отнюдь не потому, что ему так захочется нас увидеть.
– Нет. Здоровье не предполагает счастье. Можно быть больным, но счастливым. Но согласитесь, лучше бороться за счастье, когда человек здоров.
– Н-да, Александр Николаевич… А вы вот не будете счастливы до тех пор, пока все не станут счастливы.
Это был тот случай, когда я на самом деле загнал его в тупик. Он не нашёл ничего лучшего, как сказать:
– Я стараюсь не думать о своём счастье.
– Но это не говорит о том, что вы счастливы, да?
– Ну, почему же. Мне казалось, счастье – это не то, о чём нужно постоянно себе напоминать. А вы, Фома Никитич? Если вы так много знаете о счастье, то вы уж точно счастливы.
– Tusche!1
После этого я начал замечать, что Лаврентьев считает меня циником и человеконенавистником. Подобное суждение обо мне могло бы отдалить нас ещё больше, и я бы уже никогда не познал его жизненной философии. И в следующий раз я решил зайти с другой стороны.
– Вот мы с вами говорили о счастье, но я понимаю, что неверно излагаю свои мысли. Дело в том, что и для меня это – весьма абстрактное понятие. Просто я не могу смотреть без боли на то, как люди не ценят свою жизнь, сами же калечат себя физически и морально, и тем самым наш с вами труд пропадает впустую. Дело, конечно же, не только в нашем труде. Как-никак мы с вами получили специальное образование, это наша работа, наш долг! Мы не требуем благодарности, мы с вами хорошо это понимаем. Но всё-таки нельзя смотреть без слёз на то, как люди наплевательски относятся к своей жизни! Это заставляет меня чувствовать себя порой несчастливым, и потому мне хотелось спросить вас, как вы с этим живёте.
– Вы довольно точно сформулировали проблему. Но, если хотите знать моё мнение, сама жизнь – это и есть счастье. Если относиться к жизни, как к счастью, то поводов попасть на вот этот операционный стол действительно будет гораздо меньше. Да, наблюдая за людьми, которые оказываются здесь, я убеждаюсь в том, что это справедливо. Но нельзя забывать, что мы получаем людей в таком состоянии, что их сознание уже не может, как вы говорите, стремится к смерти. Всё живое, начиная от амёбы, не способной осознавать своего существования, стремится к жизни. Так и сердце человека, находящегося в коме, продолжает биться, кровь продолжает разноситься по сосудам, а ткани продолжают восстанавливаться. Организм человека хочет жить, даже если сознание, или подсознание, не важно, всегда вело его к смерти.
– Вы хотите сказать, что природа человека ведёт его к жизни, а разум – к смерти?
– Ни в коем случае! Разум призван объяснить, что смерть – лишь логическое завершение жизни, но никак не её цель. Разум призван объяснить, что такое смерть, чтобы человек познал всю радость жизни. Когда человек поймёт это, он перестанет бояться смерти. А не от того ли человек всё время пытается приблизиться к смерти, чтобы понять, что она собой представляет?
Нужно ли говорить о том, что и на этот раз Лаврентьев ничего мне не доказал? Где-то в глубине подсознания мне казалось, что он прав. Но с глубиной всегда так. Ты подсознательно знаешь, что Марианская впадина существует, и на её дне плавают какие-то неизученные наукой рыбы, внешний облик которых даже представить себе не можешь. Но до дна Марианской впадины невозможно добраться без батискафа, и потому остаётся лишь смотреть на поверхность Тихого океана, или на самый крайний случай нырнуть на несколько метров, убедиться в том, что под тобой неимоверная глубина, вынырнуть обратно и попытаться пофантазировать, как всё-таки могут выглядеть рыбы с самой глубины. Или же не фантазировать, это кому как нравится. Но всё равно знаешь, что они есть.
Так вот и я смотрел на поверхность волн, которые выносили на операционный стол всё новых и новых так и не добравшихся до осознанно или неосознанно желанной смерти пациентов, и о том, что находится на глубине, старался не думать. Почему? Да потому что поиск ответа на вопрос о глубине поставил бы передо мной ряд других вопросов, главным образом о том, чем наполнен я сам. Однако же, наивно полагать, что если не искать на вопрос ответа, вопрос от этого исчезнет.
А между тем, времена, как оказалось, менялись. Наступило новое тысячелетие, и по телевизору заговорили, что перестройка и смутный период нашей истории закончились. Начинается новая эра нашего развития. Да, везде она, может быть, наступила, но только нашу окраину она обошла стороной. «Братки» резали друг друга с ещё большим ожесточением, молодежь продолжала колоть себя шприцами, так что если бы им делали прививки, места для укола не нашлось бы. А те, кто был достаточно честен, натренировались и все попытки суицида доводили до логического завершения.
Оказалось, что Лаврентьев обратил внимание на такую тенденцию раньше меня. В тот момент я был слишком озабочен начинающими мучить меня вопросами о нашем с ним различии и моей неспособности что-то понять. Но в какой-то период Лаврентьев бессознательно стал помогать мне.
Я знал, что не очень импонирую ему, зато я неплохо подходил ему для бесед на философские темы. Я был немногословен, на вид серьёзен, так что чем-то мог сойти за мыслителя, и, что немаловажно, избегал компаний и держался в коллективе особняком. Лаврентьев же был едва ли не душой коллектива, персоной, к мнению которой прислушивались, и именно по этому он избегал высказываться в коллективе пессимистически или хотя бы объективно. Он считал необходимым источать оптимизм, полагая, что таким образом сможет уберечь своих коллег от всяческих попыток оказаться на его хирургическом столе. То, что я никогда такой опасности не подвергнусь, и сделало меня на короткое время его наперсником, которому он доверял свои опасения.
– Знаете, Фома Никитич, – сказал он мне однажды после тяжёлого рабочего дня, сняв свои очки с отломившейся и приклеенной на место лейкопластырем дужкой и принявшись заботливо протирать их местами потрескавшиеся стёкла, – я стал часто возвращаться мыслями к нашему с вами разговору. Я хорошо запомнил ваши слова о «стремлении к смерти», и о том, что оно кроется где-то в глубине человеческого сознания. Конечно, глупо было бы говорить о том, что такого стремления нет и быть не может. Но я думаю: проблема не в том, есть ли оно, или нет. Проблема в том, насколько оно сильно. У иного человека оно настолько незначительно, что его невозможно и разглядеть. Оно нисколько не мешает жизни. Вот вы, подумайте о себе. Вы же никогда в себе ничего такого не замечали?
– Его никто не замечает.
– Это плохо. Одно дело, что вы, или я, или многие из наших сотрудников, которых я хорошо знаю, не замечают в себе этого, потому что у них этого нет.
– Не стоит говорить за всех…
– Конечно. Но я хочу сказать, что можно жить и радоваться. Ведь это довольно просто. Нужно смотреть на жизнь без иллюзий. Если у нас не будет иллюзий, то нечему будет рушиться, не в чем будет разочаровываться. Следовательно, не будет ни депрессий, ни наркомании, ни алкоголизма, ни суицидов.
– У вас интересная точка зрения. То есть вы считаете, что все эти люди не смотрели на жизнь такой, какая она есть? Мне кажется, что они как раз и увидели жизнь такой, какая она есть, и от такой картины решили, что смерть лучше.
– Всё как раз наоборот, Фома Никитич! Те несчастные люди смотрели на жизнь сквозь призму своих иллюзий. Им казалось, что вся их жизнь будет раем. Чего бы им не захотелось, они сразу же получат это, будто бы по мановению волшебной палочки. Любая их фантазия материализуется, любое «хочу» превратится в «имею». И ничто не будет тревожить их покоя, сладкой неги и благодати. Но нет! Внезапно оказывается, что жизнь полна несправедливостей, а чтобы получить желаемое, нужно трудиться в поте лица. Никто не спешит отдавать им что-то по первому их требованию, а наоборот, все хотят что-то от них получить. Иллюзия рухнула, и человек считает, что жизнь злая, жестокая и противная. И для того, чтобы отомстить жизни, человек начинает заигрывать со смертью. Смерть не требует труда, ответственности и самопожертвования. Смерть легко достижима, только руку протяни. Стоит ли говорить, что это тоже иллюзия? Горькое заблуждения, и цель всей моей жизни вырвать человека из цепких лап этого заблуждения. Но я прихожу к той мысли, что я вступаю в борьбу, когда уже достаточно поздно. Я играю чёрными, и мой ход всегда ответный. Что если всё было бы наоборот?
– Как это? Врач не может лечить больного до того, как он заболел.
О проекте
О подписке
Другие проекты