Читать книгу «Терра» онлайн полностью📖 — Дарии Беляевой — MyBook.

Мне хотелось повидать мир, я представить себе не мог жару, потных копов с пончиками, девчоночек в мини-юбках и рестики с суши, и мне хотелось ощутить, как бесконечен океан. Но в то же время у меня была моя жизнь, какая есть, моя, одна такая.

А он просто взял и переставил меня, как фигурку на доске. Забыл, значит, сразу сказать, ведь какая разница?

Было мне четырнадцать годков, переходный возраст, гормоны и все дела.

Тут я охренел, конечно, начал убирать тарелку, потом сказал:

– Да хер с ней. Я спать.

Отец ничего мне не сказал, закурил еще одну сигарету и снова уставился в окно. Что-то он там видел, может, мамка моя под окном стояла. Или дядя Коля.

Я лежал на кровати, сбивая схематичные самолетики в игре на телефоне и думал: может, к дяде Пете сбежать. Он и в наркологичке часто лежит, мешать не будет, и в целом мужик хороший. Юрик написал мне смс-ку, спросил, будет ли завтра английский, я ответил, что пьяный в жопу и не знаю, что было не совсем правдой. Подождал, пока телефон ойкнет, почитал, как Юрику досадно, да и написал: я в Лос-Анджелес сваливаю, братан.

Прозвучало, как будто я все придумал, отчужденно совершенно. Даже не написал – а скопировал, слизал. Такое не выдумаешь.

Я посмотрел на три хохочущих смайлика и спрятал телефон под подушку. Как тогда выл ветер – с ума было сойти можно, честно, я чуть крышей не поехал.

Я думал о том, что где-то есть места, докуда этот ветер не достает. Мне с трудом в это верилось, и совсем уж я не думал, что скоро окажусь в таком месте сам.

Но истинная причина моей обиды, и на самом деле она была мне совершенно ясна, а чего обманываться-то, заключалась в том, что я не хотел иметь ничего общего с крысиными делами, потому что они убивали отца. Это, может быть, не так уж плохо, но я не хотел, чтобы то же самое случилось со мной.

До меня, а было мне, ну да, четырнадцать лет, вдруг начала доходить вся смехотворность дебильного нашего положения. Дауны, расплачивающиеся за чужие шутки, от которых мир херачит на части.

Мы не выбираем, где родиться, но хотя бы кем стать выбрать можно?

Уже засыпая, в мути подступающей темноты, думал я об Агамемноне и дочке его с идиотским именем, Ифигении. Ну, короче, греческий этот царь прикончил лань, обидел этим самым Артемиду (ее это была лань, а может, ей лани в принципе нравились), и она наслала штиль на море, чтобы греческие войска не могли направиться в Трою, а им надо было срочно там чего-нибудь учинить.

Такое дело – просто штиль, и ничего больше. Никаких огненных дождей не было, это понятно?

И Агамемнон этот, он все маялся, как целочка, прирезать дочь или как? Соберется – и откладывает, соберется – и откладывает. Там все благополучно кончилось, умерла вообще левая телочка, да еще и самоубилась, но суть-то была не в том.

Агамемнон, этот чувак, он думал, прикончить ли дочку, чтобы поднялся ветер.

Прирезать ли дочку, чтобы поднялся ветер?

Ножичком пырнуть ли дочку, чтобы поднялся ветер?

Снова, и снова, и снова. И я все думал – вот это прикол, мелочный ты чувак. А мой отец, он ведь тоже – Агамемнон.

Когда я, еще маленький и совсем одинокий, в Норильске, прочитал эту историю, то решил, что я выбрал бы дочку. Да если б надо было решить, дочка или весь мир, если б дочка тоже умерла со всеми на свете, все равно бы ее выбрал. Пусть бы знала, что мы умрем, но я ее люблю.

Вот какой я видел любовь, я думал, нужно так любить. А не любишь так – сердце у тебя из камня. Заснул я романтиком, а проснулся от того, что отец, мудила, стоял надо мной с сигаретой. Щека горела, как от укуса, секунду спустя я понял, что папашка скинул на меня пепел.

– Борис, вставай.

– А? Я тебя так завтра разбужу, понял?

– Я подумал, что надо дать тебе выбор. Всегда должен быть выбор у человека. Иначе это детсадовец, он живет без ответственности, без полного понимания.

Ты, скотина похмельная, думал я, великий, блядь, ум Красноярского края.

– Либо едешь со мной, либо вали в Хохляндию. Тебя там пригреют.

– Да я деда в жизни не видел.

– Вот и познакомишься.

– Круто это ты, конечно, придумал. Сразу захотелось сала, пойду билет возьму.

Отец был выбрит до синевы, я видел красноватые сосуды под его бледной кожей, акцентированные, болезненные. На руках у него были золотые перстни, в свете лампы они переливались, как куски летнего солнца. За окном еще было темно. Ближе к полудню спрятавшееся солнце будет отбрасывать чуточку света – наступят сумерки, чуточку побудут, да и сменятся новой ночью.

Я где-то слышал, что чукчи или еще какие эвенки считают, будто солнце – это большая грустная рыбина, плывущая по небу. Огромная и печальная, значит.

Ну хрен знает, может брехня, но история-то красивая. История мне нравилась.

Я потянулся к тумбочке, взял отцовскую пачку сигарет, не спеша закурил. Отец не отреагировал.

– Завтрак приготовь. И подумай о том, что я тебе сказал.

– Да я уже забыл, что ты мне там сказал.

Но отец только включил телик, сел перед ним в кресло. Раньше он любил шоу «Окна», до упаду над ним смеялся, а после него, говорил, ничего круче не придумали. С тех пор только новости смотрел. Красивая кареглазая телочка что-то вещала, но я не слушал, встал, зажав в зубах сигарету, чтобы не прижечь простыню, и пошел на кухню, готовить завтрак.

Ну, яичница подгорела, да и нечего горевать, съест и так. Кофе еще убежал, паскудно залил собою всю конфорку. Я ведь только и думал, что о Лос-Анджелесе. Там, наверное, все яркое такое, всего много. И мне было смешно, потому что я любил свою жизнь такой, какая она была, свой северный городок на краю мироздания.

А ведь должен был радоваться – отправлюсь в теплое, богатое место, буду там суши есть, мне про них отец рассказывал, ходить в кино и купаться. Еще вот на скейтах там люди гоняли, а я не умею. Я их вживую, надо сказать, и не видел, эти скейты, хотя мы с Юриком пытались один раз колеса от магазинной тележки, куда в продмаге складывали дешевку всякую, приделать к доске.

Правда, без особого успеха.

И все они там, в Лос-Анджелесе, не будут знать моего языка и понимать меня не будут, разные мы.

А все-таки любопытно, как там живется. Я Америкой не бредил, хотя отцу почему-то так казалось, но отчего бы мир не посмотреть?

Мы с отцом ели яичницу у телевизора, и в этот момент очень отчетливо не хватало мамы. Не потому, что она была ангельской домохозяйкой, выгнала бы нас на кухню и наварила каши. Не хватало здесь, рядом, в нашем семейном этом натюрморте.

Точно, натюрморте, не в портрете.

А ведь забыл бы ее, если б она не приходила ко мне и мертвой. Отец собирал хлебом желток, бездумно уставившись в телик. Он воспринимал его, может, как источник красок, будто рыбка аквариумная.

– Ну и что?

– Да ничего. В Хохляндию мне не особо хочется. Надо будет, поеду. А в Лос-Анджелес я когда еще сгоняю?

– Ну, ты езжай без радости все равно. Люди там лицемерные скоты.

– Да ладно?

Он легонько толкнул меня в бок, засмеялся, как всегда обнажая зубы. Рубашка у него на локте протерлась до прозрачности.

– Ну, иди тогда земные дела заканчивай.

– Я б неземные дела закончить хотел, но девчонка моя в Норильске.

Отец снова загоготал, настроение у него стало отменное.

– Да пиздуй уже, а то к вечеру метель опять.

Он прижал меня к себе и поцеловал в макушку – такое было высшее выражение отцовской нежности, он так любил. Было в нем и человеческое что-то, хорошее, ласковое. Пока я собирался, отец, не отрывая взгляда от телевизора, рассказывал мне:

– Видел про индусов передачу недавно в самолете. Про секту одну, как же их, туки или тухи, или тукхи, да и хер с ними, смысл в том, что они убивали ради богини разрушения, ради Кали, прям ритуально душили людей и ритуально их грабили. Вот, думаю, как можно грабеж обставить. Во славу своей богиньки. Такие лютые дядьки, ты представляешь? Говорят, прикончили два миллиона человек, ну за продолжительное время.

– Ну, прикол вообще. Это они грамотно рассудили, бандюков-то никто не считает, а тут религия, высший смысл. Разве плохо. Но вообще плохо, они ж людей убивают.

– Одно дело, когда себя защищаешь, а другое, когда так.

А в молодости, папашка еще студентом был, он одного парня так бил, так бил, и все по голове. Бил он его камнем, много-много раз, такая у него ярость была, а от чего – он никогда не рассказывал. Вроде говорил, что парнишка жив да на своих ногах ходит, а я даже маленьким не был уверен, что это так.

– Хорошо, что ты меня не в Индию везешь.

– Индусов, скотов, в Лос-Анжелесе много, кстати. Улыбаются тебе, улыбаются, а потом придушат. Восток – дело тонкое.

Отец выдохнул дым в экран телевизора, напомнив мне курителя опиума из старой викторианской иллюстрации к какому-нибудь детективу.

– Хорошее кино в самолетах показывают. Ну, я пошел.

– Подожди. Слушай, в Лос-Анджелесе там, ну, черным-черно. Хреново все. Как в любом большом городе. Людей много, тащат свою боль. Грязное все. Тебе сложно будет. Ты мало темноты видел. Будешь привыкать. Ничего этого трогать нельзя, помнишь?

Он помолчал и добавил уже совсем другим тоном, небрежным таким:

– Сигареты купи. «Мальборо».

– Приличным человеком, что ль, заделался?

Тут он швырнул что-то в мою сторону, я, правда, не увидел, какую вещь, надеялся, что не мою. Успел закрыть дверь.

Первым делом зашел я в продмаг, купил три коробки шоколадных конфет, импортных, и сигарет. Снабжали нас теперь получше, мамка б радовалась – сладкого было много.

Вторым, значит, делом зашел к бабе Томе и бабе Свете. Они были две одинаковые старушки, сухие-сухие, с пушистыми головами, как вербочки. По всему дому у них были книги, физика да инженерия всякая, и классика, конечно, целый шкаф с Толстым, Чеховым и Достоевским – без них никуда.

От мата они дрожали, как осиновые листочки, верили только в хорошее и тихонько плакали, когда наступал День Победы. Я их любил беззаветно, они меня тоже любили, мне хотелось напоследок сказать им какое-нибудь доброе слово.

Открыла мне баба Тома (я их отличал по шрамику на руке, это баба Тома в детстве ракушкой на реке порезалась).

– Боренька!

– А, привет. Я тут конфет принес, тебе и бабе Свете.

С детства был у них такой пунктик – у каждой должна быть своя вещь, все разное. Они отлично знали, где чья ложка, где чья тарелка, никогда не брали их наугад.

– Проходи скорее, Боренька, мы тебе чаю нальем.

Она положила свою дрожащую руку мне на плечо, у нее были костлявые, как у смерти, пальцы. Я испытывал особую слабость к несчастным людям, к стареньким, больным, к сирым и убогим, к людям в печали, в раздрае. Мне рядом с ними было по-человечески хорошо.

От бабы Томы пахло мукой и чуточку – жаром, наверное, пироги пекли. Пока длилась полярная ночь, им было совсем уж нудно от этой жизни, они читали да готовили, больше ничего не делали. Хорошо, что глаза сберегли, а то не осталось бы радости.

– В доме-то капремонт затеяли. Ты отцу скажи, как приедет, хорошо?

– Да он приехал.

Мне так захотелось ее обнять, она посмотрела на меня с этой любовью в вечно поблескивающих старых глазах, и я сразу весь нагрелся, оттаял, хотя собирался хранить мужество.

Кухня у них была узенькая, тесная, но такая аккуратная, такая чистая, и пахло здесь всегда хорошо, не только едой, но и каким-то иным теплом. Баба Света как раз запихнула пирожки на противне в духовку, сказала:

– Будут с вишней, ты подождешь?

– Я за ними вечером зайду, на чуть-чуть пришел.

– Нет уж, нет уж. Энтропия растет.

Поздравляю с наступающим, энтропия растет, так пел Егор Летов. А баба Света имела в виду, что пирожки будут холодные уже и не такие свежие к тому же. Еще баба Света любила говорить, что энтропия – величина аддитивная, когда я рассказывал ей что-нибудь о нашей семье. Это она имела в виду, что мудачество семейства равно сумме мудачеств всех его членов. Справедливо, так-то.

Баба Света любила энтропию несмотря на то, что та угрожала ее вот-вот поглотить.

Ну и пришлось ждать пирожков. Мы пили чай, баба Тома и баба Света открыли обе коробки конфет – для справедливости. Они б и ребенка разрубили. Хорошо, что ни у одной детей не было.

Я хотел было быстренько сказать, что уезжаю, а получился разговор на два с половиной часа. Они смотрели на меня и кивали, гладили по руке, и за одно это я им готов был всю квартиру языком вылизать, миллион мешков муки притащить.

Хотел я ласки.

Ну, они сочувствовали, конечно.

– Толку с твоего отца не будет, хоть голова у него и светлая была. Ты учись хорошо и в институт там поступай.

Я чуть не расплакался, честное слово.

Прощались мы с ними, как перед войной, они меня крепко в щеки целовали и благословляли атеистически (стоические они были атеистки семидесяти восьми лет).

Ладно. В-третьих, зашел я к своему историку, молча выдал ему коробку конфет, что уезжаю не сказал, чтоб проблем не было.

Он обрадовался, пригласил чай пить, но тут уж я отказался. Тогда вдруг он на меня посмотрел и говорит:

– Тебе бы, Борис, больше к учебе рвения проявлять.

– Да я буду, вы не волнуйтесь.

– У тебя светлая голова.

И заиграло это странно, потому что про светлую отцовскую голову только что сказали баба Тома с бабой Светой.

– Жутко смотреть, как ты себя губишь, Борис.

Я вот чего заметил, учителя называют детей по имени до нудного часто – такое у них, значит, нейролингвистическое программирование. Может, доминирование устанавливают или еще чего.

– А я себя не гублю, это у вас зрение, видать, плохое стало, что вы так смотрите.

– Такая душа у тебя, чувствительный, искренний юноша, такое сердце, такой ум, а ты из себя кого делаешь?

– Человека из себя делаю, Ярослав Михайлович. Как вы сказали.

– И не издевайся. Я тебе говорю – потенциал у тебя есть стать хорошим, умным человеком. Как же его гробить можно?

– Хорошего человека угробить нельзя, я в это искренне верю, вы меня сами такому научили. Ну, бывайте, я пошел.

– Борис, у тебя, может, случилось что?

– Не. До понедельника тогда.

А потом будет у него сопливая история, как я приходил, а он не понял, что я прощался.

К Юрику я пришел без коробки конфет, вообще без всего, потому что клей в продмаге нам давно уже не продавали. Он вышел поговорить на лестницу.

– Ты извини, меня наказали. Теперь дома сижу.

– Ну, понятно все с тобой. У меня все наоборот, я теперь по миру пойду.

– Да не верю я тебе.

Юрик почесал затылок этим своим неосторожным, размашистым, медвежьим движением.

– А я за ум решил взяться, – добавил он.

– Ну и даю тебе добро. Можешь с Ладкой закрутить, если хочешь. Она меня не любит.

– Тебя послушать, никто тебя не любит.

Тут уж какая у кого доля.

– Но я зато всем нравлюсь. Но я не про то. Ты чего без меня делать будешь?

– С девчонками тусоваться, наверное. Но, может, у родителей на следующий год с Питером получится. Тогда туда махнем.

Он неопределенно двинул рукой куда-то влево. Я лично не был уверен, что Питер – это туда.

– А ты скоро вернешься?

– Да хрен знает. Когда-нибудь точно вернусь, когда ностальгия замучает.

– Ты приколись, там такое все, как в кинохах. Типа как в «Форсаже» или в «Большом Лебовски».

– В «Бешеных псах» еще.

– И в «Без лица». Вдохновляюще, не?

Я засмеялся. Тут Юрикова мама крикнула:

– Юр, всё! Поговорил и будет. Ты ему скажи.

– Да говорю я.

Он прошептал:

– Слушай, я на тебя все свалил.

– Ай, да не страшно, я б так же поступил.

– Ну, друзья навсегда тогда.

– Надолго так точно.

Мы обнялись по-мужски, повздыхали немного да и расстались навсегда. Я еще некоторое время стоял на заплеванной лестнице, курил, и от дыма у меня слезились глаза (только от дыма, честно!).

Наконец, я зашел домой, кинул отцу сигареты, взял мамину лопату и опять умотал. Папашка и не спросил ничего.

Уже темнело, холод совсем лютый, я пока дошел до кладбища, весь стал красный. Но хоть метель не поднялась.

Там, на кладбище, я нашел мамкину могилу. Весь день мамку увидеть думал, а она и не пришла на меня посмотреть.

Могила, подумаешь, не так оно важно. Во мне ее могила была. А поди ж ты – проняло. Снега намело, это жуть, я его стал снимать слой за слоем, руки болели от мороза, но я был упрямый.

Вот, наконец, черная земля показалась, я тогда отбросил лопату, согнул и разогнул пальцы, с трудом, надо сказать, посмотрел на фотку мамину – всегда она молодая.

– Я тебя люблю, – так я говорил. – Ты бы мне дала совет, или что?

Но никаких советов, вообще никаких ответов. Молчание, и я один.

– Вот как мне уезжать оттуда, где мы с тобой были счастливы?

Да бери и уезжай, Боречка. Это я сам себе ответил. Не она.

И так мне было холодно, я сам себя обнял и весь дрожал. А потом вдруг опустился на колени да прижался губами к мерзлой земле на ее могиле, к самому сердцу страны моей, такой моей.

Могилу, значит, целовал.

1
...