Огромный зал был заполнен большими тёмными полотнами. Картины подавляли. Не показным благородством. Весомостью, несуетливостью каждого мазка. Тут можно было остаться надолго. Но сразу захотелось выйти.
Переходя от полотна к полотну, он почти завершил обход. Что это? Картина неожиданно потянула к себе. Надпись не говорила ему, юному провинциалу, ничего: Гвидо Рени, «Иосиф с младенцем на руках». Он шагнул ближе. И замер.
«Молодой человек, простите, – пожилая служительница смотрела на него с удивлением. – Разве эта парочка для Вас? В соседнем зале испанцы. Там наш Гойя, портрет Антонии Сарате. Изумительный». «Да, да, конечно. Спасибо», – он посмотрел на часы. Оказывается, он простоял перед картиной двадцать минут. Но уходить не хотел. Да и не мог, потому что очутился внутри. Сильный седой старик, он держал на руках мягкое, податливое тельце. Малыш смотрел на него своими глазёнками, лёгкая ладошка касалась бороды, так что можно было почувствовать каждый палец. Иосиф уже не помнил, зачем отошёл в сторону, оставив Марию и спасителя-ангела. Казалось, это крошечное, доверчивое существо светится. Сияет. И света хватает и на них, взрослых, и на обступающий лес, и на дальние горы, и на покинутый город. Когда они вернутся домой? И вернутся ли? Какая разница, если, глядя на младенца, он чувствует теплоту ответного взгляда. Да, он богач, богаче всех, оставшихся в сытом Назарете. Их дети погибли. А его ребёнок жив. Чем заплатить за такое счастье? Что он может? Любить. Может, для этого он и родился когда-то? Может, люди и живут только для этого?
Малыш гладил седую бороду. Густые волосы приятно щекотали ладонь. Он смотрел в глаза старика – и тонул в них, погружался, как в тёплый омут. В этой воде легко дышалось. Взгляд обволакивал, ласкал, баюкал. Как приятно быть любимым… Может, он и родился только для этого? Разве кто-нибудь сможет его обидеть?
«Молодой человек, мы сейчас закрываемся», – служительница стояла рядом. Огромный зал был пуст. Посетитель вновь глянул на полотно, уже по касательной, снаружи. Вежливо кивнул старушке – и поплёлся к выходу.
Сентябрь 2011
«Между правом исследователя на безжалостность объективного анализа и бестактностью досужих домыслов должна существовать граница».
Ю. М. Лотман
Моё отношение к Александру Сергеевичу Пушкину основано на относительно свежем впечатлении: несколько лет назад я перечитал всё, им написанное, с карандашом в руках. Прочитал кое-что о нём, ибо целиком согласен с В. Ф. Ходасевичем: «Нельзя понять эту поэзию во всем объеме и во всей глубине, не изучив и не поняв эту жизнь».(1) Вполне естественно, что статьи Николая Гуданца вызвали мой интерес. Вот что пишет критик о целях своей работы: «В мои намерения вовсе не входит опорочить Пушкина или, что еще смешнее, предъявить ему моральный счет. Среди особенностей его натуры меня не интересуют малозначительные… я счел необходимым прибегнуть к непредвзятому и детальному рассмотрению лишь тех существенных личных качеств, которые непосредственно проливают свет на пушкинское наследие… Беда в том, что насаждается и господствует совершенно искаженное восприятие Пушкина… По ходу отслоения сусальных легенд начинает вырисовываться пугающе непривычный Пушкин – совсем не тот восхитительный небожитель, безукоризненно гармоничный мастер и доблестный герой, которого нас еще с детства приучили обожать. Впрочем, нельзя исключить и того, что при попытке расчистить нагромождения лжи я невольно допускаю перехлесты… я надеюсь, что читатель великодушно дарует мне право на ошибку… аксиома о гениальности Пушкина выведена индуктивным путем, от частных случаев к общему, и основывается на том, что Пушкин является автором нескольких гениальных, по всеобщему признанию, произведений… далее возникает опасный методологический подвох… творчество Пушкина объявляется безупречным от первой до последней строки. Будучи не воплощением божества, а человеком, Пушкин оказался наделен не только достоинствами, но и недостатками, которые во многом определили его судьбу и творчество… Творения Пушкина отнюдь не безупречны. Они содержат погрешности, подчас довольно грубые и нелепые. Хочу особо подчеркнуть, что я считаю Пушкина действительно великим поэтом, который создал замечательные образцы поэтического мастерства… Но его громадные заслуги перед русской литературой обусловлены совсем не теми качествами, которые ему упорно приписывают… Обыкновение усматривать в Пушкине беспредельное и всеохватное совершенство мешает понять его творения и оценить по достоинству самого творца. Именно то, в какой степени дар поэта возобладал над изъянами его личности, несомненно, заслуживает искреннего восхищения».(2)
Вроде бы перед нами – сама объективность: Пушкин признаётся «великим поэтом», создавшем «замечательные образцы», имеющим «громадные заслуги», даже заслуживающим «искреннего восхищения». На этом фоне прячутся «изъяны его личности», «довольно грубые и нелепые… погрешности», которыми полны его «творения». Хотя сама терминология («изъяны», «нелепые», «грубые») с первого прочтения режет слух своей несовместимостью с декларируемой целью: «отслоение сусальных легенд», «понять… творения и оценить по достоинству самого творца».
Кроме того, утверждается, что Пушкин «является автором нескольких гениальных произведений». Что значит «несколько»? Два? Пять? Десять? Я уже упоминал, что не так давно перечитывал Пушкина. По ходу чтения составлял список «мелких стихотворений», которые живут до сегодняшнего дня. Их оказалось… 167. Из них 52 считаю гениальными (гениальным, в моём представлении, можно назвать стихотворение, без которого дальнейшее развитие поэзии непредставимо). Иными словами, свыше пятидесяти пушкинских стихотворений без малого 200 лет активно влияют на русскую культуру. У каждого читателя, не понаслышке знающего творчество поэта, цифры могут быть иными, но едва ли будут сильно отличаться. И никак не в сторону уменьшения. Объявлять Пушкина «автором нескольких гениальных произведений» – значит «довольно грубо» искажать реальные факты. Остаётся «великодушно даровать» критику «право на ошибку».
«Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости, она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе. – Писать свои Memoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью – на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно» – отрывок из известного письма Пушкина Вяземскому (3, т.10, стр.148), написанного по поводу утраты записок Байрона.
В качестве эпиграфа для своей статьи «“Чести клич”, или Свидетельство благонадежности» Н. Л. Гуданец выдёргивает из письма четыре слова: «быть искренним – невозможность физическая», калеча при этом пушкинскую мысль.
Статья, опубликованная в журнале «Крещатик» (№ 3, 2009 год), посвящена разбору стихотворения А. С. Пушкина «Свободы сеятель пустынный». Вот оно:
Изыде сеятель сеяти семена своя.
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды…
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
После четырёхсловного эпиграфа следует многозначительная фраза: «Как известно, классиков почитают, но не читают». Приведенное утверждение – слегка изменённая цитата из статьи поэта и философа В. С. Соловьёва: «Пушкина в настоящее время гораздо более хвалят, чем читают и изучают». (4) Вообще-то в подобных случаях вместо безликого «как известно» указывают первоисточник.
Итак, «чтение» начинается: «В первой же строке пристального читателя обескураживает слово “пустынный”. Этим эпитетом в русском языке принято награждать безжизненную и бесплодную местность, подобную пустыне. Местность, а не человека». В дальнейшем оказывается, что в словаре Даля есть и другое значение: «Пустынный, к пустыне относящийся; безлюдный, отшельный, одинокий», из чего делается вывод: «Следовательно, “пустынный” в смысле “одинокий” все-таки употреблялось, хотя и крайне редко». Постараемся оправдать звание «пристального читателя». Вспомним, что речь идёт о стихах, написанных в 1823 году. Второе издание «Толкового словаря живого великорусского языка», о котором упоминается, вышло в 1882. Автор статьи, Николай Леонардович Гуданец, родился в 1957. Наш исследователь едва ли знает, как часто употреблялось слово «пустынный» в смысле «одинокий» в начале позапрошлого века, а его «крайне редко» рассчитано на читателя, не сведущего в хронологии. Но даже если гипотеза верна, что же здесь «обескураживающего»? С какой стати поэт должен ограничиваться общеупотребительной лексикой? Подобная мысль выглядит странной даже сегодня. Тем более – применительно к началу девятнадцатого века, когда наш литературный язык только создавался. «Пристального читателя» нестандартное использование знакомого слова может только порадовать.
Перейдём ко второй строке, которая вызывает у критика ещё большее раздражение. Он не понимает, почему «утром, до звезды» (найденная среди черновых пушкинских вариантов «добротная строка») «искажена» и превратилась в «рано, до звезды», поскольку её, дескать, нужно «домысливать». Разбирая вторую строку, наш «пристальный» критик, похоже, забывает первую. Если же помнить о ней, то никакой двусмысленностью не пахнет: пустынный (или одинокий) сеятель ассоциируется именно с ранним утром. Далее нам сообщают, что звезда, «вне всякого сомнения», Венера – «ярчайшее утреннее светило», а «в христианской традиции Венера однозначно символизирует Сатану». Остановимся ещё раз. Гуданцу, а не Пушкину, для каких-то своих целей понадобились и Венера, и Люцифер. Непонятно только, причём тут Пушкин и его утренняя звезда. «Вне всякого сомнения», вызывает удивление, что в статье, вроде бы посвящённой разбору пушкинского стихотворения, на протяжении нескольких абзацев мусолится высосанный критиком из собственного пальца «Князь Тьмы». Но если первые две строки ещё «приемлемы» для уважаемого критика, то следующая «Рукою чистой и безвинной» уже «наповал разит позой и безвкусицей». Оказывается, строка «не только слащава донельзя, но и вызывает отталкивающее впечатление совершенно неуместным, простодушным самолюбованием». Сколько эмоций… С чего бы это? Разве рука вставшего затемно «сеятеля свободы» не может быть «чистой и безвинной»? Но стих здесь ни при чём. Гуданца раздражает «так называемый лирический герой, не имеющий ничего общего с реальным Пушкиным – забиякой, картежником, сердцеедом и завсегдатаем борделей. Что ж, когда лирическое “я” слишком приукрашено по сравнению с реальной личностью автора, это называется позерством. Как правило, такой некрасивой глупости подвержены молодые неискушенные стихотворцы». Вчитаемся в эту фразу. Обратим внимание на используемую терминологию: «позёрство», «некрасивая глупость». Как совместить это с декларируемым отношением к Пушкину как «действительно великому поэту»? Подобная декларация подразумевает хотя бы уважительность. Да и можно ли всерьёз именовать двадцатичетырёхлетнего Пушкина «молодым неискушенным стихотворцем»? Ведь уже написаны «Погасло дневное светило», «Редеет облаков летучая гряда», «Я пережил свои желанья», «Наполеон», «Песнь о вещем Олеге», «Узник», «Ночь». Нелепо предположить, что уважаемый критик незнаком ни с одним из названных стихотворений. Скорее всего, они просто не входят в его куцый перечень «гениальных произведений». Продолжаем. Вот следующие строки «Сеятеля»:
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя.
По Гуданцу, «слово “живительное” отягощено неточностью. Ведь семя не оживляет, оно само содержит зачаток будущей жизни». Нашему «пристальному» исследователю невдомёк, что «семя свободы» оживляет «порабощённые бразды», что свобода здесь противостоит рабству, как жизнь – смерти. Но самое интересное начинается дальше. Из собственной ошибки делается вывод: «Строка “Бросал живительное семя” безупречна ритмически, четырехстопный ямб с пиррихием на третьей стопе гладок и благозвучен. Зато в лексически точную строку “бросал живое семя”, как ни крути, надобно втиснуть еще одну двухсложную стопу. Получится ритмически отягощенный стих, который Пушкину органически претил, над которым он потешался… Мы видим, что Пушкин жертвует и смыслом, и точностью выражений ради благозвучия. Сам по себе такой выбор свидетельствует о неумелости либо нерадивости стихотворца. Настоящий мастер способен сочетать и то, и другое…»
То есть речь уже идёт не о «великом поэте», имеющем какие-то там «заслуги», а о «нерадивом», «неумелом» стихотворце, который и «настоящим мастером» не является. Так, с боку припёка… Впрочем, «подмеченная в пятой строке лексическая шероховатость не идёт ни в какое сравнение с тем насилием над русским языком, которое Пушкин предпринимает далее.
“Но потерял я только время, Благие мысли и труды”. Сказано вроде бы понятно и просто, но присмотримся к синтаксису. Ради размера поэт изменил порядок слов, тем самым исказив суть написанного. Неуклюжая инверсия смещает смысловой акцент… Но это еще полбеды… Ряд из трех дополнений, “время”, “мысли”, “труды” управляется сказуемым “потерял”… смысл выражен очень странно и неуклюже, наперекор грамматическому строю русского языка… А уж выражение “потерял труды” вообще звучит не по-русски.»
Удивительно, до чего может договориться человек, желая уязвить другого. Сказано не «вроде бы понятно и просто», а именно «понятно и просто». Перед нами ясная, чёткая фраза. Инверсия – элементарнейший стихотворный приём, неуклюжести в помине нет. Сказуемое для того и существует, чтобы управлять дополнениями, при этом никакой «грамматический строй» не нарушается. По-русски или не по-русски звучало в 1823 году выражение «потерял труды» – не нам судить. Даже если правила употребления тех или иных конструкций изменились, серьёзный, адекватный читатель воспринимает это, как должное. Интересно, как относится Н. Л. Гуданец к русской поэзии прошлого века: скажем, относительно простое «Дерево» Бродского состоит из одного предложения, растянувшегося на 16 строчек (думаю, наш знаток назвал бы это издевательством над русским языком). Мы подошли к изящной формулировке, венчающей разбор первой строфы пушкинского стихотворения: «обнаружилось, что всего семь строчек содержат изрядный клубок прегрешений против хорошего вкуса, здравого смысла и русского языка». Нам уже известно, что «клубок прегрешений против хорошего вкуса» и «здравого смысла» намотан г. Гуданцом самолично и существует только в его воображении. Любопытно другое: о каком русском языке речь? Сегодняшнем? Или всё же о языке пушкинской эпохи? Против какого «русского языка» «грешит» Пушкин? Неужели против того самого, который он и создавал? Кстати, как насчёт «великого поэта», «имеющего громадные заслуги»? Хочется спросить: «А был ли мальчик»?
Итак, чтобы разобраться с Пушкиным-стихотворцем, критику хватило семи строк. То, что ни один из его аргументов не выдерживает самой минимальной проверки, что его интерпретация не учитывает ни время, когда стихотворение написано, ни индивидуальность авторского стиля, что смысл «Сеятеля» остался «за кадром», Гуданца не волнует: «неумелый и нерадивый» стихоплёт разоблачён.
Но есть ещё одна строфа, которой грех не воспользоваться. Читаем: «вторая строфа разительно отличается от предшествующей, в ней нет никаких изъянов, впрочем, равно как нет и особых поэтических достоинств… Завораживающая акустика стиха… с лихвой искупает словесную неопрятность, образную скудость и убожество содержания… главная мысль поэта, рекордная по цинизму и густопсовой реакционности, совершенно однозначна. Согласно Пушкину, все народы являются стадом скотов. Тщетно взывать к их свободолюбию и чести, они достойны лишь унизительного гнета и порки… поэт спешит перебежать на сторону победоносного зла. При полном помрачении ума и совести, в кипении злобы… стихотворец желчно злорадствует, …с ледяным презрением издевается над угнетенными народами… Недвусмысленно и без колебаний отвергает он ключевые ценности, без которых вообще мертва душа человеческая…». Далее Гуданец ходит по кругу, повторяя уже сказанное. «Словесная неопрятность, образная скудость и убогость содержания» вполне характерны для перебежчика «на сторону победоносного зла», отвергнувшего «ключевые ценности, без которых вообще мертва душа человеческая». Риторика, достойная незабвенного А. Я. Вышинского. Правда, объявить привычный – расстрельный – приговор сложно. Во-первых, он уже приведён в исполнение Ж. Дантесом-Геккерном, по-видимому, протеже новоиспеченного прокурора. Во-вторых, на кого, собственно, обрушивается праведный гнев? На некоего «сеятеля свободы», который у Гуданца ассоциируется с Пушкиным. Между тем, об отношении автора и его героя подробно писал ещё В. Ф. Ходасевич: «Онегин по отношению к Пушкину есть многоугольник, вписанный в окружность. Вершины его углов лежат на линии окружности: в некоторых точках Онегин, автобиографический герой, так сказать, простирается до Пушкина. Но площадь круга больше площади вписанного многоугольника: Пушкин > Онегина. Следственно, Пушкин = Онегин + х. Решение этого уравнения подсказывается само собой: х = Поэт: Пушкин = Онегин + Поэт. В более общем виде эта формула может быть заменена другой: А = Г + П, в которой А – автор, Г – герой, П – поэт». (5)
Наш критик «упрощает» формулу Ходасевича: А = Г. Нетрудно понять, что при этом «поэт» исчезает. Действительно, если забыть, что перед нами поэтический текст и воспринимать всё буквально, подставляя вместо «сеятеля» – Пушкина, вместо «народов» – русских, греков, испанцев, если забыть о вневременном смысловом контексте стихотворения, то получится «сущая белиберда». Отметим попутно: не имеющая к «Сеятелю» и его автору никакого отношения. А если воспринимать стихотворение как текст поэтический, то перед нами горькое пророчество, к тому же сбывшееся. Пройдёт без малого 100 лет и в разгар гражданской войны М. А. Волошин напишет:
Они пройдут – расплавленные годы
Народных бурь и мятежей:
О проекте
О подписке