У последних домов Шешелов оглянулся: сзади, за пылью, скакала погоня. Он прикинул расстояние до леса и до погони и, все еще распаленный волной неуемного озорства и удали, закричал, оглядываясь назад: «Догоняй теперича! Ушли мы! Эгей! Поберегись! Пошел, милыя!» И, приближаясь к опушке, орал что было мочи: «Ружья! Ружья, ребятушки! Встречай конных на ружья! Смело встречай! Попридержи их залпом!»
И, когда за спиной прогремел первый залп, Шешелов понял, что теперь ни с ним, ни с солдатами его ничего не случится. Французы на ночь в лес не пойдут.
Потом они ехали. Кто сидел на мортире, кто трусил рядом, но все поглядывали назад: не верилось, что простят свой конфуз французы. А когда отъехали далеко и прошло ожидание погони, всех стал разбирать хохот.
Луна всходила полная. Лес заливался чешуйчатым светом. Ночной воздух густел прохладой – голоса далеко слышно. И Шешелов, давясь смехом, снова и снова рассказывал, как гнал лошадей по деревне, как, не понимая происходящего, смотрели, раскрыв рты, французы.
Смеялся он, смеялись солдаты, наперебой вставляя, что думал каждый, увидя Шешелова и погоню, как стрелял, как поворачивали назад французы.
Ехали шагом. По стылой дороге катилась мортира. Солдаты шли обок, Шешелов восседал на лафете. Он представлял, какие в полку будут толки о нем, о мортире, и, довольный, выговаривал про себя безликому недругу: «Оно, конечно, в карты нам играть не на что. И в туза из пистолета враз не уметить. Но зато мы смекалкой да хваткой не обделенные. Так-то вот, судари благородные».
Да, в схватках он вел себя отчаянно. Какое-то удивительное чутье подсказывало, что все будет благополучно: он еще закатится в родную деревню на почтовых. Не крепостным – офицером! Будут подарки родителям. Будет деревня у окон избушки пялить глаза завистью, старики кланяться издали, баре звать к себе в дом, чтобы на него глянуть. Будет еще очень много: служба, женитьба, чины.
Тогда он не мог предвидеть, что пережитый им в молодости страх вернется. Придет пугливым вздрагиванием на любой шум и постоянным ожиданием ареста. Он заявит о себе кошмарными снами и пробуждением в поту. Потерять все достигнутое? Оказаться опять крепостным или, хуже того, – на каторге?
Когда к жандармам вызвали и его, он снова почувствовал себя под трупом лошади с придавленными ногами. Но тогда, раньше, это длилось недолго, а впереди была целая жизнь и были силы. Теперь главным было прошлое. И он делал все, чтобы сохранить его, уползти. Он был угодлив и расторопен на службе, он бегал по знакомым и всем старался казаться благонамеренным. Да, он скулил и крутился.
Его письмо к князю тоже было пропитано страхом. Он писал его, торопясь, выворачивал себя наизнанку – мол, запутался, не углядел, как попал к петрашевцам; его, дескать, не политика привлекала – нравились их слова: воспитание каждого человека всегда не окончено, и он сам должен стремиться к образованию себя. Он, Шешелов, раскаивается.
В чем он раскаивался тогда? На власть он не посягал, других преступлений не делал. Казнить его было не за что.
С князем Шешелов не встречался лет двадцать. После войны князь ушел вдруг из армии, уехал послом за границу. Теперь говорили, что вернулся в столицу он членом Государственного совета, пользовался особой благосклонностью монарха.
…От долгой неподвижности затекли ноги. Шешелов встал поразмять их, прошелся. В пимах ходить было мягко. Отогревшиеся колени не ныли. Он смотрел в черные стекла окон. Встречу с князем помнил до мелочей. Помнил, как в большом и прекрасно обставленном кабинете тишина дышала силой и властью. Множество окон и масса света. И прямо в глаза – огромный портрет царя. Рама толстая, золотая, уходит до потолка. Царь стоит, опираясь рукой на эфес сабли. Поза величественная. Сразу чувствуешь – царь! И хочется поклониться.
Под портретом письменный стол, а рядом так же величественно стоял князь – человек, которому Шешелов обязан личным дворянством, чином восьмого класса. Он стоял очень прямо, чуть вскинув голову, большой палец правой руки заложен за борт шитого золотом мундира.
Размеры и обстановка кабинета сделали Шешелова маленьким, ничтожным. Ковровая дорожка к столу была бесконечно длинной.
Шешелов уже начал раскаиваться, что написал, что пришел. Страх снова овладел им. От волнения в горле першило, и вместо задуманного почтительного приветствия Шешелов произнес что-то бессвязное, непонятное даже себе. Лицо сиятельного дрогнуло в улыбке, он слегка наклонил голову в знак ответа и сделал приглашающий жест рукой, сказал, не напрягая голоса, радушно:
– Ну конечно, можно! Разумеется, можно. Пройди, пройди сюда.
Голос у сиятельного погустевший, размеренный, не похожий на тот, которым плакал когда-то ротный: «Ты не бросай меня, не бросай…» Череп сиятельного был голый, у висков торчали остатки волос.
Шешелов шел к столу негнущимися ногами. Князь сделал навстречу несколько шагов и взял его за локти. Шешелов видел: сиятельный действительно рад ему.
– Давно мы с тобой не видались, Иван Алексеич. Сколько лет прошло… Жизнь! И, судя по тебе, я, наверное, совсем старик.
После допросов в жандармерии, после всех страхов, треволнений и отчаянного письма Шешелов приветливости не ожидал. Внутри что-то дрогнуло, захотелось пасть на колени и благоговейно поцеловать эти тонко пахнувшие духами руки. Они очень много сделали для него. Это они запросто хлопали его по плечу, когда князь хохотал над рассказом о похищении мортиры: «Ай да прапорщик, ай да удалец!» Они вручали ему награды. Они пять лет платили французу, который учил Шешелова читать и писать.
– Старость, она, брат, ни чинов и ничего другого не разбирает, – говорил князь и с улыбкой разглядывал Шешелова, словно пытался заглянуть ему в душу, словно оценивал и сравнивал что-то ведомое только ему. – А какие мы с тобой молодцы были! Как французов били, а? Помнишь? Годы, годы! Старость берет беспощадной рукой. И нет от нее спасения.
Взгляд у сиятельного стал влажным. Он отвернулся и молча походил по кабинету: одна рука большим пальцем за борт, другая согнута за спиной. Потом опять подошел к столу, сел на мягкий с резной окантовкой стул, и, словно прогоняя наваждение, зажмурился крепко, в морщины.
– Сядь, – тихо сказал он Шешелову.
Шешелов покосился на кресла, в которые, видимо, никто никогда не садился, и, не дойдя двух шагов до них, остановился.
– Разрешите стоять, ваше сиятельство.
И совсем уже осевшим голосом добавил:
– Я пришел к вам защиты просить и помощи.
Брови у князя слегка поднялись, взгляд как бы возвращался к действительности.
– Да, я читал твое письмо, – устало и огорченно сказал он. – Это неприятная история. Ты попал к скверным людям.
– Ваше сиятельство, вы знаете – я крепостной по рождению, вашей волей в офицеры произведенный. Воспитания не получил большого. Где мне разобраться было.
Взгляд у князя из-под бровей посерьезнел:
– Однако разобрался, как пишешь.
Шешелов помнил, что писал князю. Все искренне, все как было.
– Разобрался лишь время спустя. И сразу ушел от них. И помыслов против веры, царя и отечества не имел. И книг не читал более подобных.
– Верю, что не имел помыслов, – медленно сказал князь, – и рад, что силы мои не зря потрачены на тебя.
Он откинулся на стуле и смотрел теперь мимо Шешелова, куда-то в сторону, говорил в раздумье:
– Тяга к книгам, к знаниям. Непрестанный поиск места приложения умов…
Он встал, отошел к окну и стоял, заложив назад руки, спиной к Шешелову, долго и молча. Потом, не оборачиваясь, заговорил будто сам с собой:
– Нам следовало бы прийти к сознанию, к которому обыкновенно приходят с таким трудом родители детей взрослеющих: настает возраст, когда мысль тоже мужает и требует, чтобы ее признали таковою.
Он прошелся по кабинету, словно забыв о присутствии Шешелова, будто продолжал спор с кем-то другим.
– Здравый смысл подсказывает, что наступила пора ослабить чрезвычайную суровость цензуры. Она устарела уже потому, что служит пределом, а не руководством. А у нас в литературе, как и во всем, вопрос не столько в том, чтобы подавлять, сколько в том, чтобы направлять. Разумное, в себе уверенное направление – вот чего недостает нам сегодня всюду. – Он не смотрел на Шешелова и говорил раздумчиво, как бы убеждая себя и кого-то другого, с кем спор был еще не окончен.
Он остановился в дальнем углу кабинета и оттуда смотрел на Шешелова, уже обращаясь к нему:
– К сожалению, на благоволящего к искусствам царствующего императора влияют люди, знающие литературу настолько, насколько в больших городах полиция знает низкие слои общества, то есть лишь те беспорядки и несообразности, которым иногда предается наш добрый народ.
Князь медленно пошел к Шешелову, одна рука за спину, другая большим пальцем за борт мундира.
– Нам известно, что Россия наводнена крамольными книгами от петрашевцев. Они переходят из рук в руки с величайшей быстротой в обращении. Их с жадностью домогаются. Они уже проникли если не в самые низы, которые не читают, то в весьма низкие слои общества.
Он подошел близко к Шешелову, и незнакомое прежде брезгливое и жесткое выражение появилось у него на лице, хотя голоса князь не менял:
– Но петрашевцы – жертвы безрассудной мысли. Память о них для потомства будет схоронена, как труп, как память о мятеже декабристов. Русский народ всегда чуждался вероломства и проклятием поносил имена тех, кто дерзнул посягнуть на священные права государя императора. – Взгляд его глаз с пожелтевшими старческими белками был сухим и горячим.
Шешелов не шевелился, стоял вытянувшись, хотя ему очень хотелось сжаться и отступить от князя на шаг. Князь, видимо, понял его состояние. Выражение лица смягчилось.
– Ты честно служил на войне. Но тогда видно было, где враг. Сейчас идет другая война, и враг другой: неприметный, коварный и очень опасный враг… – он сделал паузу, – брожение умов. Ни в какую другую эпоху не было столько брожения. Возникают противники власти. В народе дух непокорности и неповиновения.
Он стал совсем близко к Шешелову, взял его за борт мундира. Складки у рта были жесткие.
– Ты должен воевать так же честно, как раньше. Надо приобщать это брожение к содействию власти государя. Необходимо направлять эти силы на готовность помогать ей всемерно. – Выражение лица снова смягчилось. – Вспомни: кем ты был и чем обязан государю. Судьба большого и малого связана с его судьбой, с судьбой России. И ты должен драться. Не следует гнушаться даже мер тиранических, если они направлены на сохранение интересов монарха.
…Дарья вошла в комнату без стука, по-хозяйски неторопливо.
И хотя она не успела еще ничего сказать, Шешелов поморщился: всегда кто-нибудь помешает. Днем испортил ему настроение писарь, теперь отвлекает Дарья.
– Извольте кушать идти, барин. Обед подан.
Поленья в печурке горели ярко. На стенах, на темном окне плясали отсветом тени. Шешелов обернулся. Глаза, не привыкшие к темноте, слабо различали только фигуру Дарьи.
– Я не хочу обедать.
– Это как же так – не хочу? Обедать надо.
Так он и знал: легко от нее не отделаться. Но поступать с ней, как с писарем, ему не хотелось.
– Послушай, Дарья, я сам должен решать, когда мне обедать. Ты обязана только сказать.
– И-и, барин, эдак ты совсем отощаешь. Забудешь про обед за делами-то…
Шешелов понял слова как намек на его безделье, раздраженный поднялся с кресла. Теперь он смутно видел ее лицо.
– Иди, Дарья. Будет, как я сказал, по-моему.
– Уж известно, так, батюшко, как ты сказал. А только обедать-то все одно изволь.
Если бы он не слышал, как она говорила о нем с писарем! Но он слышал. И поэтому не сорвался, говорил внушительно-тихо, заговаривая ее, как привидение.
– Иди, Дарья, иди. Я позову, скажу, когда надо…
Дарья, наконец, повернулась, пошла, но даже в дверях все еще недовольно ворчала, будто бы обращаясь к себе, а на самом деле рассчитывая на его слух:
– Чисто дите малое. Кажинный раз надо уговаривать поись. Хоть иди к ведуну, уж не сглаз ли какой…
Шешелов расслабленно опустился в кресло. Дыхание сделалось частым и шумным, пальцы нервно теребили халат. Он знал, теперь не успокоится долго. Черт возьми! Когда-нибудь коляне заставят его взбеситься. И старался подавить раздражение, вернуться к прерванным мыслям. Все было так хорошо. Он думал о чем-то значительном, когда пришла Дарья. Днем писарь, теперь она. Он не успел додумать. Что? Что не успел он додумать? Топилась печь, плясали по стенам блики. Он думал о князе. Да, он был на приеме, и князь говорил, что не следует гнушаться мер тиранических…
А дальше, дальше?
Шешелов сидел у огня в мягком и низком кресле, но прежнее состояние, когда он мог вспоминать, переживая прошедшее заново, не возвращалось. Память отказывалась служить.
Он встал и прошелся.
Обжигая пальцы, достал уголек из печки; раскуривая трубку, успокаивался.
Господи, ну что он так изводит себя? В колянах видит одни лишь козни. Все это похоже на мышиную возню, ту, в ночи, под полом. Те тоже вроде бы заняты чем-то, хлопочут, живут. И он, опасаясь писать о границе, хочет сохранить эту мышиную возню. Чего ради? Чтоб когда-нибудь известись, борясь за покой и уединение? Несуразица. Он должен решиться и написать князю откровенно и честно, как тогда, все, что он знает и думает о границе. Князь должен понять. Отданная земля полита кровью колян, людей русских. Князь воевал, он знает, кровь – это серьезно и дорого. Ему не нужно объяснять долго, что землю утратили не только коляне. Ее лишились Российское государство, монарх. Да, он сам говорил, что судьба большого и малого связана с его судьбой, и не следует гнушаться никаких мер для его блага…
Шешелов встал, зажег свечу, взял с собою табак, пошел вниз в ратушу.
Он еще не знал, что будет делать и станет ли вообще писать. Но ему необходимо было идти сейчас в кабинет, сесть за стол.
Внизу дверь на кухню стояла настежь. Вкусно пахло наваристою похлебкой. Дарья в проеме двери ждала, когда он сойдет по лестнице.
– Подавать обед-от? – голос обеспокоенный.
«Что, – подумалось, – может, она и вправду решила, что я больной или порченый?» От недавней своей резкости Стало неловко.
– Скоро, скоро будем обедать, Дарья.
И сам удивился своему голосу: в нем ожила вдруг нотка приветливости и доброты. И это понравилось. Загораживая рукой свечу, он шел на половину ратуши и перемене настроения про себя улыбнулся, ему сделалось хорошо.
В кабинете он зажег свечи, грузно уселся в кресло, закурил не спеша, с удовольствием. Аккуратно макая перо в чернила, старался не брызгать. Он не хочет пока исполнять предписания губернии по обновлению граничных знаков. И не только потому, писал он князю, что Кольская ратуша не имеет карты. Коляне хотят знать: почему ущемлены интересы Русского государства при установлении новой границы? Не было ли допущено злоупотребления подполковником Галяминым?
Сомнения не терзали его. Мысли были простыми и ясными. Он покуривал трубку. Писалось легко.
Коляне не могут забыть и простить обиды. И это понятно: земля – не только богатство и достояние державы. Это большое национальное чувство, которое заложено в человеке так же, как чувство добра, зла, любви. И его нельзя ущемлять. Иначе откуда возьмутся преданность, вера?
Шешелов закончил писать, отложил перо и улыбнулся обрадованно пришедшей мысли. Ну, право же! Глупо себя подставлять под палку. Князь князем, письмо письмом, а губернию раздражать не следует. Ставить граничные знаки он поручит исправнику. Труд немалый, исправник постарается избежать его под любым предлогом. И хорошо! Шешелов в этом ему поможет и будет избавлен от его же доносов по границе. Не станет же исправник на себя жаловаться. А тем временем князь ответит…
Шешелов взял исписанный лист и аккуратно его свернул. Завтра он отдаст его писарю, и тот перепишет ровным, красивым почерком.
Пусть он узнает, что в нем написано и кому. Так даже лучше: шаг сделан.
Наступит конец его, шешеловским, метаниям и раздражению.
О проекте
О подписке
Другие проекты