«О высокородный, то, что называют смертью, сейчас приходит к тебе, и посему прими такое решение: “О, настал мой смертный час. Обратив смерть себе во благо, я буду действовать так, дабы обрести совершенное состояние будды, ради всех чувствующих существ, населяющих безграничное пространство небес, укрепившись любовью и состраданием к ним и направив все мои усилия на достижение Абсолютного Совершенства».
Бардо Тхёдол. Тибетская Книга Мертвых.
Она обязательно придет. На улице холодно. Ночь. Теперь, когда его сидящее на лавочке сердце забилось медленнее, Роман заметил лед. Легкий летний ледник в океане осеннего воздуха. Паранойя никуда не ушла. Паранойя просит пациента плестись на свет. Она смешалась в коктейле с надеждой. Укрылась в тонкой дрожащей одежде.
Шизофреник-замочек на куртке трясется. Бедный бледный бегунок, он так же расстроен, как и хозяин. Замочку на куртке тоже тревожно. И вся застежка – змеистая молния, сцепленный, как шахматы, рот. Звеньями, зубьями – эта молния так похожа на Романовы зубы. Зуб на зуб. Ряд клыков. Зуб на зуб не попадает. Когда Романовы зубы стучат и нервно смыкаются. Затем размыкаются. Как бы не подавиться, глотая голыми горлами воздух так сильно. Роман решил ждать Веру здесь. Где бы она ни была, Вера должна вернуться домой.
Двор сгущается над Романом. Жуткий человейник обставил со всех сторон. С одной из крыш на него глазеет ненавистное: “ДомСтройУжасБизнесИнвест”. А бывают и больше. Крупно повезло. Двадцать пять с половиной миллиардов этажей. Триллионы окон. Десятки триллионов душ. Этот не такой. Поменьше. ЖК “ПростиДом”. Элитный.
Сознание сгорблено на лавочке. Разобрано на печальные снимки фотопленки. Из прошлого, прошлое. Зрачки скачут по окнам. Как бы им черным не слиться с ночью. Одни окна пустынны, в других еще что-то живет. Некоторые балконы залиты. Доверху. С пола до крыши вещами ненужными, нужными, тучными, грубыми. Тошная домашняя утварь, велосипеды, банки, гитары, матрасы, постели. Они тянут тебя за ткань воображения.
Сколько в этих матрасах дыр? Сколько здесь квартир? Каждая из них – полная интриг, приключений по комнате, ссор и детей, слияния-разлияния душ и мертвых сердец – история сожительства. Есть среди них и такой балкон. Какой? А что с ним? Почему это важно? А вот, он завален тучными мусорными пакетами. Неужели жильцы этой квартиры не могут выкинуть мусор? И к чему это? А подумайте.
Каждый день после работы. Каждая дверь в этом каждом доме, как робот. Захлопывается плевком в лицо тому, кто за ней живет. Каждый новый вечер, проглотивший новый день, блюет. Все, что остается в этом случае оптимисту – раздумывать над тем, почему этот сгусток слюны такой вкусный и почему сливной бочок жизни наполовину полон. Пускай даже и чей-то мочой.
Мусорные пакеты на балконе. Мусор дома. Сидя в перерывах между рабством и работой. На нормальном, здравом и разумном унитазе. В туалете выбрать мечту. Между толчком и средствами для чистки его белой попки. Мечту, что будет приносить сплошное астматически-судорожное удовлетворение. Соленую мечтушку-шлюшку в пресном похабненьком журнальчике на дороге. Поржать до оргазма. Мечту, что тоньше маленькой радости и легче, чем ничего. Тебе и не предлагают выбор. Тебя убеждают в том, что выбор сделан. Притом тобой! А-ха-ха-ха!
Пока разрешено смеяться, нужно этим пользоваться. Вы не только тру́сы, вы еще и – трусы́ Бога, который прудит в штаны, в которых сидите, прямо вам в рот. Так что смейтесь над своими могилами, трупы, пока у вас есть еще рты. И до тех пор, пока вы еще только трупы, а не перегной. Остается надеяться, хотя бы после смерти из вас выйдет что-то получше трусов. Ударение сами поставите.
Один из цветов подростковой тухнущей свечки – фиолетовый. Не то, чтоб она тухнет сама, ее тушат чувства. Фиалками лучей плюется окно одной из квартир, плюется музыкой, харкается в Романово лицо. На, посмотри! Посмотри, как бывает ОНО – не твое. Развлекаются. Весело. Обсмеяться. Смешно.
С квартиры на четвертом этаже кричат крики. Когда они сгущаются в тишину, какой-то жирный мужик, жужжа, выжжиривается из окна. Покурить. О чем он думает? Может, он также размышляет о балконах, что торчат напротив. Завидует ли он тем, в чьих квартирах кричит лишь тишина? Но тишина даже шипит громче крика. Завидует ли тем, в чьих кухнях пьют чай и говорят о том, о чем скажет душа? Или он вспоминает детство и острые кинжалы-скандалы матери и отца? Вспоминает, как он, брошенно-преданный всеми, жался в углу, зажмурив глаза, зажав уши, ручными ужами пальцев, чтобы не слышать ужасное и не видеть, как его семья хворает в жестоких схватках? Или он вовсе не думает? Ну, ничего, теперь он уже совсем жирный, можно и тупить. Его мысли горят вместе с сигаретой в водянистом воздухе.
Сколько всего видится, слышится, чувствуется, думается, когда люди выглядывают в свои окна. Окна сошли бы с ума, умей они думать, имей они память. Знай бы они, сколько всего в глазах тех, кто глядит и гладит газоны из их оконных глаз.
Окна сошли бы с ума. Но мы – не окна. Мы сошли. Не знаю, куда еще нам пойти. Но мысли – не окна. Они надеждятся, вьются подобно русым кудрям Романа, пока взгляд его хочет прижаться то к одному стеклу, то к другому и бьется о стекла.
И вот уже кудрявое чучело сплетает из окон, балконов, теней и той точки зеленой, застывшей в телефоне на карте, и той строчки ужасной: «была в сети…» свой страх. Роману становится плохо. Воображение навоображало вопросов, лишенных ответов. Что сейчас происходит с Верой? Где она? С кем она? Все ли с ней хорошо? Любит ли его? Ничего.
В тот миг. Когда уже нет сил метаться. Все меняется. Романов мозг вдруг отказывается страдать. Толстые, тяжелые и быстрые эмоции колыхали Романа, как сумасшедший цунами-образный ветер колыхает девственный лобковый пушок. Теперь сознание прячется куда-то внутрь. Как ежик. На время выставляет вместо пушка иглы на небритой коже.
Тревоги тают и растекаются струйками жидкого мороженого. Жижи огней. Тени вместо домов. Мутные окна. Неузнаваемые силуэты всего, что вокруг, что внутри, и по кругу.
Фонарные спицы горбят длинные спины.
Ресницы кедровой сосны шевелятся шероховатыми пальцами над льдиной.
Бледная кожа луны выедает себе округлое место посреди черноты.
Небесный рот откусил от лунного печенья кусок. Месяц.
До него достать только вафельным пальцем.
Но не пощупать и не погладить.
Все нереально.
Романовы глаза прилипают к черному воску, из которого слеплено небо.
Все леплено-перелеплено, переплетено.
В широкой небесной кастрюле – ночной сладко-расправленный пластилин.
Как мелкие точки кипящего масла: звезды.
В печенюшках Романа нет больше вины.
Производитель решил, что хватит ее уже на сегодня.
Вокруг ходят великанские призраки домов.
С кучей разинутых огненных ртов.
В них все фигурки в кроватках.
Все пазлы в коробках.
И лишь пазл Романа не собран.
И не будет.
Ведь Вера.
«Увы! сейчас, когда я испытываю Неопределенность Реальности,
отбросив все мысли о страхе, ужасе или трепете
пред всеми призрачными видениями,
пусть я узнаю в любых видениях, какие бы ни явились мне,
отражения своего собственного сознания;
пусть пойму я, что они – лишь видения Бардо:
и в этот важнейший момент,
когда возможно достижение великой цели,
да не устрашусь я отрядов Мирных и Гневных Божеств,
моих собственных мыслеформ».
«Увы! когда я буду блуждать в одиночестве, разлученный с любящими друзьями,
Когда пустое, отраженное тело моих собственных мыслей явится предо мною,
Пусть Будды явят свое сострадание,
Сделают так, чтобы не было ни страха, ни боязни, ни ужаса в Бардо.
Когда из-за силы злой кармы я буду испытывать страдания,
Пусть божества-покровители рассеют страдания.
Когда раздастся грохот тысячи громов Звука Реальности,
Пусть они будут звуками Шести Слогов.
Когда последует Карма, и не будет защитника,
Пусть защитит меня Сострадающий, умоляю.
Когда я буду испытывать здесь муки кармических склонностей,
Пусть озарит меня сияние счастливого ясного света самадхи».
Бардо Тхёдол. Тибетская Книга Мертвых.
Часы стекáют.
Часы ти́кают.
Всё сти́кают,
вы́тикают
и вы́текут
наружу из времени,
как желток из треснувшей скорлупы.
Надо же что-то делать, что-то надо, делать, что-то.
Роман уснул, не заметив время, когда то проходило мимо него. Когда-то. Тревога прервалась. Надулась и порвалась. Его тело устало. Уста. Устав, уснуло на лавочке. Лавочка на нем. Он на лавочке. Он бездомная бабочка, бегающая в бетонном бреду во сне. Она на нем. Вера. Вместе уснули, но в прошлом, лишь в прошлом. Нет времени. Все прошло, все ушло, не уснули, не вдвоем.
Роман не заметил, как на миг ушел, но заметил и был вынужден встать, когда взошло солнце. Романовы ноги входят в автобус. Телотрясучка. Тела топчут разгневанную одрами обувь. Автобус. Нужно ехать. Куда? Свинцовые лучи запекают металл крыши. Душно. Жара простужена, кашляет жаром. Ноги не могут стоять, но языком заплетаются и плетутся. Среди туш разлито лужей-оазисом – свободное место. Малое, как уши младенца.
Роман садится в бассейн синего сидения. Но не скажет спасибо счастью. Он понимает, скоро это место отнимут мудаки. Нервы истощены. Автобус сметает с места путь. Желудок журчит, как жук. Это не я убил ее. Это не я убил. Голод не тревожит Романа, он привык пить теплую воду на ночь. Жарко. Жадные глаза окружающих. Роман не знает, куда едет. Он знает, что должен, что нужно что-то делать. Из хиленького оконца пищит враждебный ветер. Ему легче. Нет. Ему не легче.
Это я виноват. Это я все. Я виноват. Наглое гудение наговоров не дает сгладить глаз. Уснуть и проснуться бы в каком-нибудь Гондурасе. Без одежды, без паспорта, без глаз. И сдохнуть в пустыне, под солнцем, в одиночестве, там же. Романтично звучит. Смерть в Гондурасе. Для пидарасов. Как раз для Романа. Только там не пустыня, а. Как я устал.
Группа из трех. Они думают, это сделал он. Второй подбородок вторит первому из подворотни. Изнасилованный воротник. Поворот направо. Крысоподобное лицо женщины жмется вокруг раздавленных жарою глаз. Складки стекают потом и жижей.
Эти трое треплют свою тряпку про нас. Время от времени губастые губы, как зубы, подбегают к увлеченному уху. Затем отбегают к другому. Поток слов осторожен. Не хочет быть услышанным многими. Но жаждет, как жаба, быть выплеснутым из своего болота. Осталось немного. Еще остановка. Нет. Много. Крыса что-то рассказывает. Какаю-то сплетню.
Двери автобуса расшнуровываются. Снимают обувь. Внутрь входят муж с женой и их сын: крохотульная гнида. Прошу заметить, что гнидой мы его называем условно и лишь с точки зрения родителей. Он сам, наверное, парень отличный.
Ноги женщины еле передвигаются. Груз, которым они навьючены, колоссален. Роман глазит ее пулями глаз. Бочка велика. Даже очень. Так, что едва ввозится в двери автобуса. Бочка наполнена от пят до ротовой полости. В бочке – не вино. Но нечто отборное.
На Романовом лице морщины скулятся. Неясно, где лучше – здесь или на улице. Нет, лучше на улице. Дутая рухлядь, с восковыми грудами жира. Лезут из-под майки на свет Божий. Вспотевшее мандариновое желе в одёжной обертке.
На широтах лица. Ее полутора рублевый макияж. А среди него. Вкраплениями. Потные реки. Берут начало в области лба и ниспадают сальными сосульками с подбородка. Свино-рыло выглядит уставшим. Пюре недовольно. Ему бы присесть. Роман понимает, время пришло, и свиноматке присесть бы именно на его место. Фрикаделина уже катится к нему, как бульдозер.
Но вдруг во все это вмешивается новая персона. Худощавый мужчина, сидящий напротив. Давно уже колющий лицо Романа иглами-глазками-спичками. Человек-червяк встает и освобождает место от своей тощей жопы. Поднимаясь, он неотрывно, как вина, глазеет на Романа.
– Садитесь.
– Большое спасибо! – пердит с облегчением тушевидная бочка.
Однако, ХО-ПА, неожиданность. На сидение прыгает мальчик. Подвиг испорчен. Все зрители и действующие лица спектакля разочарованы. В действо вступает отец:
– Слав, ты чего сел? Дай, пусть мама сядет.
И все бы отлично, но этот мальчик наотрез отказывается. Слава – ребенок, а потому в дерьмо не играет. Он приподнимает свои невинные лужки-глазки и простодушно затягивает:
– Это потому, что мама толстая, а я нет?
Все трое в шоке. Роман тоже. Отец пытается как-то загладить эту неловкую морщину, так внезапно возникшую там, где даже нет лица. Но ни хера.
– Нет, Слав, мама не толстая.
– А почему тогда?
Да-да. Она не толстая. Просто жирная, как мухо-морж и прыщавая, как мухомор.
– Мама устала. Посмотри, как ей тяжело! Тебе что, не жалко маму?
– Но это же она толстая, а не я! Я тоже устал!
Пюре хватает мальчишку за ручонку и подбрасывает в воздух:
– Так, а ну, встань! Что за гадкий ребенок!
Бой проигран. Зло опять победило. Но подвиг не забыт. Ничто не забыто. Тучные ляхи падают на сидение. То взвизгивает, но его крик задушен булками жира. Нефтью по сиденью растекается тефтеля. Бурчит про себя. Бу-бу-бу. Где же уважение?
Теперь уже две пары глаз травят Романа, как мышь в ванной. Они ненавидят меня. Это я готов вынести. Только бы они меня не трогали.
И в тот миг, когда, казалось бы, недовольная вода устаканилась: бочка, по справедливости, заняла место и, вместе с человеком-глистом, по справедливости, ненавидит Романа, и все вполне довольны этим, в этот самый миг… В автобус входят инвалид на костылях и его пожилая жена.
О проекте
О подписке
Другие проекты