Читать книгу «Гоголь. Вий. Не выходи из круга» онлайн полностью📖 — Братьев Швальнеры — MyBook.
image
cover























Узнав о внезапном отъезде Николая Васильевича, Александра опрометью бросилась к Марии Яновне. Она была так шокирована этим известием, что потеряла аппетит. Только накануне, как ей казалось, говорили они о сборе материалов для его нового сборника малороссийских повестей, и она, как любая девица, уже нафантазировала себе свое собственное участие в кропотливой работе писателя. Да и взгляды, которыми одаривал ее кузен, и слова, которые посылал он ей, исполненные искреннего участия и любви, никак не могли вылететь из ее головы. Она терялась в догадках о причинах его отъезда и даже имела неосторожность задать отцу вопрос об объекте своих мыслей.

–Да, пустое, – отмахнулся Иван Афанасьевич. – Что он, что отец его, упокой Господь его душу, всегда странные были. Пойди, разберись, что у них там в головах происходит. Не очень-то переживай относительно него, все равно путного ничего с ним у тебя быть не могло.

Эти слова жестокого и своенравного человека лишь сильнее настроили Александру в пользу Николая Васильевича. Она стала искать причины в себе, в своем безнравственном отношении к крестьянам и к Хоме Бруту в том числе. Вот только о чем никак она не могла подумать, так это о том, что свойственная мелким и ограниченным людям ревность так же будет свойственна и высокому и тонко чувствующему писателю. А потому, как правило, не обнаружив самого лежащего на виду как тщательно спрятанного, отправилась она на второй день мытарств за советом к тетушке.

–Ах, голубка моя,– снисходительно улыбаясь, смотрела на нее Мария Яновна. – Сложный он человек, более, чем сложный.

–Но ведь говорил он о причинах своего отъезда?

–Ни слова не сказал. Несколько дней провел он здесь вместе с Тарасом Шевченко, после чего даже слугу с ним отправил, по чему никак нельзя было догадаться о его отъезде. И вдруг, внезапно, ничего никому не объяснив, упорхнул. Не печалься, голубка, отыщется твой голубь.

–Ну что вы, – смутившись, покраснела Александра и опустила глаза. – Я вовсе не…

–Да уж вижу, как не. Ты скажи мне лучше, что там такое случилось между вами, что стал он приезжать от тебя чернее тучи? То летал как истый голубь, а то стал возвращаться словно ворон подбитый…

–Да вроде… – и только после слов мудрой, прожившей разную жизнь и видавшей виды Марии Яновны поняла Александра свою ошибку. Но разве могла она предположить, что ее невинные игры с глупым, пустым, ограниченным Хомой, которого она вовсе не считала человеком, а считала своей вещью, так рассердят Николая Васильевича?! Ведь не было в них ничего, что могло бы быть истолковано как симпатия двух людей, как посягательство на что-то, что принадлежало или могло принадлежать Николаю Васильевичу как человеку!

И оттого вернулась Александра Ивановна в имение отца злой, какой никогда не была. Словно выпустив из головы все, что говорил Николай о равенстве между людьми и уважении к низшим сословиям, она опять уверилась в правдивости и правильности слов и действий отца по отношению к крепостным. Словно почуяв гнев молодой барыни, Хома как будто в воздухе растворился и старался не показываться ей на глаза весь вечер – и был прав, ибо она для себя уже давно решила, что, если только встретит его, то велит отвесить столько горячих, сколько выдержит его молодое и сильное тело. В гневе легла она спать, и следующие несколько дней провела в таком состоянии. Злость уже начала затихать, когда от Марии Яновны прилетело известие – сын объявился, прислав ей письмо из Италии, из той самой съемной квартиры, в которой он часто останавливался в Риме, на виа Систина, и в которой даже писал в свое время «Ревизора». Тогда же Мария Яновна дала ей ценный совет, не воспользоваться которым Александра не могла:

–Он же писатель. Как они у себя в столицах говорят, бумагу марает. Для него наши разговоры задушевные – что пустой звук. Так и ты примись его же манерами с ним общаться, и напиши ему.

–Неужели прямо в Рим и написать?

–А почему нет? Пока он там, в настроении пребывает в прекрасном, настроился писать что-то новенькое, ты как раз ко двору придешься. Оно ведь знаешь, как говорят – настоящая любовь в разлуке только закаляется, а, коли не выдержит такого испытания, значит, и не любовь вовсе это была.

Решившись и приготовившись услышать самый неприятный ответ, Александра Ивановна принялась за письмо. Несколько раз рвала она черновик, сердясь на себя саму, на неуклюже и некстати подбираемые слова, которые гений Гоголя мог счесть недостойными своего общества. Но потом все-таки остановилась на определенной редакции, которую, справедливости ради, отправляла в Рим с тяжелым сердцем.

«Горячо уважаемый и дорогой моему сердцу Николай Васильевич! Теряясь в догадках относительно причин вашего отъезда, я несколько дней обвиняла себя в недальновидном и глупом поведении, что повлекло прекращение нашего с вами общения. И все же, воля ваша, не нахожу я другого разумного объяснения, кроме как моя невинная глупость, ходящая на двух ногах по земле и носящая имя Хома Брут. Хоть не было в наших наивных детских играх ничего, что бы хоть как-то умалило роль вашу в моей жизни, а все же не следовало мне предаваться им перед вами, поскольку я действительно люблю и ценю вас, а, если любишь и ценишь человека, то стараешься оградить его от созерцания подобных мерзостей. Объяснить мое поведение можно редким мужским обществом, тем более столь высокого ранга, к коему принадлежите вы. Но стоит ли искать каких-то оправданий?..

Больше всего на свете не хочется мне терять связи с вами, настолько важны вы стали для меня за эти несколько дней, что буквально вся жизнь моя стала с ног на голову. Разорвись сейчас эта связь, да еще по такому пустяковому поводу – и снова темнота и серость окружат меня, и уж больше не промелькнет в моей жизни даже лучик, не то, что огонь, коим вы стали для меня, осветив мою по судьбе дорогу. Умоляю вас не держать же меня в неведении и как можно скорее сообщить, простили ли вы меня, и не держите ли на меня зла? Прошу только принять во внимание все, что написала я вам выше, и все те чувства, которые руководили моим сумбурным пером при написании этой эпистолы. Благодарю за внимание и прошу прощения за скомканный стиль – видит Бог, он изменится, если только смените вы гнев в моем отношении на милость…»

«Дорогая Саша! Во-первых, не понимаю, почему вдруг ты перешла в общении со мною на вы? Кажется, не происходило между нами ничего такого, что так охладило бы отношения любящих родственников. Даже Христос называл всех на ты, и не терпел иного к себе обращения. Так что прошу тебя съехать снова на ты, и больше не восстанавливать официального стиля ни в письмах, ни в разговорах. Во-вторых, уверяю тебя, что отъезд мой никоим образом не связан был с твоим отношением к крестьянам. Я никогда в жизни не имел мыслей о том, что мое общество для тебя менее ценно, чем общество заезжего бурсака, и, если что меня и задело – так это панибратство с крепостными. Ну да, как прав Тарас Шевченко, это у нас у всех в крови, и изменение отношений произойдет только с полной отменой крепостного права; христианское милосердие и понимание обязывает меня как человека верующего проявлять лояльность и к тебе, и к твоему отцу, и к собственной матери. Так что, ввиду отдаленности темы для обсуждений, предлагаю пока сей вопрос опустить – до лучших времен.

Однако ж, мне как любому человеку свойственна некоторая доля собственничества, которая удовлетворена твоим горячим объяснением – не смогли мы отыскать для него времени, пока были рядом, и только мой отъезд изменил ситуацию, еще раз подтвердив, что все, что ни делается, все к лучшему. Если быть серьезным, то внушила ты мне подтверждение великого Христова учения о милосердии, исповедовать которое я теперь обязан всеми своими трудами, делами и мыслями – внушив, среди прочего, идею нового сборника малороссийских повестей, которые, по моему глубокому убеждению, должны быть «ведьминскими». И потому у меня к тебе будет просьба. Ты, наверняка, знаешь, что в тех краях, откуда мы с тобой родом, широко распространено обвинение людей в ведьмачестве и прочих связях со всякой нечистью. Не могла бы ты, чтобы внести посильную лепту в создание моих скромных работ, провести какую-нибудь работу по поиску доказательств связей сорочинских жителей с чертями, бесенятами и прочими сотрудниками9? Клянусь, что этим ты внесешь неоценимый вклад в работу мою, и во всю русскую литературу.

Напоследок попрошу тебя выбросить из головы всякие ревнивые глупости, ибо нам с тобой, как представителя высшего света и дворянам, не к лицу страдать недостатками того общества, которое ты так стараешься от себя отвести. Все прекрасно, здоровье мое позволяет мне трудиться, а чудесный климат и атмосфера Италии настраивают на творчество как никогда ранее. Передавай поклоны маменьке и отцу. Всегда твой, Н.Г.»

Лукавил ли Николай Васильевич, когда говорил о том, что не питает никаких личных обид и оскорблений к Александре и Хоме? Не эти ли обстоятельства в действительности стали причинами его отъезда из Сорочинцев? Конечно, тогда они сыграли определяющую роль в его убытии. Но правы те, кто говорят, что человеческая мысль вкупе с человеческой душой подобны реке, которая изменяется каждую секунду, и невозможно дважды войти в нее, одну и ту же. Обстановка Италии, которая так умилила Гоголя и повлияла на благостное его расположение духа, и впрямь изменила его отношение к Хоме и даже внушила какую-то стыдливость – за то, что он, писатель, человек верующий, стал подвержен такому дьявольскому пороку. Мысль его стала выглядеть и звучать иначе, и первым он не написал Александре потому только, что сам стыдился своего низменного побега. Между тем, отрицать его пользу для творчества писателя было бы глупо. И оттого он был счастлив, что сестра, которая уже в мыслях виделась ему не совсем сестрой (или совсем не сестрой), написала первой, и побудило его это на более глубокую и ответственную работу.

«Дорогой Николенька! Безмерно счастлива я оттого, что ты не держишь на меня зла, и что по-прежнему добр ко мне и открыт. Поручение твое я выполнила с охотой. Ты и впрямь говорил правду, что ведьмины обряды сильно распространены в наших местах. Поговорила об этом с батькой, он, правда, мало чего знает, но все же рассказал мне предание о некоем чудище без имени, которое слепо, и восседает, по преданию на лошади, и является ведьмам во время их шабашей и обрядов, в качестве получателя жертвоприношения. Говорят, тут они иногда еще бывают. Так вот этот самый всадник, коему нет имени, является и забирает из рук ведьм невинные души, заблудившиеся в жизни и ставшие их лакомством, а за это дарует ведьмам красоту и молодость и жизнь долгую. Рассказал батька, что в детстве еще был свидетелем такого шабаша, который затеяли ведьмы на самой высокой горе близ Сорочинцев проводить – звать ту гору, вроде как Диканька. Оттого такое название ей пошло, что на ней рос в ту пору (и растет теперь) дикий торн, и так его много, что временами кущи становились просто непролазными. Заблудшие христианские души приманивала сладкая ягода – идет себе путник, идет по взгорью, собирает ягоды и ест их, и такие они сладкие, что скоро сам не заметит, как уснет. А ведьмы-то и прибирают его, несчастного, к себе, а после приносят в жертву тому самому всаднику, чье имя неизвестно и знают его только колдуньи и оберегают от постороннего вмешательства как зеницу ока. Местные жители часто убивали и изгоняли ведьм, а только совсем их выжить из сорочинских мест не удалось – стали они просто искуснее прятаться, таиться от таких, как мой и твой отцы. Но все равно время от времени виднеются на самой диканькиной макушке костры в полнолуние летом – значит, собрались ведьмы там, куда простому человеку дойти если не невозможно, то уж очень как мудрено, и снова делают свое черное дело…

Впредь я буду еще разговаривать с местными бабами, в том числе со старыми крепостными отца, которые, наверняка, знают куда больше, и уверена, что мне удастся по-настоящему помочь тебе, милый брат, с подбором материала. Как настоящая женщина взамен я попрошу тебя указать мое имя где-нибудь в тексте – тебе пустяк, а мне будет приятно.

Так вот же, что я еще подумала об этом всаднике. Библии я в детстве толком не изучала, так как не имели к ней страсти ни мой отец, ни покойная матушка. Ты за несколько дней своего пребывания в Сорочинцах рассказал мне куда больше того, что я знала за всю свою недолгую жизнь. И вспомнился мне рассказ о всадниках Апокалипсиса из «Откровения» Иоанна Богослова. Одному из них было имя Смерть, и говорил он свидетелю: «Иди и смотри». Так вот я думаю – не перекликается ли этот библейский сюжет с рассказом моего отца, не слишком сведущего в Священном Писании? Не оттого ли говорит так всадник, что сам не видит?..

А вообще я часто вспоминаю наши с тобой встречи и беседы. Очень хочется как можно скорее повторить их. Твоя маменька сказала, что ты взял с собой не слишком много денег и тебе может не хватить их для жизни в Италии сравнительно долго. Так вот я прошу тебя – если это действительно случится, то ты по окончании своего лечения в Европе возвращайся снова к нам. Ты ведь сам говорил о том, как дурно влияет на мыслящих людей и тебя в особенности петербургский свет. Так почему бы тогда не приехать назад и уж прямо здесь не закончить работу над новыми малороссийскими повестями? О всаднике ты непременно должен написать, и, быть может, только здесь, на вершине Диканьки, сможешь ты и встретить его… А уж если бы и мне разрешил ты присутствовать при этой встрече, то, видит Бог счастью моему не было бы предела. За сим, понимая, что ты еще не здоров и очень занят работой, не смею более отвлекать тебя. Горячо и нежно любящая всем своим крохотным сердцем, Александра».

Глава пятая. «Мученики ада»

Мария Яновна была права – финансовые возможности Николая Васильевича после провала его «Разъяснения к «Ревизору», ряда других не вполне удачных творений, а также весьма дорогостоящих путешествий, оставляли желать лучшего. Надеясь все же поправить их своим пребыванием в Петербурге, а, возможно, изданием неких новых опусов, Николай Васильевич не внял советам Александры и из Рима возвратился в столицу.

Возвратившийся в Петербург после тепла родной Малороссии и ослепительной вечной римской весны Гоголь был раздавлен теми печальными и мрачными видами, что предстали перед ним в столице. Нелепые, неуклюжие львы на каждом углу, огромный и внушающий ужас шпиль Адмиралтейства, вцепившийся в поводья бешеного коня Петр Великий с лицом, искаженным ненавистью ко всему, что его окружало – такие пейзажи никак не подвигали на творчество. А потому в первое же свое утро Николай Васильевич решил как следует напиться – во-первых, алкоголь здорово помогал от обострившейся в граде Петровом малярии, а во-вторых, созерцать виды этого града может только в стельку пьяный. Компания нашлась быстро – старый друг поэт Языков, прознав о возвращении Николая Васильевича, нарисовался на пороге его дома, где уже два дня проживал слуга Семен, возвратившийся из гостей в Киевской губернии.

–Хорошо, что ты пришел, – зябко кутаясь в длинный плед, помятый и неопрятный Гоголь встречал друга в приемной.

–Ба! Кого я вижу! – как всегда экспрессивный, Языков раскинул руки и приготовился обнять писателя. – Путешественник во времени и пространстве! Неужто домой потянуло? Сколько ты уж здесь?

–Первые сутки.

–Многовато. Пора бы уж и в путь собираться, – в голосе приятеля слышалось явное неудовольствие, вызванное частыми перемещениями писателя по миру.

–Ты-то чем недоволен?

–Тем, что забыл наш круг, чураешься. Ты что, обиделся из-за Белинского? Брось ты этого старого маразматика, он давно уже ругает всех и вся, кроме Пушкина. Как по нем, так чем хуже, тем лучше. Выжил из ума. Вон и на Шевченко с его украинской народностью бросается, а скоро того и гляди запишется к Николаю Палкину в дежурные критиканы.

–Вовсе не Белинский и не его посредственные статьи заставили меня уехать, а мое нездоровье…

–Ну надо же! – собеседник Гоголя все не уставал размахивать руками. – Возвратиться из Иерусалима, от Гроба Господня, больным! Там, где все и всех лечат, ты умудрился подхватить болезнь. Как прикажешь сие понимать?

–Не иначе, как мою дьявольщину, – натянуто улыбнувшись, писатель протянул гостью стакан мадеры. – Тому и подтверждение есть.

–Любопытно, какое?

–А вон, – он кивнул в сторону конторки, на которой лежал завернутый все в тот же потасканный платок наконечник копья Лонгина. Языков с интересом подошел к предмету и стал его осматривать.

–Что это? Не иначе копье Лонгина?

–Оно самое.

–А как же прежде, до вас найденное копье?

–Утверждают, что фальшивка. Но меня сейчас не это занимает. Пусть даже и будет это всего лишь кусок застарелого железа, а все же бытует легенда, что носители копья Лонгина всегда были самыми жестокими диктаторами, воеводами, убийцами одним словом. Как такое возможно? Ведь Лонгин, по сути, облегчил мучения распятого Христа. Так почему тогда его копье олицетворяет собой зло и дает власть над людьми, но не основанную на Христовом вероучении, на благе, всепрощении и добре, а основанную на жестокости и коварстве?

–Любопытно, – протянул поэт. – А знаешь, тебе с этой находкой следует обратиться в одно общество, общество историков.

Гоголь махнул рукой:

–Обвинят в шарлатанстве. Да я и не претендую на историзм. Ну посуди сам – сколько лет прошло с Христовой смерти? И все эти годы эдакая реликвия валяется, не нужная никому, и ждет появления российского писателя, чтобы сама как лягушка прыгнуть ему в руки? Бред какой-то. Меня скорее философская сторона вопроса занимает, о которой я тебе уже говорил. Если верить историкам и летописцам, то не исключается мысль о том, что Лонгин не есть спаситель Христа, а есть самый настоящий его убийца, в классическом смысле. И тогда смерть Христа может быть рассмотрена под совершенно иным углом, нежели, чем рассматривается теперь.

–Но ведь в смерти Христа вся суть христианства…

–Именно! А представь, если бы ее не было.

–Тогда и грехи наши и отцов наших были бы непрощенными…

–Но Спаситель был бы жив!

–А что толку?

–Ну а что толку в этом твоем пресловутом прощении? – не унимался писатель. – Ты живешь так, будто тебе все и навсегда простили? Ощущаешь ты легкость бытия? Нет, нисколько. Проблем и бед у тебя столько, что можно подумать будто ты, простой петербургский поэт, чуть более веселый и греховный, чем остальные, вовсе не обычный обыватель, а Ирод, Наполеон, Борджиа! Церковь только и увещевает тебя о том, что тебе все прощено и надо немного потерпеть, а сложностей в жизни у тебя изо дня в день не убавляется, а только прибывает.

–Но кому это надо? Кому надо так извращать истинное Христово учение?

–Тому же, кому и врать про Лонгина и его копье.

Слова писателя звучали более, чем убедительно. Приятель подошел к нему и обнял за плечи:

1
...