Вообще же, очень странно, что мы жили в городе, считающимся матерью всех городов русских, но при этом ни с чем русским не соприкасались, словно изолированные от остальных стеной немецких обычаев и порядков. Все друзья семьи, ближайшие слуги и люди, которых мы видели ежедневно, – доктор, пастор, аптекарь, булочник и прочие, – были немцами (не всегда остзейскими, но тем не менее). Вокруг мы чаще всего слышали немецкую речь. Нам было сложно представить, что есть остальная Россия, и что город Киев – это не четыре улицы нашего предместья.
Все поменялось в один день. Мне тогда было шесть. Отец отъехал на охоту с большой компанией. Там он сильно перепил, у него открылась кровавая рвота, и через два дня его не стало. Я запомнил, как он лежал на столе, облаченный в свой парик, мундир с красными обшлагами, а в руку ему вложили шпагу. Стол был слишком короток для немалого роста покойника, и блестящие ботфорты со шпорами уже не умещались, придавая всей ситуации нечто неуместно-забавное. Нас обрядили во все черное. Кое-кто из слуг обливался слезами. Матушка хранила вид сдержанный и безучастный. Мы смотрели на нее и старались ей подражать. У нас всех это была первая смерть на памяти, поэтому мы не понимали, что надо плакать и почему надо плакать. Потом тело отца положили в гроб, обитый алой материей, закрыли крышку, повезли на кладбище. Пастор что-то долго рассказывал, потом дали шесть залпов над могилой – и все. Помню, что тот же герр Граль говорил матушке: «Господь вас не оставит» – и она только кивала и повторяла эти слова. В тот же вечер она сказала, что мы отсюда уедем. Добавила при этом: «Через сорок дней». По тому, как она произнесла эти слова, я понял: Господь нас все-таки оставил.
Потом я узнал, с чем связан такой скоропостижный отъезд. Вскрыли волю отца. Все имущество, кроме одного имения на задворках Курляндии уходило пастору Гралю. На эти средства тот должен был окончить постройку кирхи Святого Духа на Подоле. Нам семерым, таким образом, доставалось лишь то, что находилось в нашем доме, и это «заглазное» имение. За сорок дней матушка смогла распродать все – и те скромные драгоценности, какими владела, и мебель, и одежду, большую часть наших слуг – нанять подводу у какого-то еврея и, погрузив самое необходимое и нас всех на эту самую подводу, отправиться в Ригу. Где нас никто не ждал, несмотря на изобилие всяческой родни. Мы не воспринимали это событие всерьез. Для каждого из нас эта дорога представлялась веселым приключением, настоящим большим событием. О том, что непосредственно предшествовало ему, никто не вспоминал. Поездка на нищенской подводе была предсказуемо ужасной – распутица и сырость, стоянки на станциях, когда нам лошадей вообще не давали, дурная пища, постоянная тряска и бессонница.
…Нынче, когда я сделался важным генералом, от одного мимолетного взора которого любой станционный смотритель готов немедленно выдать мне лучших лошадей, я не забыл себя тогдашнего, белобрысого мальчишку в вылинявшей, доставшейся от старших братьев курточке, цепляющегося за юбку матери, которая униженно выпрашивала у жирного смотрителя дать ей хоть последнюю клячу. Она держала на руках моего разболевшегося ушами и оттого постоянно хныкающего младшего братика и чуть ли в ноги смотрителю не кланялось, а тот важно, свысока, бросал: «А что я могу сделать? Ждите, барыня». Тогда я впервые испытал болезненное, жгучее чувство стыда за нашу нищету и низкое положение.
В 1803-м, кажется, мы с Пьером Долгоруковым, проезжая через Белосток, увидели на почтовой станции совсем бедную женщину, по всей видимости, вдову, с двумя слугами и спящей на руках девочкой лет трех. Князь отправился требовать себе лошадей, но я дернул его за рукав и заставил уступить нашу очередь этой даме. Она – по чистой случайности или по воле судьбы – оказалась тоже остзейкой, кричала мне вслед «Herr Excellenz! Danke schön!» что заставило потом Пьера в очередной раз пройтись на избитую тему «немцы тащат немцев». Но в тот миг, когда я ей помог, я вновь вспомнил себя чумазым мальчишкой на дороге из Киева в Ригу, и иначе поступить просто не мог.
Когда мы приехали в Ливонию, оказалось, что мой батюшка рассорился со всей своей родней, которая – в отместку ли ему или по причине собственной обездоленности – отказалась нас принимать даже на время. Матушка поселилась у одного из сослуживцев отца, потом смогла снять дом в Задвинье – скверном рижском предместье, где мы и прожили два года в полнейшей безвестности и бедности. Дом наш находился на самом берегу Двины и был выстроен чуть-чуть поосновательнее крестьянской избы. Подвал почти полностью уходил в песчаную почву, там, помнится, водились мокрицы и жабы, которых жутко пугались мои сестры. Вдалеке, за рекой, можно было увидеть рижские шпили и пузатый замок губернатора, – тот мир, в котором нам ход заказан. Хотя время от времени то ли наша нянька, то ли матушка говорили, что «не того мы заслуживаем». И тогда в ход шли легенды о древности фон Ливенов, о нашей старой крови, о том, как засевшие в «большой Риге» потомки купцов носят незаслуженные гербы. Я слушал все эти разговоры. Смотрел на себя и на своих тогдашних товарищей по играм – латышских мальчишек – и не видел особых различий. Кровь же из наших разбитых локтей и коленок текла абсолютно неотличимая на вид – ярко-алая. Мы даже одевались похоже – нищета уравнивает господ со слугами.
Итак, мое детство ознаменовалось полными – и подлинными egalité et fraternité с теми сословиями, которые кое-кто зовет «чернью». С тех пор мне невозможно считать крестьян или слуг ниже себя, а тем паче, приравнивать их к бессловесным тварям, как делает кое-кто из моих русских и британских знакомых, даже те, кто полагает себя «просвещенными людьми».
С ту пору с грехом пополам пыталась учить сама матушка, – если нет средств на мясо, на сапоги и на новое платье, откуда будут деньги на школу и гувернеров? Грушен – то самое «заглазное» имение – продали, но выручить за него хорошие деньги не удалось. Еле-еле удавалось закупать дрова, самые плохие, тепло от которых не могло отогнать постоянной сырости и холода с реки, проникающей в кости. Не с тех ли времен моя ненависть к пресловутой Kurländische wetter, которая на моей исторической родине стоит девять месяцев в году?
Мой старший брат Карл пытался заменять отсутствующего мужчину в доме, но что мог 14-летний отрок? Как и отец, он пытался втолковать нам те начатки математики, которые сам успел усвоить, но он отличался очень горячим и нетерпеливым нравом, поэтому вялыми отцовскими пощечинами дело не ограничивалось. Когда Карл в одно прекрасное утро избил меня за непонятливость и дерзость так, что я потом три дня ходить не мог и мочился кровью, матушка строго положила конец этому, с позволения сказать, образованию.
Так бы мы и прозябали в нищете и безвестности, если бы осенью 1783-го не случилось то, что вошло в анналы нашей фамильной истории: «Благородная вдовица восстановила померкшую славу мужнего рода». А точнее, матушка неожиданно попала «в случай», как тогда говорили. Die Alte Keizerin, как мы называли Екатерину Великую, став многократно бабкой, решила найти честную и непредвзятую женщину из своих прибалтийских подданных, дабы воспитать своих внучек достойными особами. Она обратилась за сим к губернатору Риги фон-Броуну, а тот вспомнил о моей матушке. Губернатор приступил к ней с предложением; ее пришлось долго уговаривать. Более всего матушка беспокоилась за нравственность моих сестер – да и за нас в целом. Слухи о том, что творится при «Большом Дворе», ходили страшные – мол, и древние римляне бы покраснели, узнав, что творит «эта Мессалина», как недоброжелатели называли Alte Keizerin. Вняла требованиям и мольбам фон-Брауна она только после того, как тот заприметил нас с Йоханом, бегающих по дому босиком, и указал матушке на это. Я ничего этого не помню – ни визита, ни почтенного старика Броуна – все по рассказам матушки, с каждым разом обрастающим все большими подробностями. «Ради них», – и она указала на нас, – «Я и соглашаюсь». После этой эпохальной речи ее отвезли в Петербург, на аудиенцию к самой государыне, где матушка, ничуть не стесняясь, успела нажаловаться одному из придворных на сложность предстоящей ей задачи: мало того, что она не знает даже французского, считающегося обязательным для любой гувернантки, – она понятия не имеет, каким образом воспитывать юных девиц в «этом вертепе». Матушкины ламентации подслушивала сама государыня, которая нисколько не разгневалась (о, воистину мудрая женщина!), а заверила, что ни будущая гувернантка, ни ее дети ничего «такого» не увидят, и что она, баронесса Шарлотта-Маргрета фон Ливен, – именно та женщина, которая ей нужна. Через месяц нас забрали из нашей избенки в Петербург. И началась блистательная жизнь. О бедности можно было забыть навсегда. Но настало другое.
Нас записали в хороший полк, но перед тем, как начать службу и выйти в жизнь, нам предстояло проделать нелегкую работу – превратиться из «неотесанных» в competentis, чтобы не стыдно было показываться в высшем обществе. Матушка, конечно, и до того проделала великую работу, привив нам начатки манер, такта и светской сдержанности, а еще больше – упорства и трудолюбия. Дело оставалось за малым – за знаниями и умениями, приличествующими аристократам. За краткие 5 лет я выучился всему, что знали мои друзья, детство которых протекало в более тепличных условиях – свободно болтать по-французски и не столь свободно – по-русски, разбирать латынь, а также снова занялись военными упражнениями, которые стали более интенсивными.
Абсолютному большинству моих сверстников такое «образование» пришлось в самую пору, но я всегда смутно чувствовал – я могу знать, уметь и помнить большее. Иногда я задумывался, – а почему бы не кончить курс, например, в Лейдене или в Гейдельберге? Вместе с тем я понимал, что это желание не найдет поддержки ни в ком. Ни один фон Ливен отроду не кончал никаких университетов. Впоследствии я со всей свойственной первой молодости легкомысленностью подавил в себе желание идти дальше по пути просвещения. Тем более, меня только зачислили в полк – и началась невеликая война со шведами. Утром вяло перестреливались, вечером пили шампанское вместе с вражескими офицерами. Я имел случай отличиться в бою при Фридрисхгаме, потом свалился с гнилой горячкой, а пока выздоравливал, объявили перемирие. Однако мое «отличие» и моя «храбрость» не прошли незамеченными, и я быстро был пожалован в офицеры, что надолго сделало меня счастливым.
…Никто тогда не знал, что нам готовит рок. Ходили смутные рассказы о перевороте – – во Франции, о свержении тамошнего короля, о вероятной большой войне. Но ни я, ни мои товарищи не задумывались о том, что в событиях, о которых мы узнавали из газет и смутных пересказов, нам вскоре предстоит сыграть большую роль. la révolution
О проекте
О подписке
Другие проекты
