В дому полковника Петрова не спали – очевидно, знали, что в этот вечер у него нет ни службы, ни концерта, и беспокоились – куда запропал. К калитке торопливо подошла большая женщина в платке, с ней – маленький мужичок с фонарем.
– Барина принимайте, – сказал Гриша и добавил со всей откровенностью двадцатилетнего верзилы: – Насилу довезли.
Женщина вышла на улицу, дверца кареты распахнулась, Гриша встал на подножку и начал выволакивать Андрея Федоровича. Дуня помогала, как могла.
Анета забилась в самую темную глубь.
Любовь оборвалась на взлете. А ведь даже поцелуя – и того не было, хоть единственного, чтобы в памяти сохранить!
И могла же, могла целовать милое лицо всю дорогу, всю долгую дорогу! Так нет же, стояла на коленях и бормотала, так что переплелись в узком пространстве два бреда предсмертно-любовных…
По дорожке от дома спешила женщина. Анете не требовалось подсказки, чтобы догадаться, кто это. Женщина была одета – значит, не ложилась, ждала. Ждала, любила, верила, тревожилась и надеялась, глупенькая, силой своей любви отвести беду, призвать Андрея Федоровича под супружеский кров!
Почему так бессильна любовь, подумала Анета, почему ее сила так мгновенна, а коли чуть продлится – то и падает в полнейшее бессилие?
Гриша как раз уже стоял у калитки с телом на руках.
– Туда неси, туда, – говорила большая женщина.
Та, что подбежала, приникла к Андрею Федоровичу, стала целовать.
– Отойди, барыня, мешаешь, – сказала ей большая женщина и, взяв за плечи, почти без усилия даже не оттащила, а словно переставила.
Дуня, выйдя из кареты, подошла.
– Совсем плох, доктор-немец велел батюшку звать, как бы беды не вышло, – сказала она, обращаясь к большой женщине, которая тоже была прислугой и тоже не имела права предаваться скорби, потому что кто-то и дело делать обязан.
– Как же он это, Господи? – спросила незнакомая товарка.
– В одночасье сгорел.
Они обменялись взглядами и обе мелко закивали.
Смерть Андрея Федоровича с этого мига для них состоялась.
И тут из кареты внезапно выскочила Анета. Она все глядела в спину Грише, уносившему Андрея Федоровича в незнакомый дом, и видела только эту спину, совершенно не замечая жмущуюся сбоку фигурку с тонким станом, в светлом летнем фишбейновом платье.
В руке у танцовщицы была зажата докторская записка – по сути, уже бесполезная, но сейчас она была единственной ниточкой, способной привязать Андрея Федоровича к жизни. Совершенно не сообразив, что кончик ниточки можно передать в надежную руку тяжеловесной женщины в платке, Анета побежала следом за Гришей, и забежала вперед, и протянула скомканную бумажку:
– Вот… Доктор велел принимать… К аптекарю послать…
– Да, да… – принимая записку, но плохо понимая ее смысл, отвечала жена Андрея Федоровича.
И тут обе женщины узнали друг друга.
Когда обнаружилось, что сестра пономаря церкви Святого Матвея знакома с хозяйкой мелочной лавочки в Гостином дворе, а та, в свою очередь, – кума вдове придворного конюха Авдотье Куртасовой, которая уж не первый год надзирает за воспитанницами танцевальной школы господина Ландэ, – у Анютки глаза тут же загорелись. Самая бойкая и вертлявая среди ровесниц и самая отчаянная – росла без матери, она в тринадцать лет уже затосковала на Петербургской Стороне. Ее душа искала ветра и простора.
Анютка подольстилась к тетке, явила кротость и послушание неописуемые и променяла вольное житье на утомительные упражнения. Но как раз взаперти-то она и не тосковала. Перед ней раскрывалось точно такое будущее, как в апофеозах спектаклей – когда вдруг раскрываются небеса, и меж колонн и облаков принимаются летать греческие боги.
Главное же – она, как ей казалось, покинула навеки Петербургскую Сторону, самое безнадежное в городе место. Любая окраина казалась предпочтительнее – поди знай, в которую сторону примется расти молодой город. А Петербургская была тем брошенным гнездом, откуда он вышел и принялся жить веселой, суматошной жизнью, оставив ее прозябать.
Из мира почти деревенского, с огородами и близлежащими полями, с узкими и немощеными улицами, с переулками, которые по сырой петербургской погоде порой за все лето и не просыхали, так что в лужах жили утки, с жалким населением – по большей части отставным, Анютка мечтала попасть и попала в мир торжественно-прекрасный, с каменными чудесами, с великолепными, недавно построенными мостами, с каретами и статными всадниками в мундирах.
Она осваивала танцевальную науку с восторгом – было обещано, что воспитанницы и воспитанники будут танцевать перед самой императрицей Елизаветой Петровной. И это свершилось. Анютка сподобилась одобрительной улыбки государыни и ласкового слова!
Но теперь она уже звалась Анетой, знала немало слов по-французски и по-немецки, умела нарядиться и накраситься, в ее сундуке появились шелка и бархаты.
Благополучие несколько успокоило Анету, она даже стала навещать отца (раньше все ссылалась на запреты школьного начальства). На Петербургскую Сторону Анета выбиралась, когда Лизета имела возможность ее привезти или забрать, чтобы соседи увидели красивую карету с расписными боками и здоровенного кучера.
Однажды, торопливо всходя по откидным ступенькам, она краем глаза увидела знакомое лицо. Вспомнила имя – Аксюша, то ли племянница отставного камер-музыканта, то ли еще какая родня. Анета помнила лишь, что Аксюша была на год или на два старше нее, а дружбы они не водили. Она даже не была уверена, что Аксюша жила на Петербургской Стороне постоянно, помнила только – выдалось лето, когда они, совсем маленькие девочки, несколько раз ходили вместе в лесок по ягоду. Теперь бывшая соседка была хорошо одета и на вид – довольна и весела, очевидно, замужем. Аксюша тоже, вскинув темные глаза, узнала Анету. Несколько удивилась, но приветственная улыбка уже возникла на губах.
Обе спешили – да и говорить, собственно, было не о чем.
И вот – встретились.
Мужичок с фонарем, поспешая впереди осанистого отца Василия, норовил светить батюшке под ноги – хоть она и Большая Гарнизонная, а ночью на ней черт ногу сломит.
Отец Василий на ходу оглаживал голову и бороду. Дело было привычное – поднятому среди ночи с постели, идти исповедовать и причащать умирающего. Дьячок нес за ним необходимое, в том числе и большое рукописное Евангелие.
У калитки ждала со свечой Прасковья.
– Сюда, батюшка, сюда… – повторяла она, как будто отец Василий впервые был у Петровых.
– В спальне, что ли? – спросил священник.
– Да, батюшка, да…
Он взошел по лестнице и встал в дверях.
– Отойди-ка, Аксюша, – попросил стоявшую перед постелью на коленях женщину. Она испуганно взглянула на строгого батюшку.
– Надо, Аксюшенька, – обратилась к ней из-за плеча священника Прасковья. – Не ровен час… а я уж Дашу к аптекарю послала с бумажкой…
Аксюша затрясла головой. Всем видом она давала понять – ни за что не отойдет от мужа, хоть при ней исповедуй.
Он уже был раздет, лежал под одеялом, а нарядный его кафтан, и зеленый камзол, и красные штаны, и белые чулки с башмаками – все это было брошено в углу, жалкое, как скомканные крылышки случайно прихлопнутого мотылька.
Мокрыми салфетками Анета и Аксюша спереди стерли пудру с волос Андрея Федоровича, и теперь стало видно, что они – темно-русые, завитые букли распрямились, и длинные пряди раскинулись на подушке, заползли на шею.
– Ну-ка, встань, сударыня, – приказал отец Василий. – Потом хоть до утра с ним сиди, а сейчас – пусти!
Прасковья, поставив свечу на уборный столик, наклонилась и силой подняла хозяйку.
– Веди ее прочь, – отец Василий шагнул трижды и навис над Андреем Петровичем. – Давно он без памяти?
– Таким и привезли, – ответила Прасковья.
Батюшка склонился над ним, замер, склонился еще ниже. Выпрямился.
– Веди, веди ее прочь!
То ли голос отца Василия невольно дрогнул, то ли Аксюшу осенило – но она кинулась к Андрею Федоровичу, распласталась по широкой постели, обхватила его руками и прижалась щекой к груди.
– Нет, нет! – заговорила она неожиданно громким и внятным голосом. – Сейчас Даша лекарство принесет! Отойдите, не троньте его!
Отец Василий поглядел на Прасковью и покачал головой.
– Твоя воля, Господи… Опоздали…
– Нет, нет, – продолжала утверждать Аксюша. – Какой вздор вы твердите, батюшка? Какой вздор? Сейчас принесут лекарство!
Отец Василий опять наклонился над постелью и неловко погладил женщину по голове.
– Встань, Аксюшенька, нехорошо. Пойдем, помолимся вместе…
– Я вам, батюшка, молебны закажу, сколько нужно, во здравие, Богородице, целителю Пантелеймону, всем угодникам! Господь не попустит, чтобы он умер! Это только злодеи помирают без покаяния! – убежденно воскликнула Аксюша. – Разве мой Андрюшенька таков? Да назовите, кто лучше него, кто добрее него?!
И вдруг вспомнила, отшатнулась от мертвого мужа, протянула к нему тонкую руку с дрожащими пальцами:
– Разве он – грешен? – спросила неуверенно. – Нет же, нет, он меня любит, он не мог!
Отец Василий поглядел на Прасковью – теперь уж он решительно не понимал, о чем речь.
Но Прасковья не пожелала объяснять, что умирающего хозяина привезла в карете всем известная театральная девка Анютка.
– Обмыть сразу же нужно новопреставленного, – сказал отец Василий, – на полу, у порога, трижды. Поди, поставь воду греть. Соломы охапку принеси – подстелить.
Прасковья кивнула, но с места не сдвинулась.
Священник не знал, чем бы еще помочь потерявшим всякое соображение женщинам. Ни Аксюша не рыдала по мужу, ни Прасковья – по хозяину, а было в их лицах что-то одинаковое – точно время тянется для обеих иначе, гораздо медленнее, и не скоро слова отца Василия доплывут по воздуху от его уст до их ушей.
– Что же ты? – спросил Прасковью отец Василий. – Разве не видела, что с ним? Хоть бы отходную прочитать успели…
Даже не вздохнула покаянно Прасковья – а продолжала глядеть на Андрея Федоровича и все еще сидящую рядом с ним Аксюшу в светлом, глубоко вырезанном платье с тремя зелеными бантами спереди и, по моде, с шелковой розой на груди.
– Обмывать будете – не забудьте Трисвятое повторять, – чувствуя, что уходить сейчас нельзя, и не понимая, как же достучаться до двух словно окаменевших женщин, говорил отец Василий. – Потом в новое оденьте. За родней пошлите – чтобы с утра ко мне пришли насчет отпевания. Да ты слышишь ли?!
– Да, – сказала вместо Прасковьи Аксюша. – Только этого быть не может, батюшка. Господь справедлив – и к злодею в тюрьму святого отца пошлет, чтобы злодей покаялся. И злодею грех отпустят! И злодею! Господь справедлив! Он моего Андрюшу так не накажет! Мы пойдем, батюшка, а вы его исповедуйте, соборуйте, причастите!
Она вскочила и устремилась было к двери, но вдруг схватила остолбеневшего священника за руку.
– Только поскорее, ради Бога!
И кинулась прочь, и простучали по лестнице каблучки.
– Беги за ней, дура! – крикнул Прасковье отец Василий. – Видишь ведь – с ума сбрела!
Прасковья громко вздохнула.
– За что Он нас так покарал? – спросила.
– На все Его святая воля, – отвечал отец Василий. – Кабы я знал!..
Катя прибежала к Маше спозаранку.
– У Петровых-то горе! – сообщила. – Хозяин ночью помер.
– Как так? – удивилась Маша, с самого утра уже причесанная и напудренная, хоть и не в платье, а в нижней юбке и платке, покрывающем грудь и плечи. – Вчера же я его видала – как он на службу ехал!
– Вчера видала, а сегодня и нет его! – Катя перекрестилась на образа. – Пойдем, узнаем, может, по хозяйству помочь надобно. Поминки собрать…
– Ты ступай, я следом.
– А что еще стряслось… – Катя, вдруг передумав торопиться, присела на скамью. – Отец-то Василий с причастием и соборованием опоздал. Пока пришел – а там уж мертвое тело…
– Ах ты, Господи!..
– Да…
Они все же вышли вместе, и пришли к дому Петровых, и увидели у ворот две кареты – понаехала родня. Стайка соседок стояла там же, перешептываясь.
– Прасковью выгнала-то…
– За что?…
– А поди пойми…
– А хоронить когда?
– Завтра, поди. Коли ночью помер – как дни считать?
– А до полуночи помер-то?…
Катя отошла в сторонку и Машу с собой повела.
– Как бы к Аксюше пробиться? – спросила она.
– На что тебе?
– Боюсь я за нее.
– Там найдется кому с ней сидеть.
Но и Маша поймала вдруг это словно висевшее в воздухе предчувствие «недобра». Она хмуро поглядела на соседку.
– Вот так-то и бывает, когда непутем любишь! Вдове-то о себе думать нужно. Повыть – да и успокоиться. А ей и неведомо что на ум взойдет!
– Помолчи ты, Бога ради!
По двору шла Прасковья, и сразу видно было – с расспросами и не подступайся.
– Вот тоже, вдова нашлась… – шепнула неуемная Маша.
Катя только посмотрела на нее сердито.
Прасковья дошла до забора и словно только теперь поняла, что перед ней – преграда. Посмотрела направо, налево, будто ища того, кто уберет проклятый забор. Но такого не нашлось – и она осталась стоять, держась за доску и повесив голову.
Катя, подойдя с другой стороны, положила ей руку на плечо.
– А ты поплачь, – сказала тихонько. – Давай ко мне пойдем, посидишь у меня… бедная ты моя…
Прасковья поглядела ей в глаза.
– У нее, моей голубушки, – сказала, – волосики-то за ночь побелели!.. Я-то что?! А на нее гляжу – а у нее одна прядка темненькая, другая – беленькая… А мне-то что?… Кто я?… А она сидит и просит, чтобы не выносили… отец Василий, говорит, придет – исповедовать, причащать и соборовать… Нельзя, говорит, без исповеди… Нельзя с собой в могилу все грехи брать… А я-то что?… Разве я виновата?… А она-то знай, одно твердит – пусть лучше я, твердит, помру без покаяния!..
В спальне был непонятный полумрак. После обеда ему наступать вроде было рано. А обед подавали только что… если вообще подавали… невозможно вспомнить поминальный стол и то, что на нем, и ни единого слова о кушаньях… и вкуса, и запаха тоже…
Нет – ободок тарелки вдруг перед глазами обозначился, ни с того ни с сего. И пропал. Синее с золотом и в цветочек…
Аксюша подняла глаза и увидела себя в зеркале – высокую, статную, но с неузнаваемым лицом.
Вспомнила: кто-то шутил, что они с Андреем – ровнюшки, и годами вровень, и плечиками… почти…
А не свое там лицо… не свое…
Она обеими руками огладила волосы, обжала, свела пальцы у основания косы. Все равно в этом лице больше не было ничего такого, за что его можно было бы признать своим.
Но коли не свое…
То, что началось, невозможно было описать словами. А если бы нарисовать – так получилась бы дремучая чащоба, в которой только что еще не было ни пути, ни тропинки, один густой мрак, и вдруг непонятно откуда пробился свет – и обозначились ветви, стволы, чуть-чуть, может, и не светом, а шорохом листвы, запахом, иной теплотой воздуха вокруг них…
А если бы сыграть – так вышло бы, словно совсем маленькие дети в шесть ручонок трогают клавиши, и вдруг несколько нот подряд сложились отчетливой мелодией, словно клавесин задал вопрос, заведомо не имеющий ответа.
Ровнюшки… На придворном маскараде их было бы не отличить…
Аксюша повернулась и огляделась.
Вещей Андрея не было нигде. Умница Прасковья прибрала в чуланчик тот кафтан с камзолом и те штаны, в которых его привезли. Догадывалась, что барыня пойдет их искать. Хитрая Парашка! Она и тетку Анну Тимофеевну подговорила с Аксюшей ночевать. Вот тетка прикорнула в кресле, свесив на грудь голову в богатом кружевном чепце, вон и сестрица Глаша на скамеечке. Ночь их сморила…
Ночь… Непонятно, когда и наступила.
Спасительное полнолуние! Хотя и горит лампадка перед образом, но без лунного света в спальне впору пробираться на ощупь. Это только ранним утром солнце будит их… будило…
Аксюша пошла искать, отыскала и положила на постель мужнин кафтан с камзолом, штаны, чулки. Потом быстро сбросила платье и осталась в нижней рубахе.
Она некоторое время глядела на разложенную одежду. Эта одежда не могла сохранить тепла Андреева тела, так горевшего в тот день… и сгоревшего… Когда Аксюша вытаскивала вещи, то впопыхах и бездумно схватила их в охапку, теперь же на нее напал страх – боязнь прикосновения. Наконец она тихонько погладила камзол. Ткань была шелковиста. Ксения взяла ее на руки, как дитя, подведя ладошки снизу, и донесла до лица. Прохлада и легкий запах пота, ничего больше…
Она боялась, что штаны окажутся узки, но зря – сошлись, точно на нее шиты. Распялила на руках камзол. Тут оказалось, что все же Андрей был повыше, просто мерились они, когда Ксения была в башмачках на немалых каблуках. Застегнула камзол – на груди сошелся с трудом. Надела сверху кафтан. Широковат и длинноват… Повернулась к зеркалу.
Знакомый образ в нем, в темно-туманном, обозначился. Статный, затянутый в зеленое стан, щегольские красные штаны на стройных ногах. А лицо…
Андрюшенька!
Вот чье лицо! Как же сразу-то не признала?…
Выходит, вымолила она его? Не умрет теперь без покаяния? Выходит, есть Божья справедливость?
Аксюша не поняла, когда вспыхнули свечи в канделябрах по обе стороны высокого темного стекла. Получилось странно – словно она стоит в полумраке, но там, за проемом рамы, – светлое помещение, и в нем – Андрей.
Аксюша боялась пошевелиться. И он тоже.
Но сколько же можно так стоять?
Она протянула руки к живому и онемевшему от радости мужу.
Он протянул руки к ней.
– Андрюшенька… – прошептала она.
– Аксиньюшка… – прозвучало в ответ.
– Милый!..
И одновременно шевельнулись его губы, а лицо исказилось мукой:
– Спаси меня!..
Она все вспомнила.
– Да, да, да! – закричала она. – Да! Да!..
Тетушка Анна Тимофеевна, чуть не свалилась с кресел, замахала спросонья руками. Глаша вскочила, споткнулась, упала на одно колено. И тут же дверь отворилась, торопливо вошла строгая Прасковья.
– Аксиньюшка, голубушка моя, ты что это затеяла?!
Она кинулась обнять хозяйку и, обнимая, стянуть с нее одежду мертвого мужа. Но Аксюша извернулась и выбежала на лестницу. В одних чулках она спустилась вниз, пробежала по коридору, толкнула дверь и выскочила на крыльцо.
Ночь. И если выйти на улицу – всякий издали скажет, что Андрей Петров шагает. Всякий! И ближе подойдет, в лицо заглянет – тоже Андреем Федоровичем назовет.
Да?…
Да!
Мысль, что посетила и вылилась в слова, ошеломила Ксению. Она была удивительной простоты, и Ксения не ощутила, что простота эта – как во сне, когда возникают причудливые связи между вещами и кажутся единственно возможными.
Ее состояние не было сном или грезами наяву – это все же было бодрствование, но от усталости какое-то просветленно-обостренное, на грани вещего сна.
Она улыбнулась – да, путь обозначился!
Подняла голову к небу и произнесла отчетливо, хотя и негромко:
– Положи душу свою за други своя.
Кричать было незачем – Бог и так услышит.
– Да побойся Бога! – твердила, ходя следом, Прасковья. – Да что люди-то скажут?…
– А чего им говорить? Схоронил я свою Аксиньюшку, хочу ее вещицы бедным раздать, и платьица, и рубашечки, и чулочки…
На пол из комода полетело белье, образовав неровную бело-розовую кучку.
– Аксинья! Очнись! – Прасковья что было силы принялась трясти сгорбившуюся фигурку в широковатом зеленом кафтане.
– Да что ты говоришь, Параша? Что ты покойницу зря поминаешь? Умерла моя Аксиньюшка, царствие ей небесное, а я вот остался. Я еще долго жить буду.
– Да что же мне, отца Василия звать? Чтобы он пришел и сказал: Андрей Федорович умер, а ты, барыня Аксинья Григорьевна, жить осталась?
– А зови, милая. Придет он и скажет: день добрый, сударь Андрей Федорович, каково тебе без твоей Аксюши? Померла, бедная, без покаяния, тебе теперь за нее по гроб дней твоих молиться… Пока не замолишь – страдать будет, чая от тебя лишь спасения…
Прасковья в изумлении следила, как вываливались на пол платья, простыни, наволочки, шубка…
О проекте
О подписке